Имазин Илья


Утихла буря. Догорел пожар.
Я принял жизнь и этот дом как дар
Нечаянный...

Максимилиан Волошин

Живите в доме, и не рухнет дом.

Арсений Тарковский

 
1

Сколь многое мы получаем даром, но не отдаем себе отчёт в том, что это дар.
Теперь я понял, наконец: удел моих губ не жаловаться и не злословить, но исторгать благодарность.
Дом.

Дядины инициалы напоминали обрезанный кончик русского алфавита – Э.Ю.Я., Эдвард Юльевич Янсен.
– Он даже зубной щёткой орудовал, как смычком, – с нескрываемым восторгом говорила на поминках последняя из его бывших жён. – Само мужское изящество, сама ирония! Необыкновенный был человек!

До своих четырнадцати лет я вовсе не знался с дядей Эдиком из-за какой-то застарелой ссоры между ним и моими родителями. Застав лишь финальную пятилетку его жизни, автор этих строк, тем не менее, оказался единственным наследником. Построенный Эдвардом Юльевичем двухэтажный особняк – «дядюшкин дом» – по завещанию отходил в полное моё владение.

Как странно, что дядюшка, дамский угодник и любимец женщин, не оставил детей! По моим сведеньям, женат он был не менее трёх раз.
– В нашем деле, как и в любом другом, главное – выдержка, – любил повторять дядя, в своё время обучавший меня технике проявки фотографий.

В голове моей застряло несколько его характерных фраз, брошенных по поводу и без. Вероятно, большинство этих сентенций он адресовал самому себе.
– Что ты собой представляешь, можно судить по тому, как ты готовишь яичницу. И не надо думать, будто это безыскусная стряпня. У талантливого человека и банальная яичница окажется шедевром.

Дядя слыл непревзойдённым кулинаром, что также было отмечено близкими и друзьями на его поминках. Он мог приготовить бесподобное угощение из чего угодно. Его таланты не знали числа и скромно проявляли себя в повседневности, в быту и рутине. Нет, он не стремился к вершинам или – сквозь тернии – к звёздам, предпочитая размеренность жизни, проживаемой согласно собственному когда-то разработанному плану, в своём неповторимом стиле. В нём была какая-то основательность, и он не любил перемены, особенно инициированные сверху.
– Как можно ратовать за демократию? – недоумевал он однажды, а за окном как раз гремела Перестройка. – Глупость какая! Решит большинство отрубить тебе голову, и что ты будешь делать?

Его излюбленным русским писателем на протяжении всей жизни оставался Гоголь, а настольной книгой – «Петербургские повести».
– Ни в чём нельзя быть уверенным. Только ты задерёшь гордо голову, как от тебя сбежит собственный нос. Пощупай, он ещё не удрал? – шутил дядя, стоило мне начать говорить о чём-то убеждённо или с апломбом.

Ироничный был человек, права экс-супруга.

А ещё я помню, что он очень любил и мог часами слушать классическую музыку: Верди, Берлиоза и, в особенности, Моцарта.
– Сороковая, роковая, – клокотал Эдвард Юльевич. – Я обожаю Моцарта! Вот, послушай.

Или он ставил мне какой-нибудь фрагмент из Волшебной флейты.

Эти сеансы общения с вечностью откровенно меня тяготили, поскольку к Моцарту я относился сдержанно, без дядиного энтузиазма.

Дядя Эдик сделал австрийского масона своим музыкальным кумиром, а потому восхищался всем, что связано с его именем: Зальцбургом и Веной, задолго до того, как побывал в них; шоколадом «Mozart»; фильмом Милоша Формана «Амадеус». Дядя знал почти весь этот фильм наизусть и мог бы разыграть его в лицах. Он часто ставил видеокассету, чтобы в 1003-й или в 1005-й раз посмотреть начальные кадры – попытку самоубийства измученного угрызениями совести Сальери под леденящую музыку его ненавистного соперника. Хриплый старческий голос кричал, надрываясь, с экрана: «Моцарт! Я убил тебя!», а в глазах дяди, сверкая, стояли крупные и неподдельные слёзы. Насмешливость уживалась в нём с чудаковатой сентиментальностью.
– Когда я представляю свои похороны и вижу себя в чёрном гробу, обитом изнутри красным бархатом, вместо традиционного погребального марша мне неизменно слышится «Лакримоза». – Голос его, как сейчас помню, звучал с какой-то сакраментальной вкрадчивостью, а обстоятельность, с какой он описал обивку будущего гроба, придала сказанному зловещую торжественность. – И я понимаю, что если бы всё и в действительности происходило так, то мне, покойнику, было бы трудно, просто невозможно лежать в гробу с ледяным безразличием и отрешённостью. Мой слух откликнулся бы на скорбные звуки Реквиема, и я бы вмиг ожил, чтобы вновь пропустить сквозь себя эту возвышенную музыку, точно алкоголик – вожделенную рюмку… как, помнишь, в анекдоте пропойца явился на собственные поминки со словами «Как! Здесь пьют без меня?!»... Да, я не смог бы оставаться бесчувственным и равнодушным, ведь эта мелодия и камни заставляет трепетать. – И добавил не без кокетства:
– Даже в фантазиях о смерти я не упускаю шанс воскреснуть!

Словом, музыка Вольфганга Амадея Моцарта была для Эдварда Юльевича сродни тому чуду, что однажды явил нам Сын Божий Иисус, вернувший из мира мёртвых Лазаря.

Как-то в беседе со мной дядя ударился в интересное рассуждение, к которому часто возвращается моя память. «Многие, приближаясь к старости, начинают жаловаться: дескать, с каждым годом им остается все меньше… Но ведь это глупейшее заблуждение! Чем старше становишься, тем больше то, чем ты располагаешь. В 13, 20, 40 лет в твоем распоряжении лишь какая-то доля отпущенного тебе, четвертинка или половинка судьбы – многое ещё не прожито, не известно и только предстоит в будущем. Но вот ты подходишь к такому моменту, когда жизнь открывается перед тобой, подобно панораме с вершины горы – вся целиком, как на ладони. Это весь твой жизненный опыт, твое достояние, свершение, творение! Ты сразу получаешь неизмеримо много – всё! Обретаешь, наконец, полноту. И уже нет никакой необходимости задерживаться здесь – в самый раз уйти».

Чем питался его оптимизм, и что позволяло ему быть таким гармоничным и удовлетворённым? Про него можно было с уверенностью сказать, что он доволен своей жизнью, но это не имело ничего общего с тупым самодовольством какого-нибудь хуторянина, нажившего много добра.

 
– Сталин? – ехидно прищурился он, намеренно сделав ударение на последнем слоге, на французский манер. – Лекарство такое, кажется, от ишемии?

– И всё-таки, – зачем-то упёрся я, – что вы думаете о Сталине?

– Я застал последние годы его правления. Азиат с рысьими глазами! Как у Ахматовой: «Это рысьи глаза твои, Азия…» Помню, как я, совсем ещё маленький, стоял под его портретом… нас, детей, фотографировали на фоне вождя, и моя белокурая голова оказалась как раз под его до блеска начищенным сапогом. Фотограф вовремя спохватился и велел мне сдвинуться влево… К счастью, никто из моих близких не сгинул под железной пятой Отца народов.

Он с какой-то снисходительной улыбкой поглядел на меня и продолжил.

– Хотя в наше время это не принято, даже больше того, крайне непопулярно, я по-прежнему восхищаюсь этим великим человеком… и в некоторых вопросах остаюсь убеждённым сталинистом.

Я не уточнил, в каких именно, мысленно отмахнувшись: стариковское!

Впрочем, у меня нет сомнений, что умер он юным. Есть люди, которые уже в детстве кажутся пожилыми – маленькие такие старички. Дядюшка же перед смертью являл собой их полную противоположность. В ладью Харона сел воодушевлённый седовласый юнец.

Незадолго до смерти дяде Эдику приснился сон, будто он получает, непонятно от кого, четыре билета в четыре конца света und zurück. Какое-то время он мешкает и не понимает, в какую сторону ему следует отправиться в первую очередь. И вдруг металлический «голос за кадром» сурово одёргивает его: «Ну ладно тебе! Не затягивай сцену прощания. Поскорей уезжай, уступи место другим». И дядя осознаёт, что уже совершенно неважно, куда двигаться, главное – прочь отсюда. В четыре конца света сразу или – в никуда…

После этого сна он и пригласил меня для окончательной беседы касательно его дома и, соответственно, моего наследства. Беседа происходила тихим июльским вечером, мы пили отличный кофе на втором этаже, балконная дверь была открыта, шептались цикады, ветер шелестел зелёной шторой цвета бутылочного стекла.

– Моя мама сказала мне однажды: «Запомни, настоящее пристанище человек носит в себе, в своём сердце. Каждый может вырастить просторный и уютный дом даже из крохотного зёрнышка, если, конечно, будет помнить и заботиться о нём». Пойми, Ильюша: и моя, и твоя желанная обитель не здесь, но по ту сторону материального мира. Все мы, точно каменщики, всю жизнь строим эту духовную твердыню, чтобы однажды отправиться туда – к себе домой. Так вот, теперь я точно знаю, что всё, наконец, готово, и сегодняшней ночью мне предстоит переселиться в мой настоящий дом. А этот пусть остаётся тебе.

Утром его не стало.
Мне не пришлось «полуживого забавлять, ему подушки поправлять».
Дядя умер достойно – быстро.


2

А вот гражданская панихида прошла по советской традиции – безобразно.

Родной коллектив экспертного отдела старательно оплакивал «почившего в расцвете сил товарища». «Труженика», «работягу», «сеятеля всего доброго» в своё время дружно выдавили на пенсию и предали забвению, а ныне с таким же усердием провожали в царствие небесное. Отряд на сей раз заметил потерю бойца и громко трубил об этом. Пошлость происходящего граничила с подлостью. Казалось, на погост отправляют не человека, но славно потрудившуюся рабочую лошадь. «Всё меньше таких в наших рядах», «мало кто умел так честно и самоотверженно работать», «перестало биться сердце нашего дружного коллектива». Какой-то вития-подлец долго оспаривал право смерти на столь драгоценную добычу: дескать, даже смерть должна устыдиться и под давлением общественности отказаться от своего коварного плана «отнять у нас Эдика».

Если Эдик был таким трудолюбивым и безгрешным, отпустите его, наконец, старые пердуны, пусть послужит Господу нашему на Небесах, не вечно же ему на вас работать! Меня так и подмывало сказать этим ханжам какую-нибудь гадость, но я, слава Богу, сдержался.

Пока я сидел за поминальным столом, слушая фальшивые заупокойные речи, в голове моей вертелась мысль: на похоронах люди как никогда склонны к беззастенчивому самолюбованию. Быть может, зеркала в доме покойного закрывают не только во избежание вторжения потусторонних сил, но и для того, чтобы близкие и пришедшие почтить его память не имели возможности полюбоваться собой в моменты горевания.

Поминки уже подходили к концу, когда ко мне подсела бывшая Эдварда Юльевича – сохранившая несомненные признаки былой красоты, весьма приятной наружности «доброжелательная дама».

– Вы совсем истомились, рассерженный молодой человек. Не осуждайте их. Они говорят так, потому что считают, что именно так и полагается говорить всем порядочным людям на похоронах товарища. Они просто не научились вести себя иначе, и в том нет их вины.

Меня смутила её неожиданная проницательность.

– Мало кто в наше время по-настоящему умеет говорить. А вот Эдик был красноречив. Даже слишком. Он любил и ценил слова куда больше обозначаемых ими вещей. Постоянно выдавал афоризмы. Всегда говорил такими длинными, обязательно законченными, как бы закруглёнными фразами. Трудно было не заслушаться, даже если предмет беседы изначально казался вам малоинтересным.

Я принялся изучать новую собеседницу, попутно пытаясь представить, какой она была лет двадцать назад, ещё в бытность свою дядиной супругой. Её нельзя было отнести к бесчисленным «мимолётным видениям» любвеобильного Эдварда Юльевича, ибо в ней чувствовалась та значительность, которая, вероятно, и связала её с ним на долгих девять лет. Я нисколько не сомневался в том, что ей довелось когда-то быть дядиной музой, а таковой могла стать лишь незаурядная женщина; он выбрал её за то, что поэт окрестил «лица необщим выраженьем».

На ней был отличный стильный пиджак, и она одним своим видом вносила приятное разнообразие в длительную и унылую церемонию. Вместе с тем в её облике сквозила и какая-то неуловимая двойственность: за подчёркнутой внешней доброжелательностью таилась насмешливость, желчность; эта лучезарная женщина всем учтиво кивала и улыбалась, но ей ничего бы не стоило о каждом высказаться язвительно, пожелай она в очередной раз поупражнять своё остроумие или злословие.

– Вам, конечно, ещё не пришло в голову, что вы унаследовали от Эдика нечто большее, чем просто дом? – Она неожиданно повернула беседу в новое русло. – Интересно, как вы этим распорядитесь. Ведь вы получаете не обычное жилое помещение – это целая грибница сложных и запутанных связей, в которых покойник и сам-то толком не смог разобраться до конца своих дней. Он попросту сбежал от всей этой путаницы на тот свет, оставив вас наедине с головоломкой.

Прямота, с какой она заговорила о моём наследстве, а также о не имеющих отношения к недвижимости личных тайнах и передрягах покойника, пробудила во мне смутную неприязнь, что нарастала и крепла по мере беседы.

