Почему я не люблю субботы
или
Поездка на фронт.
/Рассказ Глеба Лукьянова о его поездке в школьные годы прислан его сыном -
артистом Андреем Лукьяновым и его внуком Гошей - в ДЕНЬ ПОБЕДЫ - 9 МАЯ/
В школьные годы я пришел к твёрдому выводу, что все неприятности начинаются не в понедельник, как считают многие, а в субботу.
В школе по субботам нам раздавали дневники.
В них черным по белому записывали результаты наших успехов на ниве просвещения.
В свой дневник я даже боялся посмотреть. Самые лучшие отметки там были несколько троек и одинокая пятёрка по физкультуре. По поведению, чаще всего, стоял жирный неуд.
В то время я уже второй год сидел в пятом классе и, как считали учителя, и возможно, не без основания, был полным оболтусом.
Учился я без особого рвения, но в классе, на правах более старшего, был вроде бы истиной в последней инстанции. И, само собой разумеется, ни одна драка в классе не проходила без моего участия.
Не помню из-за чего возникла драка в ту субботу между мной и единственным в классе отличником, у которого мать-общественница, с визгливым голосом, торчавшая весь день в школе, увидев окровавленный нос своего гениального ребёнка, чуть не упала в обморок и изошла слюной, призывая все возможные проклятия на мою голову.
Директор, завуч и ещё пара преподавателей, образовав живописный круг с моей персоной в центре, чуть ли не хором произнесли : «- Позвольте Вам выйти вон». И указали мне пальцем на дверь. На этом они не успокоились и в дневнике дописали приказ немедленно привести маму на педсовет.
Скрывать дневник от мамы больше было просто невозможно, я уже три недели говорил ей, что нам их не выдают. Подчищать дневник было некуда, он и так просвечивал насквозь от постоянных подтирок и подчисток.
Скандал назревал необыкновенный, который грозил мне такими репрессиями, которые пережить было бы, по моим понятиям, просто невозможно.
Вот тут мне и пришла эта идея – бежать на фронт к отцу и самоотверженной борьбой с немецко-фашистскими захватчиками восстановить своё доброе имя, и, возвратившись обратно с парой медалей на груди, снисходительно поздороваться с зазнавшимися учителями и ещё раз набить рожу сыну общественницы.
Не откладывая дело в долгий ящик, я дома побросал в портфель полбуханки черного хлеба, банку свиного сала, со странным названием «лярд», запасные носки, ложку и, памятуя о том, что в походе самое главное – спички – с десяток картонных книжечек с ними…
Был конец февраля, на улице стоял небольшой мороз, на мне было ватное пальто, шапка ушанка и валенки с галошами. Из карманов торчали варежки.
На карте СССР, которые висели в школе чуть ли не в каждом классе, красными флажками на булавках мы вместе с учителем географии каждый день отмечали продвижение нашей армии вперёд – на Запад. В какую сторону надо ехать – было понятно.
Кроме того, дома, на своей карте я отмечал те города, откуда получал письма от отца с фронта. Письма были скупы на географические названия, цензура зачёркивала почти всё.
Последнее письмо, которое мы получили от отца, было из какого-то города с не нашим названием. Я запомнил только, что оно начинается на букву *К*. Вроде бы, Каунас.
Вот тут началось удивительное приключение, во время которого десятилетний пацан, у которого никаких документов с собой не было, и который до этого в одиночку никуда не ездил, ухитрился проделать такое путешествие из закрытого города и вернуться в него обратно.
На что я надеялся, как собирался поехать и сесть в поезд – об этом я просто не задумывался. Едут же остальные, а почему мне нельзя?
В чём-чём, а в наблюдательности мне не откажешь. На вокзале крутилось много беспризорников и их не трогали. Они пролезали в вагоны и висели на подножках.
Долго я крутился на Белорусском вокзале, разыскивая поезд на Каунас, но выяснилось, что туда они еще не ходили. Был март 1945 года.
И я с самого начала избрал единственно правильную линию поведения. Когда одна сердобольная старушка поинтересовалась моей личностью то, я сразу придумал душещипательную историю о том, что я бедный, несчастный, мамы нет и вот теперь у меня одна дорога – разыскать отца, который на фронте и жить вместе с ним.