– Позвольте, причём здесь дядюшкины связи, не развязанные узлы и не отмоленные прегрешения – я наследую дом и только дом, а со всем остальным дядя Эдик, если уж он и вправду, по вашим словам, набедокурил, скоро предстанет пред ликом Господа на Страшном суде; как знать, быть может, именно в этом момент, пока мы с вами здесь рассуждаем, пресвятой Осирис взвешивает на вечных весах пороки и добродетели Эдварда Юльевича Янсена.

– Неужели мне придётся популярно объяснять вам, что со смертью человека отнюдь не всё исчезает бесследно… – в её тоне прозвучала снисходительность.

– Если я правильно вас понял, речь о некой энергетической матрице, в тисках которой я скоро окажусь? – сострил я.

В воздухе вдруг повисла напряжённая и злая пауза.

– Никогда бы не подумала, что вы, как и многие ваши сверстники,  напичканы уфологическими бреднями и эзотерическими комиксами. Выбросьте их из головы, перейдите на качественную литературу, тогда многое уразумеете.

– Вы любительница метафор, – спокойно парировал я. – Но ваша речь отдаёт сомнительной литературщиной. А я, знаете ли, решил как минимум на год завязать с книгами. Хочу пожить своим умом. Кстати, у Эдварда Юльевича осталась весьма солидная библиотека, и я бы с радостью отдал её вам – не выбрасывать же, в самом деле, книги. – Мне доставила нескрываемое удовольствие эта глумливая фраза – я почувствовал себя безжалостным вандалом, исполненным готовности предать огню погрязший в блуде и коррупции, до основания разложившийся Рим!  

– Вот как? Юноша настроен решительно! Он ведь, конечно, желает иметь свою, исключительную биографию. Ну-ну… дай Бог вам побольше отваги и щенячьего задора… – она сощурилась с явной неприязнью. Вот так гарпия!

– Похоже на сказку. Согласитесь, отличное заглавие: «Сказка, рассказанная на похоронах».

– Правильнее «на поминках».

– Пусть так, «на поминках». Но ведь я уже не такой щенок, чтобы поверить даже самой очаровательной сказочнице, когда она выдаёт, не моргнув, подобные небылицы. Сознайтесь, вы претендовали на дядюшкино наследство? Как бывшая и последняя по счёту жена, ведь так? И вы были бы не прочь завтра же переселиться в дядюшкин дом, вот только он ничего, ничегошеньки не отписал вам! Обидно! Двухэтажный особняк достался какому-то щенку!

– Мне вас искренне жаль. Вы мыслите прямолинейно, что однажды и погубит вас. Меньше всего я хотела бы иметь хоть какое-то отношение к этому дому. Даже продавать его не взялась бы, так что, когда эта мысль забредёт в вашу голову, ко мне за помощью не обращайтесь. Вы и сами не заметите, как сделаетесь заложником и хранителем чужого дома, вобравшего в себя чужую жизнь со всеми её превратностями, противоречиями, иллюзиями, тёмными тайнами и потрясениями. Как же вы ещё наивны, mon cher, если по-прежнему не понимаете, о чём я говорю…

С этими словами она и удались, – без прощания, так же резко прервав беседу, как и – без приветствия и вступления – завела её.

Я снова заскучал и даже не смог удержаться от крайне неприличного в такой траурной обстановке зевка – да простит меня покойный Эдвард Юльевич, царство ему небесное! – как вдруг… моё внимание привлёк не представленный сборищу молодой человек, имевший к дяде Эдику непонятно какое – чёрт знает какое! – отношение. Он был вызывающе отстранён, молчалив, неприветлив и длительное время просидел, закрыв лицо руками. Когда же он отвёл свои утончённые кисти от опухших глаз, как выяснилось, переполненных слезами, мне почудилось, что порыв внезапного потустороннего вихря смёл с его ладоней пепел и развеял по комнате. То был пепел всего увиденного и передуманного им за тяжёлые часы прощания. Пепел всего, что перегорело в мужающей душе загадочного незваного гостя, никому не сказавшего ни единого слова за время тризны…

– Это любимый ученик Янсена. Эдвард души в нём не чаял, – пояснил мне один из немногочисленных друзей покойного.

И чему, интересно, этот малый учился у дядюшки? Жизни, не иначе как.

Мне было трудно представить Эдварда Юльевича в роли педагога. Само слово «педагог», если я правильно помню, означает «сопровождающий ребёнка» – в древности так называли слугу, доставлявшего аристократическое чадо на занятия гимнастикой или музыкой. Дядя не мог никого направлять или вести, ну не было в нём ничего «путеводного». Как менторство, так и просветительская миссия плохо сочетались с его неискоренимой иронией. Он если и поучал, то шуткой, причём всегда такой, которая как бы ставила под сомнение любое претенциозное учение. Влияние его было мимоходным, а сам он казался неуловимым и ускользающим, что мало соответствует привычному для нас поведению наставника.

Нелепое празднество смерти, – что пришла, как обещала, не обманывая, с присущей ей пунктуальностью, – постепенно исчерпывало себя. Кто-то отбыл, забыв шляпу, вокруг которой был поднят настоящий ажиотаж. Видимо, порядком устав от светлого образа усопшего, пожилые плакальщицы переключились на эту дурацкую шляпу и принялись выяснять путём логических умозаключений, кому бы она могла принадлежать. К счастью, хозяин быстро спохватился и вернулся за позабытой вещью раньше, чем дедуктивный метод дал искомый результат. Переполох стих, оживившиеся, было, лица снова помрачнели и замкнулись, точно двустворчатые раковины, не желавшие отдавать заветных жемчужин.

– Пообещайте, что позаботитесь об Аристофане, не выгоните его и не станете усыплять. В последние годы он сделался едва ли не единственной отрадой нашего бедного Эдика. – Пожилая женщина, самая отдалённая из родственниц, вся закутанная в пелену тумана, но с пронзительно чёрными глазами, буквально вырвала у меня клятвенные заверения, после чего отпустила мой рукав и спешно направилась в кухню, где её поджидала гора посуды. Читатель, наверняка, представил древнегреческого комедиографа, но речь шла о дядюшкином псе, верном друге и старожиле, доставшемся мне в наследство вместе с особняком.

Выходя из дома поминовения, я представил этого пса на дядиной могиле – он скулит и царапает землю, как будто пытаясь отрыть погребённого.

Труп в прошлом году закопал ты в своём саду,
Пророс ли он ныне? И зацветёт ли в этом году?
Или разрушено ложе его внезапным морозом?
Пса подальше держи, се друг человека,
И когтями он выкопает его.

Когда я возвращался с поминок, два персонажа занимали мои мысли: бывшая дядина супруга и загадочный молодой человек, так демонстративно и бесцеремонно осыпавший всё и всех пеплом своих иллюзий. Оба были привлекательны и вместе с тем враждебны. Оба оказались аутсайдерами, отщепенцами на той прощальной церемонии и не желали себе иной участи.

«Бывшая и ученик». Название для пьески или сатирического наброска. В голове моей нарисовалось нечто непристойное в духе Бёрдсли. Развратная дама, переживающая вторую молодость, совращает щупленького романтичного юнца. Расширенные зрачки, кружева, приоткрывающие недавно ещё недоступные прелести, изящно тонкие, как лапы борзой, ножки ночного столика…

И вдруг всё это оборачивается заговором против меня. Хруст сломанной ветки выдаёт моё присутствие. Тайный соглядатай, засевший в кустах у настежь распахнутого окна, обнаружен, и на лицах амурящихся вспыхивает хищная ярость. «Убирайся! Вон!», – выкрикивают, разорвав укромный поцелуй, их злобно искривлённые губы. Юнец запускает в меня какой-то флакон. Яд, выплёскиваясь, разъедает кожу, попадает в глаза. Я слепну…

Занавес. Тьма и тишина.

Другая сцена. «Подлый узурпатор! Ты не смеешь посягать на то, что стало нашим достоянием!» – Напав с двух сторон, Бывшая и Ученик затягивают на моей шее клетчатый шарф, в котором осенними вечерами любил прогуливаться дядя Эдвард.


3

Пёс Аристофан, знавший толк в трюфелях, хорошем французском коньяке и запечённой дыне, всем своим видом выражал безутешную скорбь, тоску по преставившемуся хозяину и абсолютное презрение ко мне, самозванцу.

Я долго осваивался в новом доме. Разумеется, не стал затевать новоселье – ещё не хватало устраивать шум вокруг очередной смены места жительства, да к тому же после недавних похорон бывшего владельца.

В дядюшкин особняк я с немногочисленными вещами переехал из общежития, где уже два года после окончания университета продолжал на пару со студентом-физиком снимать малогабаритную комнатку за сущие копейки.

Теперь мне предстояли ежемесячные расходы. И весьма ощутимые.

Перво-наперво я отвоевал у дядиного прошлого небольшой остров для собственного обитания. На втором этаже, – ибо мне не хотелось, чтобы над моей головой обделывали свои тёмные делишки чахоточные привидения, которых Эдвард Юльевич развёл у себя, точно кроликов, в изрядном количестве.

Затем я попытался приручить горемычного Аристофана – тот поначалу гордо отказывался принимать пищу из моих рук. Это меня порядком разозлило, и я проявил твёрдость характера – устроил упрямцу сухую голодовку. Тут уж он стал сговорчивее и даже принялся малодушно ластиться, вымаливая у моей милости сочную косточку, которую я несколько раз продемонстрировал ему, повертев перед потным собачьим носом. Я потерял всякое уважение к этому псу и невзлюбил его после того, как он, едва надраив свою старую паршивую задницу, тут же заискивающе бросился ко мне и лизнул мой небритый подбородок в очевидном страхе новых жёстких мер. Тоже мне, воин! Никчемный дезертир! Ну, ладно, Бог с тобой, оставайся! В память о дяде, а заодно и об авторе «Лягушек», «Облаков» и «Всадников». Я слов на ветер не бросаю! Доживай своё!

Почти вся первая неделя адаптации прошла в мучительных бессонницах.  Если я и засыпал, то не дольше чем на пятнадцать-двадцать минут, причём, в кресле-качалке. Мысли мои постоянно возвращались к разговору на поминках; чудилось: стоит только провалиться в сон, как Виева свита кредиторов, обиженных женщин, не рождённых или абортированных детей, прерванных дружб, нарушенных обетов и не выполненных обещаний ворвётся в комнату и застигнет меня врасплох. И почему я должен быть заложником чужого прошлого? Сияние Луны оказалось непригодным для сна освещением, ибо внушало мне тревогу. Зная, что не усну, я, тем не менее, каждый вечер стелил постель. Непонятно, кому – не то себе, не то проклятому лунному свету. Он пробирался в дом, как ловкий вор, и был не прочь поваляться не только на протёртом ковре, но и на моей плохо взбитой перине. Что ж, по крайней мере, не приходилось отстирывать от него простыни.

И по прошествии месяца, приучив себя к горизонтальному положению в ночное время суток, засыпал я очень тяжело. Несмотря на то, что постель мне досталась двуспальная, а, следовательно, просторная, было тесно, точно в прокрустовом ложе, и я почему-то норовил расположиться по диагонали. Всю ночь мне хотелось вытянуться, удлиниться, и в полудрёме я, как гимнаст или артист балета, тянул то правую, то левую ступню, пока не касался носком лакированной шишечки на бортике кровати.

Бесприютность вещей – порок любого ремонта. Вот почему я долго не мог заставить себя приступить к этой тягостной череде совершенно необходимых мероприятий и всё оттягивал задуманную перепланировку комнат.

На новую мебель мне пока не хватало денег, – я копил их, довольствуясь дядиной. Не могу сказать, что это сильно затрудняло мою жизнь. Садясь за стол или залезая в ванну, которая была ещё в прекрасном состоянии, я не задумывался о том, что раньше с этими же поверхностями частенько соприкасались локти или ягодицы явившего мне свою доброту покойного родственника. Все мы прах от праха земного, и, когда наш прах вернётся в землю, он однажды покинет свою могилу, чтобы хорошенько перемешаться с прахом совершенно незнакомых, а, быть может, и неприятных нам людей. Я уже не говорю о том, что в течение дня мы, не подозревая, сотни раз вдыхаем, впитываем, вбираем в себя инородные частицы, и наш исходный состав незаметно перерождается…

Так или иначе, нужно было как-то определяться с вещами покойного – ими был попросту заполонён, чтобы не сказать, захламлён весь дом.

Как и пообещал на поминках, я в первую очередь решил избавиться от дядюшкиной библиотеки. Присутствие чужих книг меня обременяет и напрягает. Кажется, будто они содержат в своих недрах чуждые мне и отвлекающие меня мысли, фантазии, чувства прежнего владельца. Будто в них раз и навсегда запечатлелся его специфический образ мышления – оригинальный или ограниченный, но уж наверняка далёкий от моего. И читать приходится в чужой трактовке, по навязанному трафарету. У Шопенгауэра, Стриндберга, Музиля и Камю появляется нежданный соавтор – Э.Ю. Янсен.

Я и с матерью-то окончательно поссорился из-за поганых книг. Когда умер отец, в его университетском кабинете осталось полсотни, если не больше, фолиантов, главным образом, научного содержания, которые мне предложили забрать домой. Вместо этого я без колебания и сожаления передал их в студенческую библиотеку, что мама сочла за неуважение к памяти почившего родителя. Я не мог объяснить ей, как меня раздражали – до зубовного скрежета! – его карандашные заметки на полях «Физики твёрдых тел» и «Истории еврейского театра». Ох, как осточертело стирать ластиком позорные свидетельства поверхностной начитанности и самодовольной глупости!

Словом, мне не нужны чужие книги, как и отголоски чужой судьбы. К тому же, дядюшкина подборка оказалась, мягко говоря, мрачноватой, так что спешное избавление от неё было – учитывая мою склонность к депрессивным состояниям – ещё и профилактической мерой. И всё же, в память о дяде Эдике, в знак благодарности и нежности к нему, я оставил два литературных произведения из его обширной коллекции диковинок: раритетную Хижину дядюшки Тома и Дядюшкин сон, выпущенный отдельным изданием в 1919 году с рисунками неизвестного мне довольно оригинального графика Владислава Захарюты.
Не припомню, кто это написал:

«Кругом тома… одни тома!
Как много в них чужой печали!».

В комнате умершего Эдварда Юльевича на рабочем столе нашли тоненькую, в мягкой обложке книжку Кафки «Исследования одной собаки», а на тумбочке возле кровати, где, как раз, и лежало бездыханное тело, – сборник стихов Есенина с закладкой на стихотворении «Дай, Джим, на счастье лапу мне…». Когда же на глаза попалась колымская проза Шаламова, я увидел в оглавлении красный восклицательный знак напротив рассказа «Сука Тамара». Уж не Аристофану ли зачитывал все эти вещи одинокий холостяк, составив специально для него, как Лев Толстой для яснополянских детей, свой «круг чтения»?

«Устроить бы костёр из дядиных томов, не хуже книжных пожарищ Йозефа Геббельса!» – думал я, но на такое великолепное варварство никак не решался, а просто складывал стопку за стопкой на первом этаже, поближе к выходу. Вскоре множество шатких колонн устремилось к потолку, причём каждая грозилась обрушиться при малейшем сейсмическом толчке.

Я рассчитывал на родственниц дяди Эдика – благообразных старушек. Им могли бы приглянуться основательные собрания сочинений Тургенева, Гиляровского, Мамина-Сибиряка. Я бы с радостью заказал машину и сам отвёз эти пылесборники в любую часть города… но никто из божьих одуванчиков не откликнулся на мой призыв спасти дядину библиотеку. Старость – усталость.

Мне пришлось в течение длительного времени перетаскивать неисчислимую макулатуру на книжный рынок, где мои приятели сплавляли её за гроши.

Дядя оставил после себя и собственное литературное наследие. Наибольший интерес, по моему мнению, представляли его записки преклонного возраста, пронизанные печальной самоиронией и озаглавленные «Популярная геронтология». Это были, главным образом, философические рассуждения о чарующей быстротечности жизни, принимавшие форму долгих бесед с любимым псом Аристофаном. Посвящение «Аристофану», могущее удивить и сбить с толку несведущего читателя, было выведено замысловатыми вензелями на заглавной странице. Складывалось ложное впечатление, будто дядя в последние  годы, подобно Артуру Шопенгауэру, гораздо легче находил общий язык со своим четвероногим питомцем, нежели с бездушными и окончательно испорченными людьми. Или в дядином особняке затворником обитал сумрачный двойник импозантного и обаятельного балагура?

Для записей предельно интимного характера Эдвард Юльевич разработал особый, весьма мудрёный код – едва ли не самостоятельный, ему одному доступный птичий язык. У меня, разумеется, не возникало ни малейшего желания расшифровывать эту тайнопись, хотя для профессионального лингвиста это могло бы стать увлекательным и полезным занятием.

Встречались и записки смешанного рода. В них комментируемое явление или событие оказывалось сложно закодировано (код напоминал номер автомобиля), а впечатление от него излагалось вполне понятным русским языком. Например: «∑wNz-7m-94. Нелепо и трагично, как обугленный труп аквалангиста в сгоревшем дотла лесу (огромный противопожарный самолёт-водосборник зачерпнул его, и вот он, заключённый в кубометрах воды, как цикада в янтаре, был низвергнут в беспощадное пламя, что называется, в адово пекло)».

Я ощутил какую-то странную смесь глубокого стыда и столь же глубокой удовлетворённости, когда одним махом покончил с дядюшкиными архивами. Вероятно, так же чувствовал себя тот тупой домашний Енот, что затаился, выждал время и в один злополучный день сожрал все рукописи бестолкового поэта Габриеля Россетти. Труд многих лет, квинтэссенция долгих раздумий и духовных исканий! Я не стал сжигать эти гроссбухи и школьные тетрадки; взял да и отнёс всё на свалку, неблагодарный наследник, – если кому интересно, поройтесь в кучах городского мусора, я укажу точное местонахождение.

Предстояло ещё разобраться с личными вещами. Как-то я полдня проходил в дядиной шляпе, проверяя одно закоренелое верование или предрассудок, согласно которому с головным убором передаются мысли хозяина, их содержание или направленность (помните Густава Майринка, его «Голема»?). В моей голове не возникло ничего определённого, что я мог бы с уверенностью объяснить таким влиянием. Разве что странное чувство ненужности, абсолютной случайности появления моего на свет и, как будто, неуместности в этой жизни, что я сначала списал на затянувшуюся ссору с матерью, а затем на старомодный фасон самой шляпы – такие не носят уже полстолетия, если не больше. Надеваешь и чувствуешь себя последышем, человеком давно минувшей эпохи.

Среди носильных вещей дяди Эдика меня особенно позабавило трико: одна штанина была неровно, как мне показалось, нервно отрезана ножницами и, видимо, использовалась в качестве половой тряпки. Человек посторонний предположил бы, что эта вещь в своё время принадлежала солдату-инвалиду, которому безжалостная война ампутировала ногу. В воображении превратив дядино трико в экспонат музея, я сопроводил его отрывком из мемуаров французского пехотинца, покалеченного под Верденом, – молодого философа, выпускника Сорбонны, брошенного в мясорубку без всякой подготовки:

«Я – солдат, участвовавший в одной из глобальных потасовок века и отгородившийся от мира частоколом кровоточащих обрубков! Я, переживший эту Ночь, вправе недоумевать по поводу самого факта своего продолжающегося существования! После жуткой бойни, после многочасового небытия декартовское “cogito ergo sum” теряет смысл и сжимается до краткого выкрика, тонущего в бездне. Гордое “мыслю” бледнеет и блекнет перед ошеломляющим, отчаянным “живу”. Это и есть темная голая правда – Nuda Veritas нашего существования: там, где уже нет места мысли, ибо она окончательно утратила предмет, ещё остается узкая голосовая щель для истошного вопля». Что-то в этом роде. Думаю, по-французски звучало бы недурно.

Я поднёс дядино трико к самому лицу и, втянув обеими ноздрями его терпкий аромат, остался приятно удивлён: пахло женщинами, их духами и страстями. В этом потрёпанном растянутом трико дядюшка Янсен ещё недавно по-спортивному бодро и энергично радовал молодых красоток! Воистину, он достоин восхищения! Впрочем, в следующий момент меня посетило прямо противоположное чувство: я представил молодящегося старца-сатира в заношенном спортивном костюмчике, заманивающего в свой тихий особнячок эдакую легкомысленную, ветреную… и невольно поморщился.

У дядюшки обнаружилось также превеликое множество склянок и тюбиков со всевозможными кремами, гелями, одеколонами, лосьонами, дезодорантами etc, которыми он, получив их в подарок от тех же дам, либо не пользовался вообще, либо пользовался крайне редко и неохотно. Вся эта парфюмерия, вслед за рукописями, отправилась на помойку: неиспользованные ароматы нашли приют там же, где и невостребованные идеи да никем не прочитанные афоризмы.

Напоследок были выброшены картинки и фотографии, избыточно облепившие стены: эстампы, репродукции пейзажей Марке и Утрилло, фотопортреты прославленных французских мимов и артистов цирка, популярных в конце XIX в. Целая галерея призрачных образов.

Через три недели я избавился от ветхого хлама, от всех навязчивых напоминаний и отметин прежнего быта и стал постепенно обрастать домом, как змея – новой кожей.

Тогда-то и произошла наша вторая и на сей раз отнюдь не безмолвная встреча с Учеником.


4

– Древние учили, что каждому надлежит точно знать своё место. – Дверь была не заперта, и он нарисовался на пороге без стука и приветствия, громко произнеся эту фразу; я возился в прихожей, стоя спиной к входу, так что его внезапное появление не на шутку испугало меня. Я вздрогнул и еле сдержал возмущение. Это, по всей видимости, какое-то фирменное (да и форменное!) хамство, роднящее всех, кто претендует на почёт и привилегии в ближнем кругу уже ставшего полумифическим Янсена.

– Надеюсь, вы не собираетесь пересказывать мне всё, что мудрец Солон написал когда-то на своих табличках? Какого чёрта вы здесь? Я не приглашал и не ждал сегодня вашу светлость! Да и кто вы, собственно? Как вас зовут? Чем обязан, милейший…?

– Моё имя ничего не скажет вам. Но не лукавьте: вы знали, по крайней мере, предполагали, что через некоторое время после поминок я навещу этот дом!

При ближайшем рассмотрении заурядный шатен, он, словно девица, играл глазками. А те самым прохиндейским образом меняли оттенок. Поначалу какие-то бесцветные (пыльный тротуар в знойный полдень), их зоркие яблоки незаметно темнели (мокрый асфальт, неважно – гроза или поливальная машина), а затем достигали совсем уж нескромной откровенной синевы, что граничит, по моему убеждению, с самой задушевной подлостью.

– Вот ещё новости! «Навещу этот дом!» Как будто это музей, а я здесь несущественная или даже посторонняя деталь обстановки!

– До чего же вы точно выразились! Всё верно понимаете!

– Что?! Да как вы смеете, безымянный наглец! – Я пошёл на грубость, стремясь отразить его дерзкий выпад. – Вас подослала бывшая дядина жена, эта потрёпанная временем и неправедной жизнью многомудрая мегера, ведь так? Это у неё вы научились иносказаниям, томным взорам и глубокомысленным вздохам? Так вот, что я вам скажу, распрекрасный вы мой: я сегодня же напишу заявление в милицию, ибо расцениваю ваше вторжение как реальную угрозу!

– Пишите. Что они могут мне инкриминировать? Я был знаком с покойным хозяином этого дома, и чтобы прийти сюда, у меня найдётся предостаточно поводов. К примеру, здесь остались принадлежащие мне вещи, книги или что-то ещё. Я имею право поинтересоваться у вас, где моё имущество и с какой стати вы самовольно распорядились им. Вам же лично я не угрожал, ни прямо, ни намёками.

– Вы посягаете на неприкосновенность частной собственности!

– А это, как сказано в одной кинокомедии, самое святое, что есть у нашего человека!

– По крайней мере, это то, что надёжно защищёно законом.

– Не торопитесь склонять Фемиду на свою сторону – с законом у вас не всё так гладко, как хотелось бы. Наряду с завещанием, которое вы выдурили у больного, умирающего старика, есть одно важное письмо, и в нём Эдвард Юльевич, ещё пребывая в полном здравии, прямым текстом заявляет, что его единственным наследником являюсь я.

Он протянул мне бледную ксерокопию какой-то невнятной писульки, в коей велеречивый дядюшка в самых обтекаемых выражениях именовал его своим духовным сыном и преемником.

– Святая простота! И как это вы не додумались обратиться к нотариусу с этим умилительным, наивным и непорочным, как взгляд новорождённого, «документом», с позволения сказать. Нотариус бы вам всё популярно разъяснил.

– Вы игнорируете этот подлинный документ, так уничижительно отзываясь о нём, потому, что узнали почерк Эдварда Юльевича. Это его рука, присмотритесь получше, любая экспертиза подтвердит.

– Как бы вы, мой любезный, ни размахивали у меня перед лицом этим сомнительным письмецом, – неожиданно заговорил я в рифму, – для меня очевидно одно: оно не имеет ровным счётом никакой юридической силы. Хотите, поиграем в суд, только за ваш счёт? Я люблю бесплатные развлечения.

– Что ж, с письмом я, действительно, попал впросак, гнилой вышел номер. Глупо было даже пытаться развести вас таким примитивным способом, – спохватился «духовный сын и преемник». В тот момент он походил на дуралея, который решил покрасить пол в своей комнате, но по ошибке начал от входной двери и в результате угодил в приготовленную им самим ловушку.

– Малыш опомнился! Браво! Первый шаг к взрослению. Скоро на наших розовых щёчках мягкий пушок уступит место жёсткой мужской щетине.

– Вы не очень-то! У меня много козырей, и я намеренно начал с самого безобидного, – напыжился, не желая проигрывать, непрошеный гость.

– Меня не интересует ваша колода. Я заранее знаю, что вы можете достать из рукава. Отправляйтесь восвояси, ибо вы не заслуживаете даже того, чтобы я послал вас в услужение к легендарному китайскому правителю, имя которого у нас принято писать на заборах.

– Я уйду, но обязательно вернусь.

Вот же недоросль! “I’ll be back!”, как сказал один супергерой, и этот убогий туда же! Когда он помалкивал и пускал слёзы, я составил о нём куда более выигрышное впечатление. Ещё не хватало мне малолетних неврастеников! Это в тысячу раз хуже любых книг!

Я проводил его желчным взглядом. Он лихо, по-ковбойски вскочил на мотоцикл, брошенный в моём дворе, и унёсся, оставив лишь облако пыли, похожее на многократно уменьшенный ядерный гриб.

Что заставляет этого молокососа так нелепо бороться за дядюшкин дом? Фамильные бриллианты, замурованные в одной из стен? Или следы совершённого здесь преступления? Быть может, в саду, на какой-нибудь из клумб закопан труп, и каждую весну он прорастает алыми тюльпанами? Одна фантастическая версия сменялась другой, с каждым разом всё более бредовой. Дядя на старости лет сколотил вокруг себя секту сатанистов, и они, регулярно справляя свои ритуалы, совершали человеческие жертвоприношения в его особняке. Останки жертв растворяли в соляной кислоте. Если хорошенько исследовать дом, можно отыскать потайную комнату, а в ней – чудовищный алтарь, который одержимые умельцы соорудили из берцовых костей и черепов, вставив в глазницы заспиртованных тарантулов. Или мумифицированных змей, чьи головы, раззявив пасти, торчат из специально просверленных отверстий, а тела, точно зрительные нервы, подведены к самому центру алтаря – только Верховному Адепту было известно, что спрятано там.