- Будем воевать вместе – скромно добавил я. Бабушка заохала, заахала и посоветовала мне добраться сначала до Минска, а там на чём-нибудь добираться дальше.
На моё счастье, поезд на Минск уже стоял у платформы и его атаковали пассажиры. Лезли друг через друга, через головы передавали мешки и чемоданы. Стоял крик и ор. Проводника оттеснили куда-то в сторону и он жалобным голосом просил соблюдать порядок и предъявлять билеты.
У каждого в руках были пачки бумажек, которыми они размахивали и совали ему в нос. Я бросился прямо в самую гущу, но меня вытолкали оттуда.
В другом вагоне мне удалось даже подняться по ступенькам на площадку, и я уже решил, что пролез в поезд, когда проводник схватил меня за ремень и спросил: «А этот чей?»
Я стал говорить, что я вон с той тётенькой, но проводник даже не стал слушать и стащил меня со ступенек.
Было уже темно и я пролез под вагоном на другую сторону вагона и попытался зайти в вагон с другой стороны. Открыть дверь у меня не хватило сил, а может быть, она была просто заперта, да и ручка двери не поворачивалась.
В это время поезд дёрнулся, наверное прицепили паровоз и я побоялся опять лезть под вагоном обратно. У меня мелькнула мысль, что на следующей станции, где народа будет не так много, я смогу залезть в вагон. Где будет следующая станция, я не представлял.
Усевшись на ступеньки вагона, я крепко ухватился за поручень. Поезд медленно, словно нехотя, тронулся и сразу же раздались милицейские свистки. Я подумал, что свистят из- за меня, но свистели на платформе, с другой стороны, я услышал там какой -то топот, чьи -то крики, ругань, потом всё замолкло.
От резкой остановки поезда я чуть не свалился со ступенек. Пришлось сесть по-другому. Теперь я сел на ступеньки так, что обнимал поручень не только руками, но и ногами. Портфель у меня висел на самодельном ремне через плечо. Металлические перила обжигали холодом руки и только тут я сообразил одеть варежки и заодно опустить уши у шапки.
Когда я пересаживался, у меня соскочила галоша с одной ноги. Она сначала упала на ступеньку ниже, а потом исчезла совсем на рельсах. Вторую галошу я сбросил сам, без них валенки меньше скользили по ступенькам.
Поезд опять медленно тронулся и, набирая скорость, застучал по стрелкам, пробираясь между составами из теплушек и грузовых платформ. Редкие огоньки на станции кончились и теперь передо мной пробегали какие-то бараки с тёмными окнами, железнодорожные будки и маленькие домики.
Поезд набирал скорость, и от ветра у меня начали слезиться глаза, и несколько раз, сняв варежку, я протирал их рукой. Повернуться спиной к движению я не мог. Оставалось только развернуться насколько возможно и прижаться спиной к дверям.
Пару раз я попробовал подёргать ручку, но она даже не поворачивалась. Становилось холодней и сквозь пальто я стал чувствовать холод ступенек.
Оставалось только ждать.
Несколько раз поезд притормаживал и мне казалось, что это остановка, но, словно передумав, он опять разгонялся и только стук колёс стоял в голове. Время потеряло счёт. С грохотом проносились встречные поезда. При этом мне казалось, что ветер от них хочет меня сорвать с поезда.
Я попробовал представить себе, что сейчас творится дома и мне стало не по себе. Думать об этом не хотелось. Стал считать столбы, но быстро сбился. Иногда мне становилось страшно. Страшно не от того, что я могу упасть под колёса или замёрзнуть, а страшно, что потом будет дома.
В вагоне на площадке послышался стук и кто-то стал разговаривать. О чём говорили я не слышал, но я сразу стал стучать в дверь. Стучать пришлось долго. Наконец дверь открылась, и я увидел молодого парня с женщиной, повязанной платком крест на крест.
Они совсем не удивились, увидев меня, и я проскользнул в тамбур вагона. Ноги занемели и подгибались. В это время поезд стало болтать на стрелках, и я еле устоял на ногах. Подъезжали к станции. Несколько человек пробирались на выход, протискиваясь через груду мешков и чемоданов. Поезд подходил к Можайску.