– По завещанию дом перешёл ко мне со всем находящимся в нём имуществом, – бормотал я беспокойной ночью, ворочаясь в постели. – Я – полноправный владелец.

Весь следующий день, вспоминая наш нелепый разговор, я диву давался: что помешало мне сразу же, без лишней болтовни, выпроводить этого бродячего клоуна? Вероятно, тогда, на поминках, я поддался его мрачному очарованию. Теперь его голос дребезжал, – что можно было сравнить разве что с гулкой вибрацией оконных стёкол в момент, когда мимо проезжает груженая фура, – и, конечно, контрастировал с первоначальным благородно-траурным безмолвием. Само по себе это могло бы послужить развенчанию любого возвышенного образа, но, почему-то мне хотелось слушать мелодию его голоса ещё и ещё, фразу за фразой. И хотя дребезжащий юноша вызывал очевидную неприязнь, я ловил себя на противоестественном желании сдружиться с ним.

Когда он явился снова, так же внезапно, без стука, воспользовавшись моей привычкой не запирать входную дверь, Аристофан, свободно разгуливавший по дому, бросился к назойливому визитёру с такой искренней и пронзительной нежностью, какой прежде мне не приходилось наблюдать в повадках избалованного дядиного питомца. Спонтанное выражение собачьих чувств просто невозможно было спутать с привычным притворством этого лицемерного лохматого конформиста, готового душу отдать за грудинку или лопатку. Я впервые испытал ревность по отношению к псу! И пока пришелец гладил его и чесал за ухом, я ощущал себя преданным, отверженным, «третьим лишним». В запале я даже поклялся себе больше не кормить эту сволочь, уморить голодом.

– Вижу, что мне будет нелегко отделаться от вас. Что ж, на сей раз проходите. Сыграем второй акт в кабинете дяди Эдика, – пригласил я.

– А известно ли вам, – оживился гость, вероятно, приободренный более лояльным приёмом, – что настоящее имя вашего родственника – Эвальд? Он его всё детство терпеть не мог и поэтому в юности, получая паспорт, назвался Эдвардом. Замечу, не Эдуардом, а, по-шекспировски, Эдвардом! В этом, согласитесь, тоже проявился его чудаковатый характер.

Когда мы поднимались на второй этаж, я подумал: сейчас бы удачно столкнуть негодяя с лестницы, обставить это дело как несчастный случай, и можно жить припеваючи. Та же самая мысль, промелькнуло в моей голове, не ровен час, посетит и его, и неизвестно, кто из нас успешней справится с задачей. Я непроизвольно ускорил шаг, едва ли не рывком одолев три последние ступеньки. Он, словно догадавшись, иронично улыбнулся и, как попутчик, всходящий на холм, протянул мне руку, демонстрируя не то безграничное доверие, не то отвагу доблестного рыцаря, приученного к честным поединкам.

– Это только начало, мой друг, – вставил он. – Скоро неведомая угроза будет мерещиться вам на каждом углу. Вы начнете просыпаться чуть свет, прислушиваясь к неясному скрежету, а по ночам пляска призраков не даст вам глаз сомкнуть, как бы вы ни убеждали себя в том, что это просто вой ветра или шум дождя. И вам придётся, уступая малодушию, по двадцать раз за ночь вскакивать и проверять, заперты ли двери. А всё потому, что этот Дом не может принять вас, вы – самозванец, и всё здесь, от крыльца до тускло горящей лампочки в кладовой, – против вас.

Я проигнорировал этот вздор и, сохраняя отстранённое молчание, провёл болтуна в кабинет.

– Как люблю я это светлое пространство! Здесь Эдвард Юльевич решал все деловые вопросы, – ударился он в лирику, сменив зловещий тон на фальшивые нотки растроганности. – Ни у кого больше не доводилось мне видеть на рабочем столе таких аккуратно заточенных карандашей!

– Надеюсь, – сухо начал я, – это наша последняя беседа. Сегодня здесь мы расставим все точки над «i» и расстанемся без взаимных претензий.

– Хороший деловой подход, – он достал из-за уха сигарету и принялся теребить её, я же не пожелал протягивать ему зажигалку, что лежала рядом со мной на столе. Не дождавшись от меня любезности, он бросил сигарету в корзину для бумаг и нервно заёрзал.

– Вы должны уяснить раз и навсегда, – продолжил я, – что все ваши притязания на мою недвижимость безосновательны. А присущая вам бесцеремонность уже начинает потихоньку выводить меня из себя.

– Как человек слабый в духовном отношении, вы постоянно опираетесь на законы, придуманные людьми. Но ведь есть и законы более высокого порядка, не только мы с вами, дорогой друг, – он, вероятно, решил, походя, подкупить меня таким душевным обращением, – но и всё во Вселенной испокон веков подчиняется им!

– И по этим законам Дом – ваш?! – усмехнулся я.

– Нет, не мой. Я стремлюсь стать его владельцем с единственной целью – вернуть этому дому его исходное предназначение.

– Вот как? И какое же?

– Этот Дом – не для повседневного проживания, – мой собеседник придал своему бледному лицу максимально серьёзное выражение. – Никто не должен жить в нём привычной будничной жизнью, есть, спать, купаться в праздности, плодить отпрысков и приумножать суету. У этого Дома другая, духовная миссия.

– У Дома? – в моём вопросе насмешка соседствовала с недоумением.

– Да, у Дома, как у человека, своя особая духовная миссия.

– Это уже что-то новенькое. Насколько мне известно, так можно говорить о храме божьем или монастыре, но мы с вами ведём беседу в апартаментах человека, не отличавшегося праведностью и насоздававшего кучу пошлейших проблем, если верить его же бывшей супруге…

– Всё внешнее – шелуха. Главное – суть, духовная сущность, а она есть нечто неизреченное, потаённое, и для глаза, и для разумения.

Как плесенью, пахнуло богословием.

– Таких речей я и вовсе не понимаю.

– Ладно. Поговорим на более понятном, прагматичном, если хотите, языке. Этот дом предназначен для жизни духовной, а она мирскому суетному человеку, вроде вас, – всё равно, что смерть. – Сменив тактику, он макнул меня мордой в моё самоочевидное убожество. – Вам, как существу грубой плотской натуры, не светит здесь ничего хорошего. Рано или поздно этот дом начнёт выдавливать вас в небытие. То, что для других цитадель и ковчег завета, для вас – могила, царство смерти.

– Вы всё пугаете, а мне, представьте, не страшно, – ответствовал я словами Льва Толстого, моего нелюбимого писателя.

Парень взял передышку, достал носовой платок и вытер обильный пот со лба. Неужели все его старания напрасны? Мне даже стало чуточку жаль этого посредственного демагога. Так подошёл к завершению первый раунд.

– Обратите внимание на все эти скульптурные изображения, которые Эдвард Юльевич как будто с умыслом собрал в своём кабинете, – заговорил мой противник после беззвучного удара гонга. – Не заметили в них ничего общего? Голова Антония, бюсты Сократа и Цезаря. Посмертная маска Маяковского… Как вам этот ряд?

Я поддался на его очередную примитивную уловку и позволил увести себя от главной темы разговора.

– Ничего особенного. Обычная подборка, характерная  для кабинета человека с гуманитарным складом ума, всю жизнь увлекавшегося литературой и историей древних веков.

– Вы, конечно, не отметили, что все перечисленные мною персонажи умерли не своей, – он пристально посмотрел на меня, – то есть, отнюдь не естественной, а как раз наоборот, насильственной смертью.

– На что это вы намекаете?

– А вы сами подумайте хорошенько.

– Какое грубое, примитивное моральное давление! – я откинулся на спинку кресла. – Уже который раз пытаетесь запугать меня?! Сейчас опять непременно ударитесь в мистику в надежде, что после ваших страшилок я, как вы недавно выразились, «всю ночь не смогу сомкнуть глаз», а под утро и вовсе уберусь восвояси. Так вот, не обольщайтесь. Не дождётесь. Все названные вами персонажи завтра же отправятся на свалку, а я позову священника, чтобы он освятил дом согласно канону, после чего буду жить здесь, припеваючи и не вспоминая ни Сократа с его Ксантиппой, ни Антония с Клеопатрой, ни Маяковского с Лилей Брик…

–…которая, замечу, тоже свела счёты с жизнью, пусть и в преклонном возрасте.

– До чего же вы настырный! Вам бы оттачивать свое красноречие на вялых литинститутских девицах, поклявшихся не нарушать обет безбрачия до тех пор, пока не будет прочитан весь Бальзак.

– Я стерплю ваши плоские остроты, ибо долг христианина обязывает меня…

– Вы ещё Ганди сюда приплетите. Я одного не могу понять: чем вам так дорог этот дом, почему тут для вас как мёдом намазано? Или, напротив, вы прилетели сюда, точно муха на падаль? … Вы педераст? Вас с дядей Эдиком связывали какие-то извращенные интимные отношения, не так ли?

– Ну что за помойка у вас в голове… постыдились бы. Вы ведь, должно быть, культурный человек, воспитание с образованием имеются, да и просто из уважения к покойнику нехорошо так говорить.

– Началась педагогика. И всё с одной целью – уйти от прямого ответа на вопрос и утомить меня пустыми россказнями вкупе с тухлыми аргументами. Неужели вы ещё не поняли, что я не слишком рад непрошеным гостям и только из милосердия терплю этот нудный спектакль?

– Как вы жестоки! Вы даже представить не можете, чем обернётся для вас же эта жестокость. Я готов открыть вам лишь половину правды. Боюсь, всю правду, целиком, вы просто не способны воспринять.

– А я не согласен! Выкладывайте всё, как есть, или и дальше держите при себе!  – Захотелось блеснуть эрудицией: – Как сказал один остроумный человек, соглашаясь на полуправду, рискуешь получить худшую половину.

– Несговорчивый какой, – он вдруг перешел на фривольно запанибратский тон: так неожиданно взвизгивает назидательно басящий резонер. – Может, по рюмашечке? Глядишь, и беседа потечёт по совсем другому руслу…

– Как Труляля и Траляля? Вздуем друг дружку и поужинаем? И не надейся.

– Мы перешли на «ты»? Что ж, для меня это очевидный прогресс.

– Гонять с тобой чаи и плюшками баловаться я не стану ни сегодня, ни в другой раз.

– Отлично, ты уже настроен на следующую встречу. Вернёмся к нашему приятному общению через пару дней.

Вместо того чтобы окончательно отделаться от этого чахлика, я зачем-то сократил дистанцию. Он спешно удалился, понимая, что раунд проигран, и унося с собой так и не подтверждённое мною приглашение. Так же поступил один мой приятель, работавший в Германии: когда контракт подходил к концу, этот Мюнхгаузен  пригласил сам себя в страну Гёте и Гитлера и заявился туда по собственному приглашению через полгода. Как будто схиляло.

Я не стал подавлять в себе иррациональное желание проводить гостя взглядом и буквально прилип к окну, расплющив нос о стекло. Увидел ли он меня, когда, оседлав мотоцикл, вдруг резко обернулся в сторону дома?

К вечеру мной овладела потребность напиться вдрызг, дабы избавиться от бесконечных тревожных мыслей – что и было проделано самым безыскусным образом, в одиночку и последствиями имело тупое забытье, плавно перешедшее в унылый сон, да вполне интеллигентное похмелье.

Утром я долго и внимательно изучал стены, пол и потолок, всматривался в щели, ощупывал бугорки и неровности, пытаясь понять, что такое особенное было в этом интерьере, почему для иных здесь «как мёдом намазано»? Точно в бреду, мне слышался голос заезжего мотоциклиста, слова, которые он, как будто, не произносил в нашей беседе: «Ты сделал предварительную работу – очистил дом от всего лишнего и наносного. Здесь главное – воздух и стены, живые стены, в их жилах – святая кровь! Уходи же, эта обитель – не для тебя!» Ахинея какая! Ещё минут сорок просидел я в дядином кабинете, всматриваясь в посмертную маску Владимира Маяковского, словно овеваемую холодным октябрьским ветром, и размышляя над несусветной бессмыслицей.

Часы пробили полдень.

Чувства и мысли мои были смешаны, словно кто-то решил сготовить из них «змеиный супчик». (Как, не знаете? Желающим по секрету открою рецепт, обращайтесь). Я пошёл на кухню и заварил себе кофе, пытаясь понять, что со мной происходит. Почему я не чую опасность и ничего не предпринимаю, дабы защитить себя, а только разбрасываюсь угрозами? Ведь совершенно незнакомый мне человек покушается на мой дом и не собирается останавливаться. Непонятно, что ещё взбредёт ему в голову! Он же очевидный придурок! Сначала из пальца высосанное письмо, затем теологическая белиберда, наконец, низкопробная мистика… а завтра он, решив, что право имеет, заявится ко мне с топором, точно Раскольников к старушке-процентщице!

В моём поведении стала проявляться какая-то непостижимая отрешённость и пассивность, почти женская податливость, нечто среднее между христианским смирением и античным фатализмом. Я не желал противиться происходящему, впал в оцепенение загипнотизированной жертвы, отдался течению.

Будь, что будет!

Чем грубее и агрессивнее становились мои выпады, тем более вялое сопротивление маскировалось ими, и антагонист, конечно же, чувствовал это. Бессильная злоба, укус вместо кинжального удара.