В вагоне было темно. В фонаре над дверью, посреди вагона, горел тусклым светом огарок свечи. Свободных мест не было и я с трудом устроился на полу, около каких-то коробок и мешков в другом конце вагона. Рядом была дверь в туалет. Запах из туалета бил в нос, но как-то быстро я перестал его замечать.
Было тепло, и я постепенно стал согреваться. Очень сильно хотелось есть. С трудом, почти не сгибающимися руками я достал хлеб и, отломив кусок, стал его жевать. И почти сразу же провалился в сон.
Проснулся я оттого, что из-под меня вытаскивали мешок. Было совсем темно, огарок догорел и мужик, вытаскивая мешок из-под меня, светил себе спичкой. Она обжигала ему пальцы, а он матерился и всё никак не мог найти у мешка завязки.
Меня он несколько раз просил помочь ему. Потом я снова заснул. Меня растолкали, когда прошел железнодорожник, проверяющий билеты, вместе с ним шли два солдата: они проверяли документы. На меня они не обратили никакого внимания, а стали вытаскивать из вагона здоровенного дядьку в порванной шинели. Он сопротивлялся, отчаянно хватаясь за полки.
Почти тут же, как только прошли проверяющие, у меня что-то зашипело в портфеле и пошел белый густой дым. Все повернулись ко мне. Я быстро открыл портфель. Дымились спички. Они загорелись сами – от трения. Народ постепенно успокоился, открыли дверь в тамбур, и всё проветрилось.
В Минск мы приехали на рассвете. Поезд остановился далеко от станции. Все вылезли и, пробираясь между эшелонами с военными и с какой-то техникой, пошли на станцию, полуразрушенное здание которой виднелось вдали.
Мимо нас медленно прополз паровоз. Он всё время пронзительно свистел и извергал нам под ноги кучу пара. На вокзале было холодно, народу было много, но хоть не дуло.
Устроился я на подоконнике, на лестнице и доел хлеб с лярдом, намазывая его ложкой. Сало было противным и от него хотелось пить. Я пошел в туалет и там из-под крана попил воды.
Прямо на площади перед вокзалом был рынок. На этой толкучке продавали всё, что угодно. Денег у меня, конечно, не было, оставался только лярд в банке. Съел я его совсем чуть-чуть, и банка была почти полная. Я решил его продать и чего- нибудь купить.
Как ни странно, купили его у меня сразу. В кармане появилась куча денег. Без раздумья я купил стакан семечек. Хлеб продавали, но он стоил очень дорого, денег у меня не хватало и, наконец, у какой-то старушки я купил небольшую банку американских консервов. Старушка сказала, что это куриный фарш.
На вокзале кто-то открыл мне банку и я стал есть фарш ложкой. Он был сухой и безвкусный, но съел я всю банку сразу.
О маме я думал с самого утра и представлял, что творится дома. Тут мне пришла в голову мысль дать маме домой телеграмму. Правильно заполнить бланк мне помогла сама связистка. Текст телеграммы родился сам собой. *Жив здоров следую на фронт*.
Эта историческая телеграмма единственная свидетельница моего боевого прошлого, хранится у меня до сих пор. Раньше у меня даже иногда появлялось желание с этой телеграммой пойти в военкомат и потребовать, чтобы мне выдали все медали, положенные бывшим фронтовикам.
«Жив, здоров, следую на фронт» – хорошо сказано. Около железнодорожной кассы была огромная толпа. Расписание было написано от руки на листке бумаги и висело высоко. Незнакомые города. Каунаса среди них не было.
Такого подвоха я не ожидал. В любом случае надо было ехать в сторону, противоположную от Москвы, и на путях я стал искать состав с паровозом, смотрящим в нужную сторону.
И вот тут ко мне подошел молодой прыщавый парень с желтой нашивкой на рукаве старенькой гимнастёрки. Это означало, что у него было тяжелое ранение. Красная нашивка означала лёгкое ранение и по этим нашивкам всегда было видно фронтовиков.
Он отвёл меня в отделение милиции и там меня спросили, какие документы у меня есть и куда я еду. Конечно, никаких документов у меня не было, но я жалобно стал рассказывать уже знакомую историю. Что мама у меня умерла и вот теперь мне надо добраться до отца, на фронт. Так как я теперь круглый сирота. Я говорил с большой убедительностью. Но, только уже встав взрослым, я понял, что таких историй они слышали тысячи.
Заходили и выходили какие то военные. Появилась молодая женщина и стала опять выяснять, кто я такой и куда еду.
Потом у неё начался долгий разговор с прыщавым парнем. Из него я понял, что меня хотят отправить в детский дом. Они долго решали в какой. Потом остановились на Барановичах.
В милиции меня накормили, и я переночевал на каком-то топчане.
В Барановичи, на товарном поезде, рано утром меня повёз прыщавый парень. Ехали мы в будке кондуктора, в последнем вагоне. В дороге парень мне объяснял, что детский дом в Барановичах только что открыли и народа в нём немного. Сам он тоже из Барановичей и доволен тем, что везёт меня, заодно и дома побывает. Я смотрел на убегающие рельсы и пытался представить, что меня ждёт.
День был весенний, солнечный, но от этого радостней не становилось. Хорошего от детского дома я ничего не ожидал. Нас детскими домами пугали и рассказывали о том, что там живётся несладко.
Со станции мы долго шли по безлюдной улице, мимо маленьких закопчённых домов. Народа на улицах не было, и от этой безлюдности меня охватила жестокая тоска.
Детский дом был в старой школе. Мы зашли в учительскую, парень поздоровался с учителями и, отдав им какую-то бумажку, тут же ушел.
Меня попросили выйти в коридор, подождать. Там бегали ребята, в основном, моего возраста. Куча малышей стояла у окна и с тоской смотрела на улицу. Мне захотелось плакать.
Ребята повзрослей подошли ко мне и стали выяснять, кто я и откуда. Один вытащил у меня из кармана варежки и сказал, что они ему очень нравятся и забрал их. Другие попросили показать, что у меня в карманах и нахально полезли в них.
Завязалась потасовка. Силы были неравные и мне прилично досталось от них. Спасло то, что меня опять позвали в учительскую и опять начали расспрашивать. Вот тут я им и рассказал правду. Что я сбежал на фронт к отцу, а дома у меня осталась мама. Которая в эту минуту плачет безутешными слезами.
Они стали между собой, что-то обсуждать и я понял, что разговор идёт о том, чтобы отправить меня обратно в Москву. Они даже стали обсуждать вопрос, кому ехать меня сопровождать.
Потом выяснилось, что ехать со мною некому, и, мол, придётся подождать какое-то время, пока кто-то не поедет в Москву и не захватит меня с собой.
Потом, уже в Москве, вспоминая всё, что там происходило, до меня дошло, что весь разговор о том, чтобы отправить меня с кем-нибудь в Москву, был спектакль специально для меня.
В те времена въезд в Москву только что разрешили, но для этого нужны были специальные пропуска, и потом ехать кому-то, везти какого-то мальчишку без документов, да ещё неизвестно, правду ли он говорит о том, что он вообще из Москвы.
Но тогда, в тот момент, я верил, что серьёзно решается вопрос отправки меня в Москву и только что появившаяся надежда вернуться обратно в Москву вдруг стала ускользать. И тогда я им сказал, что здесь не останусь и уеду сам. На что они как-то спокойно ответили мне: « Уезжай».
Я стоял в замешательстве…
Потом повернулся и тихо, с каждым шагом ожидая, что меня остановят, отправился к двери и вышел на улицу. На каждом шагу ждал окрика. Мне кажется, я даже хотел, чтобы меня остановили. Но никто не шелохнулся. Может, они были рады, что с их шеи свалилась ещё одна забота или они думали, что я вернусь сам.
Спустившись с крыльца, я прямо под окнами, где они сидели, через калитку вышел на улицу и пошел к вокзалу. Мой портфель остался в учительской на стуле.
Не помню, как я добрался обратно до Минска. Этот кусок дороги напрочь выпал из моей памяти. Была уже середина дня. Солнце стояло высоко в небе и даже припекало. Снег подтаивал и между рельсами уже кое-где стояли лужи.
Я старался не подходить близко к вокзалу, боялся попасть на глаза милиции, и лазил между вагонами, соображая, куда мне теперь ехать. Вернее, я искал поезд в сторону Москвы. Ноги у меня промокли почти сразу, в валенках хлюпало, но холода я не чувствовал.