5

Окно кухни давало обзор большей части заброшенного сада. Допив кофе и поставив чашку в раковину, я вдруг увидел у самой ограды невзрачную фигурку мальчика лет восьми. Он миновал открытую калитку, но не шёл дальше, а мялся на месте, так как, вероятно, был устрашён Аристофаном, безмятежно растянувшимся возле своей будки. Выйдя навстречу маленькому незнакомцу, я увидел, что он прижимает к груди какой-то трепещущий комок, да и сам никак не может избавиться от мелкой дрожи.

– Ты откуда, малыш? Как тебя зовут и что это у тебя там такое интересное?

Мальчик залепетал по-украински, и, при всём сходстве братских языков, я смог разобрать только, что он заблудился и просит отвести его к маме.

– А где твоя мама?

Этого мальчик не знал, но убеждённо заявил, что мама его ждёт.

– А как зовут маму?

Ответом были внезапно брызнувшие из его серых глаз слёзы.

Вот так история!

В тот же момент из рушника, в который малолеток закутал дрожащее существо, показалась перепуганная мордочка. Плачущий ребёнок сжимал в руках совсем махонького лисёнка. Чтобы хоть на время успокоить мальчика, я предложил ему войти со мной в дом и покормить наверняка голодного рыжего друга. Когда мы принесли неизвестно откуда взявшегося лиса на мою кухню, оказалось, что он весь, от кончиков ушей до кончика хвоста, промок и продрог, причём я почему-то вообразил, будто липкая, маслянистая жидкость, придавшая его шерсти грязновато-бурый оттенок, – это околоплодные воды. Притом, что размерами зверёк, несомненно, превосходил новорождённого. Я налил ему в блюдце молоко, которым недавно разбавлял кофе; он едва отхлебнул, чихнул и наделал скромную лужу. Мальчик – его имени, как, впрочем, и имён его родителей, мне так и не удалось узнать – засмеялся сквозь слёзы.

– Да ты часом не Маленький Принц? – несмотря на то, что русский он понимал куда лучше, чем я украинский, мой вопрос поверг его в полное замешательство. «Зорко только сердце!» – пробормотал я.

Тут дверь распахнулась, и к нам, астматически задыхаясь, ввалилась крупнотелая немолодая цыганка, до того пёстрая и мельтешащая, что в глазах зарябило до чёртиков. Я бы не сильно удивился, если бы вслед за ней пожаловал дрессированный медведь в картузе и красных шароварах.

– Что ты делаешь с ребёнком? – прогремела она на таком ломаном русском, что багульник на окне за малым не увял.

– Мы кормим лисёнка, уважаемая госпожа, а что вы делаете в моём доме?

– Зачем заманил сюда нашего мальчика?! Надругаться хотел? – я не ожидал такого поворота; повеяло редкостной мерзостью.

– Да вы что, уважаемая! В своём ли вы уме! Я нашёл в саду собственного дома перепуганного и на вид беспризорного, по крайней мере, потерявшегося ребёнка! Как человек сердобольный, повёл его на кухню, чтобы покормить и обо всём подробно расспросить. Вам самой-то известна разница между насилием и элементарным гостеприимством?

Она, очевидно, не смогла правильно соединить в голове мои слова и посмотрела на меня тамбовским волком.

– Злыдень, – только и констатировала цыганка.

– А вы, – погорячился я, – какая-то неадекватная. Таким вообще нельзя доверять детей. Я не отдам вам мальчика, а вызову социального работника или инспектора по делам несовершеннолетних – пусть государство по закону определяет дальнейшую судьбу беспризорника.

Грузная женщина, явно обделённая разумением, из всей моей речи смогла разобрать только «не отдам» и, яростно сверкнув глазками, размашистым жестом сделала знак кому-то за окном. Маленький оборотень, которого я неосмотрительно взял под защиту, неожиданно оживился и на смеси славянских языков, указав в мою сторону подленьким пальцем, заявил, что я пытался отнять у него лисёнка. Последнего он, правдоподобия ради, снова закутал в рушник и прижал к груди.

«Так вот ты какой, Маленький Принц!»

Не менее колоритный цыган открыл дверь ударом ноги и на удивление органично вписался в полемику. Изъяснялся он куда лучше своей недалёкой соплеменницы. Выслушав её сбивчивые доводы, подытожил: «Педофилия… статья в кодексе имеется», – и улыбнулся мне такой дьявольски обаятельной улыбкой, что я в тот же миг с гибельным восторгом осознал: пропасть сама несётся мне навстречу. Ну, уж нет, каналья!

Я рванулся к телефону – их в дядином доме было аж четыре, один аппарат – на кухне, что называется под боком. Рука уже успела сорвать трубку, но тут цыган, не расставаясь с улыбкой, вплотную придвинулся ко мне, и я вдруг почувствовал, как холодный ствол «пушки», пройдя между пуговицами, упёрся в мой расширившийся, точно зрачок испуганного, и совершенно беззащитный пупок.

– Ну как, приятный холодок? Рыпнешься – горячо будет.

Ужас, овладевший мной, имел, как ни постыдно признавать, мистический оттенок: мне вспомнились слова недоброго гостя и скульптурные портреты в кабинете Эдварда Янсена… установив пугающую взаимосвязь между ними и происходящим со мной, я, во исполнение предсказания, приготовился к худшему, но при этом отчаянно хотел жить!

Мелкий выродок, передав задремавшего лисёнка толстой уродине, развалившейся на моём любимом стуле, схватил со стола самый спелый персик, которым я в сложившихся обстоятельствах и не собирался его, гадёныша, угощать. Разломил плод, извлёк мохнатую косточку и с хохотом запустил ею в меня. Попал в висок. Пожилая родственница с довольным видом похлопала его по плечу: меткий стрелок!

– Итак, нам ничего не стоит усадить тебя в тюрьму за совращение малолетнего, а это для твоей ещё молодой и упругой задницы очень чувствительная статья! – продолжил цыган, вежливо взяв у меня телефонную трубку. – Звонить пока никуда не будем, попробуем договориться без свидетелей и адвокатов.

– Какое, на фиг, совращение? Где признаки развратных или насильственных действий?! Хотя бы потожировые следы, частицы эпидермиса? Я ведь к засранцу вашему даже не прикоснулся!

– Будут тебе следы, не беспокойся, обеспечим. А нет, так тебе и похищения с удержанием за глаза хватит!

– Что же вы за нелюди!

– Давай по-хорошему, как взрослые грамотные ребята. Лишняя возня никому не нужна. Ты заплатишь нам наличными известную сумму, а мы, так и быть, замнём это грязное дельце. По рукам?

– Я?! Известную сумму?! Да я беден, как церковная мышь!

– По твоему особняку этого не скажешь. Поверь мне, люди, которые встретятся тебе на зоне, не так хорошо воспитаны, как мы, и не станут с тобой церемониться! Там тебе и спрятанное по закромам золото партии не поможет!

– На понт берёте, сволочи?

– Вовсе нет. Не имею привычки зазря хорохориться. Цыган держит слово!

– Это ещё что за самодеятельность?! Убери ствол! – на пороге внезапным моим спасением просиял натуральный цыганский барон, с которого, согласись он попозировать, Ганс Хальс мог бы написать один из лучших своих портретов. – Мы кого ищем? На кого охотимся? Тоже мне, коростель отловил! Сколько раз говорить: на несущественную дичь не отвлекайся!

Пристыженный непререкаемым авторитетом, мой устрашитель опустил оружие и потупился.

– Где Янсен?! – гаркнул барон и добавил, презрительно оглядев меня, пытавшегося вернуть ватным ногам их прежнюю стойкость:

– Этот нам на что? Очередной сосунок-приживал?! Может быть, ты знаешь, голубок, – он всем корпусом повернулся ко мне, – где сейчас твой хозяин?

– Я сам себе хозяин. Если же вы разыскиваете Эдварда Юльевича Янсена…

– Его самого, родимый!

– …то он ещё в начале прошлого месяца отправился туда, откуда никто, согласно имеющимся у меня сведеньям, не возвращался, по крайней мере, в плотской оболочке.

– Старина помер? Вот так, ни с того, ни с сего, не вернув мне львиную долю нешуточного долга! Пока я торчал  в Мелитополе! Взял, да и улизнул на тот свет! Как печально… печально. Никуда не годится!

– Все мы смертны, – попытался я перевести разговор в философское русло, – и, что самое досадное, как справедливо заметил Михаил Афанасьевич Булгаков, внезапно смертны.

– Что мне твой Булгаков! – барон беззлобно отмахнулся. – Я привёз Эдику превосходный чистейший кокаин, как себе, понимаешь?! Тебе воображения не хватит представить, какие это деньги. А он заплатил всего треть и полгода кормил меня обещаниями! Кто мне вернет остальное? Может, Булгаков?

Тоже, кстати, большой был любитель…

– Эдвард Юльевич и кокаин?! Ну и новости! – от напряжения я так и вскрикнул, преувеличенно выражая вполне закономерное изумление.

– Кто только не лечился этим снадобьем! Вот и Эдик был не дурак по нашей части! Толк знал! А ты, кстати, кем ему приходишься? – спросил барон с надеждой.

– Мой отец приобрёл для меня дом покойного. Я здесь всего только месяц живу, – соврал я, не желая вслед за особняком унаследовать и дядины долги. Отрёкся, и петух не прокричал!

– Только месяц… ну что с тебя взять! Живи дальше. А цыган не обижай, слышишь?! Сердце цыгана всё помнит: и доброе, и плохое!

С этими словами он, увлекая за собой прохиндейскую троицу, вышел и уже во дворе затянул довольно приятным мелодичным голосом «Клён ты мой, опавший…», а я всё стоял, как вкопанный, как тот клён, не веря своему спасению.

Воистину, не Бог из машины, так черт из табакерки!

Придя в себя, я обнаружил, что гнусный цыганчонок умудрился совершить двойное предательство и оставил на моей кухне своего непутёвого лисёнка. Рыжий подкидыш сидел на стуле, боясь с него слезть, учащённо дыша и высунув бледно-розовый язык. Казалось, он тяжело переживает подлость недавнего друга. Я начал вспоминать, что едят лисы, задаваясь нешуточным вопросом: смогу ли вырастить этого совсем ещё слабенького хищника в домашних условиях. В холодильнике была курица. Вряд ли он отказался бы от куриного мяса…

И тут за приоткрытой кухонной дверью раздался звонкий голосок девушки, спрашивавшей дозволения войти. Не дожидаясь ответа, молоденькая цыганка, очевидно, из того же табора, явила моему испуганному взору свою невероятную красу. Ей было шестнадцать, не больше, и уста мои пересохнут прежде, чем смогут описать совершенство её черт и юных форм. Мне не приходилось раньше смотреть цыганское порно, но то, что стало безо всякой прелюдии происходить между нами, сними это кто-нибудь скрытой камерой, могло бы положить начало новому жанру эротического кино.

«Я Зара, Зарница!» – только и произнесла она, на удивление стремительно преодолев расстояние между нами. «Зачем ты здесь? Это они тебя прислали? Что ещё вам всем нужно от меня?» – не скрывал я отчаянья, сквозь которое так и прорывалась закономерная похоть. От внимательного взгляда Зары невозможно было утаить известное возбуждение, полагаю, усиленное только что перенесённым мною стрессом. Забыв об осторожности, я обнял эти плечи. Она позволила мне прикоснуться к груди и даже расстегнуть одну пуговицу блузы. Когда же я ринулся дальше, плутовка выскользнула из моих объятий с акробатическим проворством. Мигом осмотревшись и заглянув под стол, она подняла с пола серёжку, обронённую четверть часа тому назад злобной толстухой, резкий сальный аромат которой, чудилось мне, успел пропитать стены.

– А хочешь, пойдём с нами? Одного тебя любить буду! – засмеялась немилосердная Зара мне в лицо. – Запишешься ради меня в конокрады, а?!

– Нехорошая ты. Жестокая.

– Коль не твоя, так сразу нехорошая? Эх ты! Тебя только в таборе не хватало!

Дверь за ней решительно захлопнулась.

Мне захотелось заплакать навзрыд, не из жалости к себе, а чтобы сбросить долго копившееся напряжение. Вместо этого я взял в руки лисёнка, погладил его; он уже успел обсохнуть, но продолжал дрожать и был какой-то гаденький, хлипкий на ощупь. Я налил ему ещё молока, нарезал несколько ломтиков куриного филе. Ел он без аппетита, вяло, то и дело принюхиваясь, то ли не веря, что это лакомство досталось именно ему, то ли проверяя, не подсунул ли я отраву.

Оставив горемыку на кухне и закрыв дверь во избежание инцидентов с Аристофаном, пока не утратившим охотничий нюх, я отправился в дядин кабинет.


6

В одном предсказание навязчивого визитёра уже начало сбываться: после цыганского налёта новоиспечённый владелец загадочного особняка взял за правило запираться и действительно по много раз проверял, надёжно ли защищена его крепость.

В кабинете сохранился допотопный бобинный магнитофон. Мне на глаза попадались какие-то записи – они лежали в шкафу вместе с такими же архаичными винилами. Когда-то их треск (или скрип) был неотъемлемой частью любого музыкального произведения и роднил, одомашнивал шедевры разных эпох и стилей. Теперь он устранён, как пережиток, и скоро послушать джаз 50-х с виниловым скрипом станет такой же роскошью, как прокатиться в пролётке. Чтобы, наконец, отвлечься, я достал и поставил одну из бобин. Только не Моцарт!

Клод Дебюсси. «Затонувший собор».

Подобно тому, как живопись импрессионистов носит явно кинестетический, нащупывающий характер, всегда сосредоточенная музыка Дебюсси – это череда тончайших и интимнейших (не телесных, кончено, – душевных) прикосновений, каждое из которых подготавливает слушателя к чему-то важному, что свершится по окончании мелодии, уже в тишине. Ради этого сокровенного ощущения или послевкусия и создаётся весь звукоряд: всё рассчитано не только на непосредственность впечатлений, как принято думать, но также на сенсорную инерцию и работу памяти, соединяющей музыкальные образы со смутными отголосками когда-то пережитого. Колокольный звон доносится со дна, прорывается сквозь толщу воды – а ты видишь себя французским мальчиком, возвращающимся из воскресной школы и закрывающим оба уха морскими раковинами, так, чтобы их гул перекрыл бьющие тебе в спину настойчивые призывы быть внимательным, справедливым, благочестивым…

Но лишь только этюд Дебюсси подошёл к концу, взамен законной паузы, которую я мог бы наполнить своими ассоциациями, зазвучал напористый и крайне эмоциональный женский монолог. Да так неожиданно, что я оцепенел, ощутив озноб, какой возникает в те моменты, когда не смысл слов, а скорее интонация и тембр пронимают до самой изнанки.

«Тише, Эдвард, глубже, чище, откровеннее! Как твой вкрадчивый шёпот, ещё тише, чем шёпот, путь звучит в воспоминаниях мой голос! Надтреснутый, надломленный, срывающийся на хрип, но не крик…

Не потревожу тебя всхлипами. Не стану приходить мятежным привидением, исскучавшимся по шумному людскому обществу, не буду пугать твоих нерождённых, но, возможно, уже зачатых детей!

Полно, Эдвард, я всего-то воспоминание, всплывающее со дна, прорывающееся сквозь толщу изумрудной воды, в которой ты так хотел утопить, похоронить меня! Полно! Я лишена прежней силы и страстности. Не нужно креститься или бить меня багром по голове – мне и так хорошо там, на дне, куда меня увлекает теперь не твоё отчуждение, а лишь моё собственное блаженное, сладостное бессилие…

Я всплываю сейчас, чтобы напомнить тебе о том, что ты наверняка успел позабыть, а то и засыпал ворохом подложных, надуманных впечатлений. Твоя память всегда походила на рыболовную снасть, способную удержать лишь крупную промысловую рыбу. Со временем снасть износилась, как и тело рыбака, и теперь в ней повсюду заплаты и дыры.

Вспомни шкаф. Старинный антикварный шкаф, в котором ты однажды в шутку запер меня, – не для того, конечно, чтобы я задумалась о своём вздорном поведении, а чтобы, побыв в темноте, духоте, пустоте, как в экспериментах с сенсорной депривацией, я смогла, наконец, отринув суету, вернуться к главному. Так вот, этот шкаф стал намоленным местом. Я забиралась туда не раз в твоё отсутствие для медитации, или, желая свершить молитву мне одной известным способом, или стремясь заглушить бессмысленный плач… этот шкаф сделался моим вторым телом, нет-нет, не астральным, физическим телом, я была плоть от плоти этого шкафа, ощущала себя в нём, как дриада в стволе питающего и оберегающего её могучего древа.

Однажды ты, ничего не сказав мне, решил продать мою цитадель своему давнишнему приятелю – он обставлял дом на даче, ему не хватало мебели. И когда я в очередной раз вошла в комнату, чтобы, закрыв две скрипучие дверцы, побыть в благотворном уединении, лишь белый прямоугольник на стене обозначал намоленное мною место. Не хватало таблички, как в картинных галереях – «полотно находится на реставрации». Мне сразу стало ясно, что это не временное отсутствие, что ореховому храму моей души угрожает гибель. В беседе ты проговорился и назвал имя человека, забравшего часть гарнитура. Я проследила извилистую траекторию перемещений моего родного шкафа, ибо всем своим существом желала выкупить его у нового владельца! Как убеждала я его уступить мне шкаф! Как крутил он пальцем у виска, когда я повторяла, что в этом шкафу – моё единственное – единственное по-настоящему моё – место в подлунном мире, что в нём, в моём дорогом шкафу я укоренилась и, с корнями вырванная из него, истекаю кровью! Всё было напрасно. Приземлённый собственник, не привыкший упускать своего, назвал меня «психичкой», а шкаф погрузили в машину и увезли. Первую реку он пересёк на пароме. Долго трясся и покрывался пылью в дороге. И вот, когда уже третья по счёту машина въехала на середину моста, вероятно, не рассчитанного на такую тяжесть, балки не выдержали. Мост рухнул. Водителю удалось спастись, машину кое-как вытащили на берег, а бесценный груз ушёл на дно, где, заиленный, и покоится ныне!

В нём, как в подводном гробу, осталась лучшая часть моей загубленной души, когда-то безраздельно принадлежавшей тебе, бедный Эдик!

Ну же, откликнись! Мой шкаф, как утопленница-Офелия, de profundis взывает к тебе! К тебе обращена жалобная песнь его размокших гниющих досок!

Тише, Эдвард, ещё тише, чем твой вкрадчивый шёпот!»

После долгих женских излияний был дописан визгливый дядюшкин голос:

«Ты сумасшедшая! Слышишь меня, сумасшедшая?! Ну, хорошо, хорошо, я больше не буду!».

Что это? Трагифарс, разыгранный двумя эксцентриками?

Помнится, дядюшка увлекался английскими радиопьесами. Решил сам поставить нехитрый домашний спектакль? Было время, когда мы по воскресеньям репетировали, читая с листа, что-то из символических драм Метерлинка или какой-нибудь одноактный опус дядиного тёзки Эдварда Олби...

А может, добавив свои финальные реплики, он намеренно превратил искренний женский монолог в сценический «folie a deux»?

Что если последняя запись на плёнке – это те самые слова, которые шутник-дядя произнёс, запирая неизвестную мне особу в шкафу? Тогда весь прослушанный мною аудио-спектакль как будто призван отразить обратный ход времени: от кульминации к завязке. Время, повёрнутое вспять…

Что сталось с неординарной дядиной пассией, мечтавшей, точно Сивилла Кумская в бутылке, пожизненно пребывать в старинном деревянном ящике?

Мне никак не удавалось представить лицо этой комнатной дриады. В духе символистов-декадентов конца XIX века, я воображал, как безумная женщина страстно воссоединяется со своим возлюбленным шкафом после смерти, или как, в соответствии с последней волей, торжественная процессия водолазов хоронит её в этом шкафу на одном из морских кладбищ, в глубоководной скважине…

У меня пронзительно, как никогда раньше, заболела голова. Порывшись в дядиной аптечке, я нашёл, не помню, какой, благо, ещё не просроченный спазмалитик и с ним поспешил на кухню. Проглотил таблетку, залпом выпил стакан воды. Поставил на плиту турку со спасительным кофе – даже слабый намёк на кофеин в тяжёлых обстоятельствах куда предпочтительней манны небесной, так что будь я блуждающим по пустыне евреем, изнемогая, просил бы у Господа дождь из кофейных зёрен…

И тут до меня дошло, что лисёнка и след простыл. Где же он?!

Я тщательно осмотрел кухню, заглянул в каждый угол, под мойку и за плиту, проверил даже холодильник – всё напрасно. Пропал!

А был ли вообще лисёнок? Может, лисёнка-то и не было… – напрашивался вопрос. Но нет, ни о каких галлюцинациях речи не шло – в миске с молоком остался пучок его рыжей шерсти.

Куда же он запропастился? Я ведь успел, как-никак, привязаться к нему!

Не мог же его, в самом деле, съесть Аристофан, отделённый от добычи запертой дверью? Ещё абсурднее предположить, что лисёнка забрал незаметно вернувшийся подленький малолеток – как бы он проник в дом?

Последующее развитие событий не привело меня к ответу, да и судорожные поиски по всему дому не дали ровным счётом никакого результата.

Кто знает, возможно, лисы не только знатные оборотни, но и мастера телепортации? Что ж, пусть ему будет хорошо там, куда он отправился. Возможно, в моей идиотской сказке Маленький Принц и Лис поменялись ролями: первый остался на грешной земле и мгновенно был развращён, а второй, сохранив чистоту, улетел к своей Розе, на далёкую затерянную в космосе планету…


7

Наша третья и последняя встреча с Учеником состоялась через несколько дней после вышеописанных событий. На сей раз он заранее предупредил о своём появлении, огласив двор звонким запанибратским приветствием. Как ни странно, Аристофан не проявил прежней нежной привязанности к гостю и остался в своей будке, демонстрируя сдержанность, граничившую с безразличием.

Я открыл дверь со словами: «Скоро мы с тобой будем глинтвейн пить долгими осенними вечерами». Пришелец парировал:

– Наши пути расходятся, дальнейшее общение может только навредить нам обоим! Я пришёл завершить бессмысленный спор!

– Мне не послышалось? – изобразил я поддельную радость, а сердце так и сжалось от тоски – ведь, конечно, нам с Аристофаном будет не хватать чудного малого – эдакого придурашливого провокатора, сеятеля страхов и злобы, – сам не знаю, почему.

– Не послышалось, – повторил он угрюмым эхом. – Я пришёл сюда ещё и для того, чтобы совершить вполне осмысленное предательство.

– Вон даже как! – почему-то его слова я воспринял как нечто должное: передо мной стоял обыкновенный, готовый к исполнению своей миссии иуда.

– Я открою тебе тайну этого дома в надежде… без всякой надежды.

– Проходи, – спохватился я. – Так и быть, угощу тебя чаем. Или кофе, как белые люди?

– Как белые люди.

Он выглядел уставшим, измотанным, потерявшим внутренний стержень в борьбе с самим с собой или с какой-то мучительной многолетней зависимостью.

Я пошёл на кухню готовить кофе, предоставив докучливому гостю возможность в последний раз побродить по дому.

«Неужели он сдался, уступил? – не верилось мне. – Так быстро!»

Мы расположились в гостиной у камина, который в это жаркое время года был не более чем реквизитом для игры в прятки – не хватало только игроков.

– Вот так же как с тобой сегодня, мы сидели с Эдвардом Юльевичем в один из зимних вечеров. Камин согревал нас…

Я прищурился.

– В ту пору Эдвард увлечённо решал «Полуночные задачи» Льюиса Кэрролла и шутил, что лучший помощник в этом деле вовсе не логика, а кокаин. А ещё он воскликнул – вдруг, ни с того, ни с сего, хлопнув ладонью по подлокотнику кресла: «Когда же мы поймём, наконец, что нам выпало жить в мире, который гораздо младше нас!»

Из глаз чувствительного рассказчика одна за другой покатились слёзы – их хватило бы на маленький фонтанчик, какие пускают клоуны, размалёванные, точно карнавальные черти в моём единоличном аду. Он отхлебнул кофе, обжёгся, кашлянул и поставил чашку на стол, поглядев на неё укоризненно.

– Не упрямься и признай всего один факт: у твоего дяди не было человека ближе, чем я, в последние годы. Он всё поверял мне.

Я почему-то пришёл в неконтролируемое раздражение, сугубо внешнее, нисколько не отражавшее моё истинное меланхоличное настроение.

– Мне совершенно не важно, кто ты: пасынок, любовник или просто проходимец, нацеливший цепкие щупальца на чужую недвижимость! Эта смесь необоснованных притязаний и слезливой сентиментальности выводит меня из себя. Ты умудрился внушить мне отвращение к дядюшке всего за пару бесед. Что за новая душещипательная прелюдия? Хочешь, чтобы я пожалел тебя, раскис заодно с тобой? Я не сочувствую содержанкам и приживалам, обделённым после смерти благодетеля! Твои куцые воспоминания смешны и ничтожны! Я с раннего детства на правах кровного родственника провёл в обществе дяди столько часов и дней, что мог бы накатать два тома мемуаров, если бы это было интересно какому-нибудь издателю. Но, в отличие от тебя, плакса, я не торгую своими ностальгическими чувствами!

– Ты прав или, по крайней мере, имеешь право говорить так. Пользуясь привилегией кровного родственника, как ты сам не преминул подчеркнуть. И всё-таки, сколько бы ни провёл ты времени с дядей в назидательных беседах или шахматных поединках, главного, я уверен, ты не знаешь.

– А нужно ли знать?

– Нужно, коль скоро ты стал владельцем этого дома.

– Дядя почему-то не считал необходимым делиться со мною своими секретами.

– Потому что боялся, что, узнав правду, ты просто откажешься от наследства, а ему так важно было передать дом в надёжные руки.

– Почему же он не завещал его тебе? Как полагается, по закону? Не будем даже вспоминать ту филькину грамоту.

Собеседник поник, предварительно испустив глубокий и тяжёлый вздох, который разнёсся по дому, так что мог бы разом погасить все свечи, будь они зажжены, да и вообще имейся в наличии.

– В этом лишь моя вина. Mea culpa! Всему помешали честолюбивые планы. Я заявил Эдварду незадолго до его смерти, что собираюсь отправиться во Францию, чтобы поступить в Сорбонну и одновременно добиться включения в международную группу антропологических исследований Клода Леви-Стросса. Эдвард не мог связывать меня серьёзными обязательствами, он всегда очень уважительно, трепетно даже относился к чужим прожектам и перспективам!

Мне стало смешно: как же гладко он излагает! Чего только стоит упоминание звучного французского имени, услышав которое, я должен, вероятно, незамедлительно почувствовать благоговение и распространить оное на всё, что исходит из его лживых уст! Наивный враль.

– Ладно, валяй свою тайну, надоели предисловия.