Нужный состав стоял далеко от станции и там, как и в Москве, при посадке творилось что-то невообразимое. И вот в тот момент, когда я понял, что сесть на этот поезд мне не удастся, меня подхватил какой-то лётчик-капитан и засунул в тамбур. На погонах у него были самолётики.
В сам вагон мы не прошли, а остались в тамбуре. Лицо у меня всё пылало. В ногах была сильная слабость, мне всё время хотелось присесть и пить.
Видно, видок у меня был ещё тот. Капитан развязал вещевой мешок и достал из него бутылку с мутным самогоном и кусок сала, завязанный в белую тряпочку. Он заставил меня почти силой выпить полстакана самогона и, отрезав большой кусок сала положил его на хлеб.
Самогонка была вонючая и противная. Сало тоже не лезло мне в горло, но капитан заставил всё съесть.
По поезду стали ходить патрули и контролёры. У капитана все документы были в порядке и нас не тронули. Потом мы прошли с капитаном в другой вагон. Это был бывший вагон-ресторан. Столики и стулья у него были убраны и весь народ лежал или сидел на полу. В основном, это были офицеры.
Многие из них после ранения ехали домой, другие куда-то долечиваться. Сам капитан был с Урала. Он быстро нашел земляков и мы устроились рядом с ними.
Меня напоили чаем из большой алюминиевой кружки. Чай был чуть тёплый, но очень сладкий. Валенки я снял и их поставили на печку в углу вагона и, постелив шинель, уложили меня в угол.
Кто-то играл на гармошке, пели песни. Заснул я моментально и проснулся оттого, что меня кто-то тормошит. Это был капитан. В руках он держал мои валенки.
–- Вставай, – сказал он мне. – Москва.
На платформе он, похлопав меня по плечу и сказав: – «Не болей, парень» – вместе со своими земляками быстро пошел вперёд по перрону. Я стоял и смотрел ему вслед и только, когда он совсем уже исчез в здании вокзала, сообразил, что даже не спросил, как его зовут.
Медленно я побрёл домой, пытаясь представить себе предстоящую встречу с мамой. Я понимал, что встреча будет неприятная, но мне как-то было всё равно.
Мама была дома и бросилась целовать меня и плакать. Пока меня не было, она несколько раз обращалась в милицию. Там ей говорили только одно: – «Ждите».
Срочно затопили ванную и принялись меня отмывать. Смерили температуру, она была выше 38-ми градусов. Уложили в постель и сбегали за доктором Федоровским, который жил на втором этаже нашего дома и лечил всех его обитателей. Он пришёл старенький, сгорбленный, со своим саквояжем и долго щупал мне лоб и заглядывал в рот. Диагноз был – сыпной тиф. Доктор написал несколько рецептов и соседка побежала в аптеку.
Я лежал в маленькой комнате на белоснежной постели, над кроватью был включён репродуктор. Очень часто передавались сводки софинформбюро.
Я, попросив листок бумаги и карандаш, начал рисовать паровозы и вокзал в Минске.
В окно ярко светило солнце, было тепло и уютно. Временами я засыпал и во сне начинал бредить. Что я говорил, мама понять не могла. В основном, я вскрикивал.
И только во время болезни я узнал от мамы, что отец был не в Каунасе, а в Кенигсберге. Но мне кажется там, в Минске, в железнодорожном расписании, такого города я тоже не видел.
Болел я долго и ко мне никого не пускали.
В школе учителя встретили меня, как будто ничего не случилось, но относиться стали ко мне спокойнее и без придирок.
Зато ребята обступили меня и я рассказывал им, естественно безбожно привирая, о таких своих похождениях, что мне даже самому иногда становилось жутко.
Была первая суббота, когда я получил на руки абсолютно чистый дневник, подчищать в нём не надо было ничего. Но, несмотря на это, у меня выработалось стойкое отношение к субботе, как к предвестнику неприятностей.
* * *
Вокзал в Минске-
После бомбежки Минчане восстанавливают
железнодорожные пути и вокзал.
* * *
Белорусский вокзал в Москве весной 1945 года.
* * *