– Вернёмся в тот вечер, о котором я уже начал рассказывать, – использованный им речевой оборот в ходу у любого заядлого побасенника. – Так вот, Эдвард тогда очень долго и проникновенно говорил о своём покойном отце, о том, как ему не хватает отцовского слова, даже не слова – кряхтения, запаха табака и звука неспешных шагов по скрипучей лестнице. А я и раньше замечал, что об отце он говорит куда более нежно и охотно, чем о матери – мать Эдвард вообще редко упоминал, она у него как будто была деспотичная и холодная –  советская стальная женщина, как многие в ту эпоху… И вдруг Эдвард Юльевич вскакивает, подходит вплотную к стене и гладит её, представляешь? И восклицает: «Папа здесь, он остался со мной в этом доме, я так до конца и не смог отпустить его на тот свет!» И слёзы, как у меня сегодня, бесконтрольные. Не волнуйтесь так, Эдвард Юльевич, говорю, а сам рукой его тихонько по плечу поглаживаю, – лучше бы он опустил эту скользкую деталь! – А Эдвард в ответ: «Понимаешь, когда я забрал урну с папиным пеплом из крематория, что-то зароптало во мне. Нет, моё, родное, не отдам!» Как сейчас эта сцена перед глазами: он прижался к стене щекой, кое-как усмиряя всё новые подкатывающие рыдания. И что же сделал твой дядя с останками отца?

– Обойдёмся без викторины, не томи.

– Он разделил пепел на несколько горсток, точно кокаин на дозы, – не взыщи, это его сравнение, согласен, с душком. Какое-то время драгоценный прах хранился в пяти инкрустированных шкатулках. Когда же Эдвард решил сделать перепланировку первого этажа и спроектировал гостиную, в которой мы с тобой ведём беседу, – кстати, ты обратил внимание, что она пятиугольная, подобно ячейке пчелиных сот? – так вот, он распорядился замуровать родителя в этих стенах, – рассказчик окинул их знающим взглядом, как штукатур или маляр.

– Соты шестиугольные, – поправил его я и тут же съязвил: – По тебе Сорбонна плачет.

– Дело, вообще-то, не в сотах, это я так, приплёл. Эдвард выбрал пятиугольник как совершенную форму, поскольку питал страсть к всевозможным пентаграммам. Здесь ещё и намёк на большевистскую пятиконечную звезду, которую его батюшка, доблестный советский офицер, всю войну проносил на гимнастёрке. Сохранилась легенда о том, как значок оторвался от застёжки в самом начале боя, и отец Эдварда, дабы в пылу сражения не потерять сакральный символ, держал его во рту, словно леденец за щекой, много часов к ряду, бросаясь в атаку, форсируя реку, уклоняясь от разрывов снарядов. Уже в преклонные годы он непроизвольно ощупывал языком внутреннюю сторону левой щеки, будто проверяя, на месте ли талисман. Согласно замыслу сына, гостиная, при нём всегда полная людей, шумная и оживлённая, стала обитаемым некрополем и мавзолеем отцовской воинской доблести.

Однако этот эксперимент, попахивающий дилетантской некромантией, по непонятным причинам сделал дом непригодным для нормального человеческого существования. Всем, кроме Эдварда, было неуютно здесь даже во время непродолжительного постоя. Стены теснили, давили, – мне самому порой казалось, что какой-то пленный дух скребётся, царапается, стремясь вырваться из них на волю. Всех, кому выпало делить кров с твоим дядей, рано или поздно настигала катастрофа. Первым пунктом в этом печальном списке значится его младший двоюродный брат: прожив в особняке полгода, он принял большую дозу снотворного, заперся на кухне и открыл газ. Когда Эдвард вернулся, всё было уже кончено. Дом чудом не взлетел на воздух. Одна супруга создателя мавзолея недавно окончила дни в психоневрологическом интернате. О безумии жены и мучениях, которые она причиняла мужу, слагались легенды. Другая избранница стремительно спилась и после скандального развода окончательно утратила человеческий облик. Ты и сейчас можешь встретить на углу Петропавловской и Комитетского опустившуюся пожилую алкоголичку по прозвищу фрау Янсен; она то сидит перед витриной винного магазина, то отплясывает тарантеллу, выкрикивая детскую считалку:

Раз–два–три–четыре–пять,
Негде–зайчику–скакать,
Всюду–ходит–волк–вoлк,
Он–зубами–щёлк–щёлк!
А мы–спрячемся–в кусты,
Прячься–заинька–и ты.
Ты–волчище–погоди,
Как–попрячемся–иди!

Не менее страшная участь была уготована и многолетней любовнице Эдварда, актрисе нашего драматического театра, известной инфернальнице, отличавшейся богатым воображением и склонностью к экзальтации. Психопатки, подобные ей, дамы, в искусстве второстепенные и в полной мере это понимающие, не находя признания на сцене, готовы превратить в малоприятный спектакль любую бездумную выходку или утренний каприз. Наш некромант называл её «моя кокаинеточка» и доводил до белого каления, с издёвкой и прононсом напевая одноимённую песню Вертинского или какой-нибудь куплет из «Рафинированной женщины». Помнишь? «Там, где глупость божественна, ум – ничто!» Прошло полгода после их расставания, когда её тело обнаружили на дне реки. На утопленнице был театральный костюм – она отправилась к месту самоубийства сразу же после провальной премьеры.

Похвальным исключением стала последняя спутница твоего дяди, с которой вы болтали на поминках. Ты, конечно, польстил мне, приписав роман с ней. Потрясающая женщина! Для меня она является образцом крепкого душевного здоровья, так редко сочетающегося с интеллектом самой высокой пробы. Почти десять лет пыталась она выстоять в неравной схватке и пересилить то, что погубило её предшественниц. Когда же осознала неизбежность поражения, тихо и достойно ушла, не сказав об Эдварде и его доме ни единого дурного слова. Какое самообладание! После неё никто не осмелился воцариться в злополучном пентагероне. Ну как тебе эта история?

– Сойдёт. Хотя Эдгар По рассказал бы её гораздо лучше.

– Ему случай не представился. Так вот. Все оставшиеся до смерти десять лет Эдвард Юльевич прожил в тихом и, на первый взгляд, безоблачном уединении. Кроме меня никто не знает, чем была наполнена его жизнь в эти годы. А он строил Храм. Вступив в братство «Отца и Сына», куда позднее привёл и меня, этот подвижник возводил великую духовную обитель в сердце своём, твёрдо зная, что однажды это скрытое от глаз зёрнышко прорастет и принесёт зримые плоды. Я не могу вдаваться в подробности и рассказывать тебе, непосвящённому, о тонкостях нашей доктрины и культа. Скажу только, что этот дом, из-за которого разгорелся наш с тобой поединок, – Пентагерон, был выбран в качестве места отправления одного из ключевых ритуалов братства. Мы назвали эту цитадель Храмом Сыновней Верности; в городе у нас имеется ещё две твердыни: Храм Отцовского Благословения и Храм Отрешённости – их местонахождение я не вправе разглашать.

– Дай-ка попробую сам угадать. Не иначе как Дворец юношеского творчества на Добровольцев и Дом Культуры энергетиков.

– Не смешно. – Его руки задрожали. Он закурил; долго не мог погасить спичку; наконец, справился с ней, окаянной.

– Неужто Центральный Гастроном? Идеальное место для медитации.

– Тебя ничем не проймёшь.

– А ты снова взялся за старое?

– Да пойми же, ты, непрошибаемый, этот дом должен принадлежать городу, миру! Он стал храмом, и твоё пребывание здесь – настоящее кощунство!

Мой визави вскочил со своего места и швырнул сигарету мимо пепельницы. Неспешно поднялся и я, холодно глядя в его глаза, метавшиеся по обе стороны носа, точно ошалелые теннисисты. Он вцепился в отворот моего халата и заорал прямо в лицо:

– Ты узурпатор! Варвар в Парфеноне!

На сей раз не сдержавшись, я нанёс ему короткий резкий удар в нос. Он откинулся и, потеряв равновесие, снова рухнул в кресло. Тёмная струйка крови прочертила неровную дорожку от левой ноздри через губы к подбородку. Вид крови принёс мне долгожданное сумрачное удовлетворение.

Жалкий фанатик не придумал ничего лучше, как возобновить ненадолго прерванные всхлипывания. Он не стал вытирать нос протянутой мною салфеткой, но замер, точно каталептик, и вскоре слёзы, смешавшись с бурой жижей, образовали розовые пузыри на его безвольных губах.

– Вот-вот, поплачь, таким хлюпикам, как ты, это полезно. Глядишь, не описаешься сегодня ночью от очередного вещего сновидения, – я решил добить противника уже не кулаком, но словом. Разобрать его возмущённый и жалобный ропот не было никакой возможности.

– Выбить бы из тебя всю эту сектантскую дурь, – смягчился я и попытался сам промакнуть салфеткой кровь на его вздрагивающем подбородке. Задиристый малый неожиданно разжался, как пружина, и лягнул меня ногой.

После этого мы просидели минут пятнадцать, сохраняя дистанцию, в полном безмолвии. Могло показаться, будто ярый адепт, закинув голову и глядя в потолок, сушит слёзы, не заботясь о грязных разводах на щеках.

Он первым вышел из напряжённого онемения и затараторил возбуждённой скороговоркой:

– Только что мне явился в видении Янсен – я лицезрел его ещё более ясно и отчётливо, чем тебя, мой дорогой бесконечно несчастный мучитель! Сначала я сквозь ливень слёз услышал, как до боли знакомый голос позвал меня по имени: – Алёша, Алёша! – меня Алёшей зовут…

– Отвратительное имя!

– Спасибо. От тебя вдвойне приятен любой комплимент. Короче, – он нервно облизнул губы, не давая себя сбить. – За голосом непонятно откуда возник и сам Эдвард – в образе Чёрной Курицы из прекрасной сказки Антония Погорельского: в чёрном платье, в малиновой шапочке с зубчиками и в белом накрахмаленном шейном платке, точно магистр тайной ложи или министр подземного королевства. – Я пришёл с тобою проститься, более мы не увидимся ни в этом мире, ни в ином! Прощай! – воскликнул он. Я схватил его за руку и увидел на ней что-то блестящее, и в то же самое время какой-то необыкновенный звук поразил мой слух. – Что это такое? – спросил я с изумлением. Эдвард поднял обе руки кверху, показывая мне, что они скованы золотою цепью. Ужас пронзил моё сердце. – Твоё предательство причиною, что я осуждён носить эти цепи, – сказал Учитель с глубоким вздохом, – но не плачь, Алёша! Твои слезы помочь мне не могут. Одним только ты способен утешить меня в вечной бесприютности: старайся быть таким же стойким в вере, как был прежде, и впредь не нарушай наших обрядов и не выбалтывай священных тайн. – Под грохот колес и стоны увлекаемых в Аид грешников он исчез.

– И тебе пора собираться. Я успел порядком устать от тебя.

– Нам с Эдвардом отныне быть изгоями. Я не вернусь в братство после того, что содеял, зная о каре, настигшей Учителя.

– Ума не приложу, ради чего ты нарушил обет и выложил доморощенное сакральное знание человеку, совершенно в этом не заинтересованному! Разве ты не мог предположить, исходя из ваших пигмейских доктрин, поражающих вселенской глупостью, что обрекаешь своей разговорчивостью не только себя…

– Тебе ли судить об этом? Что ты можешь сказать о верности и предательстве?! По-настоящему предать может только преданный человек! Ты же не делаешь различия между чувством собственности и преданностью.

Не помню, как он вышел из гостиной и покинул дом. В памяти остался лишь жалобный всхлип его мотоцикла, неотличимый от воя всеми гонимого пса.


8

Выходит, идея секты, посетившая меня после первой же встречи с Учеником, не такая уж бредовая, как показалось в начале. Просто невероятно, что дядя Эдик, рассудительный, трезвомыслящий и остроумный человек, впутался во что-то липкое, тошнотворно-непристойное, название чему я затрудняюсь подобрать. Сколько бы ни пытался, мне не удавалось представить его помешанным провинциальным тамплиером.

В свете патологической привязанности Эдварда Юльевича к покойному отцу и сомнительных опытов в области некромантии приобрела новый смысл пожизненная любовь дяди к Моцарту. За фигурой этой гениально музицирующей обезьянки, как мы знаем из писаний биографов, всегда просматривалась могущественная тень папаши Леопольда, педагога, радетеля и тирана. Что нам известно о матери Амадея? Ничего существенного. Мать как будто и не предполагалась в его жизни. Точно он, подобно Трагедии, родился из духа Музыки, которой дирижировал его отец. Именно нескончаемая мука пристрастной и требовательной отцовской любви вызвала к жизни этот гений.

«Сороковая, роковая», – механически повторял я. – «Па-па-па, па-па-па, папа-папа, па-па-па, па-па-па, па-па-па»…

Образ гармоничного и мудрого Янсена рассыпался в прах, точнее, распался на курьёзные щепотки отцовского праха, замурованного в стенах и окружавшего меня болезненным соседством. Когда я пытался вспомнить блистательного балагура и острослова, всё застилала карикатурная физиономия конченого кокаиниста, для которого наркотик стал ощутимой, дурманящей метафорой родительского пепла. Точно истово верующий вкушает с просфорой тело Христа, фанатично преданный сын втягивал ноздрями аромат и микроскопические частицы тлена боготворимого родителя. Этот ритуал был сродни каннибализму первобытной орды. От подобных мыслей меня мутило, и я уже не сомневался: Моцарт так не люб мне из-за едва различимого налёта оккультизма, за появление коего ответственен исключительно дядя, в своё время отравивший мое восприятие великой музыки.

Сон, приснившийся в ночь после навязанных откровений, я озаглавил бы «Прожорливый Дом», ибо он был выдержан в стиле японской анимации. В нём дядюшкин особняк представал живым организмом, – вечно голодным, требующим всё новых гастрономических изысков, пиршеств, чревоугодных мистерий, на скорую руку перекусов; состоял он из множества крупных и мелких клеток, каждая со своей трофикой, своими капризами, неумеренным аппетитом, а то и склонностью к обжорству. И эта гигантская махина питалась мной, высасывала из меня все соки! Мой лоб, как ледяной росой, покрылся капельками пота, когда я, пробудившись, вообразил, как каменный троглодит пожирает бедного недавно пропавшего без вести лисёнка. Вот тогда-то и проснулось во мне желание разрушить проклятую цитадель, вернуть земле, как законную её добычу, прах, удерживаемый безумной сыновней волей в угрюмых стенах, выбить из них больной пленный дух, неспособный найти в их недрах желанного успокоения…

Геннадий Львович (или, как в шутку называли его в округе, подчеркивая недюжинный самородный талант, Гений Вович), ремонтных дел мастер, штукатур-маляр, знавший всё о тонкостях побелки, шпатлёвки и покраски, долго не прекращал вращения вокруг собственной оси, приноравливаясь к предстоящей работе. Я поручил ему разрушить одну за другой все пять стен гостиной и выстроить их заново из совершенно нового материала. Он признался, что сроду не получал более абсурдного заказа, и попытался отговорить меня от этой затеи, «вредной», по его словам, для всей постройки. Я, разумеется, был непреклонен.

Дабы уберечь себя от грохота и пыли, отправился в гости к приятелю. Там и просидел весь день до позднего вечера, слушая длинный, всего пару раз прерванный чайными хлопотами рассказ хозяина о трёх его любовницах. Они за неделю до моего визита узнали о мирном сосуществовании друг друга и солидарно объявили бойкот не ожидавшему такой суровости коварному обманщику. Все мои попытки сменить тему и направление беседы пресекались на корню одним и тем же восклицанием: «Вот же дурочки!»

Когда я вернулся домой, рассчитывая узреть первые промежуточные результаты Гениного труда и предвкушая варварскую радость при виде обломков стен, меня поджидал неприятный сюрприз в обличии всё того же Геннадия, сидевшего в алкогольном беспамятстве на пороге. Я не заметил никаких признаков его благотворно-разрушительного труда: стены стояли в прежней своей неприкосновенности. На мои расспросы горе-мастер ответствовал, наугад и не без изъянов сплетая слова в маловразумительные предложения, что он не в силах, и не должен, и не смеет посягать на заколдованные стены гостиной, поскольку «они живые, и начинают охать, стонать, заклинать в каком-то нечеловеческом исступлении», стоит только ему приблизиться к ним с дурным намереньем. Он наотрез отказался от дальнейшей работы, заявив, что «ни за какие деньги не станет обрекать бессмертную душу на подобные мучения», и со слезами умолял меня, проявив сострадание, незамедлительно прекратить истязание старого дома.

– У дома тоже есть душа, не губите её, иначе завтра проснётесь в склепе!

Я прогнал его отборной базарной бранью; осколки ругательств надолго застряли в ушах. В досаде схватил кружку, из которой Вович хлестал сперва воду, а в моё отсутствие – водку, и запустил ею в ненавистную стену…

– Так и не научились жить своим умом? – вопросительно приветствовала меня дядина бывшая – единственная уцелевшая из жён, с которой мы столкнулись в книжном магазине.

– Захотелось перечитать Кортасара. Не ожидал Вас здесь встретить.

– Эдвард в своё время раздобыл «Игру в классики» и «Модель для сборки» на французском. Он любил одно и то же произведение читать в разных переводах и на разных языках.

– Как Вам удалось продержаться целых девять лет в его некрополе? – в моём вопросе звучало и уважение, и искреннее удивление.

– Вы уже знаете обо всём? Провели расследование?

– Лучше бы мне не знать этой ереси.

– Считайте, что подхватили опасный вирус, от которого необходимо как можно скорее вылечиться.

– Но как?

– Ценой убийства, – она произнесла это вызывающе громко, совершенно не смущаясь других библиофилов – двое из них, оторвавшись от книг, настороженно посмотрели в нашу сторону.

– И кого мне следует убить? – я зачем-то изобразил притворное непонимание.

– До сих пор не поняли?

– Дом?

– Вот именно. Мне так и не удалось задушить это гнусное чудовище – Эдик отчаянно сопротивлялся, он заявил даже, что не переживёт разрушения дома, подкрепив сказанное демонстративной попыткой суицида. Но теперь, когда хозяин мёртв, нужно набраться смелости и раздавить гадину!

Лицо её сделалось на миг ожесточённым – как в немом фильме, где все эмоции и импульсы одновременно отражены в сопроводительных титрах и нарочито выразительных гримасах. Я вдруг подумал, что вполне мог бы влюбиться в неё, будь она чуть помоложе.

– Как обидно, что мы разминулись! – бестактно, с мальчишеским задором выпалил я. Она посмотрела на меня с какой-то прохладной жалостью.

– Чтобы не говорить лишнего, возьмите за правило произносить в течение дня строго определённое количество слов. Этой методе меня научил покойный Эдвард в первый же день знакомства. Как сейчас помню, он заявил в самом начале беседы: «Наше общение может прерваться совершенно неожиданно для вас, не удивляйтесь и не обижайтесь. Дело в том, что я ввёл вербальный лимит: сто слов в сутки, включая дневниковые записи. Сегодня я уже истратил 26 слов на заметку в ежедневнике, с дюжину на приветствия и «Как дела?» плюс 49 слов только что в нашем разговоре». Как нетрудно догадаться, в тот раз мы очень быстро закруглились…

Вернувшись, я несколько часов кряду не находил себе места: опустошение ощущалось всё сильнее, не только дом – мир казался чужим и безвозвратно потерянным, как Адаму во время оно – Эдем.

Схватил было только что купленный томик сочинений Кортасара, но тут же швырнул его на тахту. Он шлепнулся, как мертвая птица, и раскрылся на последней странице рассказа «Захваченный дом». «Мне стало грустно; я запер покрепче дверь и бросил ключ в водосток. Вряд ли, подумал я, какому-нибудь бедняге вздумается воровать в такой час; да и дом ведь занят».

Чёрт возьми, даже в книге не спрятаться от этого морока!

Попытался приготовить себе роскошный ужин по вычитанному в журнале мудрёному рецепту, но зазевался, всё проморгал и отправил недоделанную стряпню в помойное ведро. Ограничился побледневшим от многократного заваривания чаем.

Решил наблюдать наступление сумерек. Сел у окна и застыл.

Ничего не происходило. Не желало происходить.

Вдруг долетевший со двора отчаянный лай Аристофана в два счёта разделался с тишиной, царившей на кухне и сгустившейся во мне. Из-под её рваных клочьев хлынула тревога: я не рискнул выскочить из дома безоружным, помня о своих недавних злоключениях, и первым делом бросился за дядиным охотничьим ружьём, висевшим в кабинете. В ружье не было ни единого патрона, но оно могло, по крайней мере, устрашить незваного лиходея.

Во дворе под абрикосом лежал обессиленный мужчина лет тридцати. Атакуемый Аристофаном, он вяло издавал какие-то жалобные звуки, разобрать которые я смог, лишь приблизившись к нему вплотную. Когда я направил на лежащего ружьё, тот взмолился:

– Не стреляйте! … Хотя, как знать, быть может, всего один выстрел избавит меня от этого нескончаемого кошмара!

– Кто вы? – спросил я дрогнувшим голосом.

– Я – потерпевший кораблекрушение. Не прогоняйте меня, умоляю!

Резким движением страдалец вонзил шприц в свою правую ягодицу прямо сквозь джинсовую ткань брюк.

– Вы наркоман? – сдрейфил я.

– Нет, нет, не подумайте. Диабетик. В каком-то смысле, та же дрянь. Ненавижу себя, это постыдное бессилие в себе! Но не хватает мужества разом покончить с мерзкой изуверской плотью! То, над чем не властен дух, подчинила себе пресловутая биохимия! Проклятье!

Посадив пса на цепь, я помог очередному загадочному гостю подняться на ноги и усадил его на скамейку, не рискуя пригласить в дом.

– А где же Эдвард?

Я выдержал паузу.

– Вы, должно быть, его родственник… присматриваете за особняком и хозяйским любимцем? Надо же, Аристофан не признал меня! Видно, в такую развалину я умудрился превратиться за каких-нибудь полгода!

Если в случае с цыганским бароном мой печальный рассказ о дядюшкиной кончине был краток, то на сей раз потребовались детали: недужный визитёр, переспрашивая, долго уточнял клиническую картину смерти, словно проверяя собственные медицинские гипотезы.

– Простите мне эту внешнюю бесчувственность – болезнь совсем лишила меня способности плакать.

И, спохватившись:

– Ах, да, я не представился. Меня зовут Аркадий.

«Счастливый», стало быть.

– Ваш дядя был самым милосердным человеком из всех, кого я когда-либо знал. Он сочувствовал мне, помогал и словом, и делом, поддерживал в трудные минуты. Последние два года мы с ним очень редко виделись, раз в несколько месяцев, не чаще. Но у нас был такой уговор: если мне сделается нестерпимо плохо, настолько плохо, что захочется сотворить что-то совсем уж недоброе с этой напрасной жизнью… так вот, если такое случится, я, бросив всё, без промедления в любое время суток приду к нему в этот дом, всегда открытый для меня и таких, как я.

«Благодетель!» – подумал я о дяде с привычной уже неприязнью. – «Мало мне Храма – он устроил здесь ещё и Странноприимный дом!»

– Ну, мне пора, – вдруг распрямился Аркадий. – Спасибо, что сразу не выгнали, дали прийти в себя. Сегодня как раз тот день, когда Эдвард необходим мне едва ли не больше, чем инсулин. Но моего доброго друга уже нет на свете.

– Мне искренне жаль, – промямлил я.

– Разумеется. А знаете, – вдруг оживился он и приостановил свой печальный уход, – есть одно испытанное средство, которое неизменно помогает мне хоть как-то совладать с моими горестями. Это поэзия. Меня часто спасает Бодлер. Чтобы задобрить боль, я читаю по памяти «Плаванье». Помните? «Для отрока, в ночи глядящего эстампы…» Бесподобный цветаевский перевод!

– Вы правы, действительно великолепный.

– Ваш дядя подарил мне это сокровище. Я попал под бешеный ливень и явился к нему до нитки промокший. Он выдал мне тёплый махровый халат и отправился на кухню готовить чай, а я дожидался его в гостиной. На журнальном столике как раз лежали «Цветы зла»…


9

В безлунной жаре, непригодной для сна, я ворочался на постели. Скомкал простыни, запутался в неясных думах. Прожитые дни с их полоумными персонажами, шокирующими открытиями и болезненными впечатлениями, то и дело наваливались на меня всей тяжестью полночного уныния и одиночества. Я чувствовал себя мерзко, бесприютно. Мне хотелось, чтобы дом, причинивший мне столько душевных хлопот, вдруг превратился в огромный корабль и вырвался в открытое море, оставив всю чертовщину на берегу. Чтобы облепленный ракушками и водорослями нос судна, увенчанный львиной башкой или грудастой Никой, рассекал бирюзовые волны, резал их, как ножницы портного, следуя разметке, – мягкий шёлк, и чтобы скрип мачт аккомпанировал воплям чаек и реву альбатросов…

Для отрока, в ночи глядящего эстампы,
За каждым валом – даль, за каждой далью – вал.
Как этот мир велик в лучах рабочей лампы!
Ах, в памяти очах – как бесконечно мал!

В один ненастный день, в тоске нечеловечьей,
Не вынеся тягот, под скрежет якорей,
Мы всходим на корабль, и происходит встреча
Безмерности мечты с предельностью морей.

Что нас толкает в путь? Тех – ненависть к отчизне,
Тех – скука очага, еще иных – в тени
Цирцеиных ресниц оставивших полжизни –
Надежда отстоять оставшиеся дни.

В Цирцеиных садах, дабы не стать скотами,
Плывут, плывут, плывут в оцепененье чувств,
Пока ожоги льдов и солнц отвесных пламя
Не вытравят следов волшебницыных уст.

Но истые пловцы – те, что плывут без цели:
Плывущие, чтоб плыть! Глотатели широт,
Что каждую зарю справляют новоселье
И даже в смертный час еще твердят: – Вперед!

На облако взгляни: вот облик их желаний!
Как отроку – любовь, как рекруту – картечь,
Так край желанен им, которому названья
Доселе не нашла еще людская речь.


Я проснулся от треска и грохота. Из морской прохлады – в пекло. Пожар!
Прыжками одолел лестницу. Обжигающая волна накрыла меня с головой.

Входная дверь была объята пламенем. Мне пришлось в панике вернуться на второй этаж, чтобы вырваться из горящего дома через балкон. Я лихо перемахнул балюстраду, повис на руках и безболезненно приземлился на мягкий дёрн. Жар, взметнувшийся снизу, обдал мой голый торс; одновременно ужас пронзил меня изнутри – его холодное лезвие прошло от горла до самой промежности.

Когда, преодолев оцепенение, я охватил картину бедствия единым взглядом, то подивился нелогичному поведению огня: он, как изгнанный из опочивальни пьяный любовник, ломился во входную дверь, как будто не стремясь распространить свою власть на весь первый этаж. Видимо, особняк был построен из очень качественного огнеупорного материала.

Однако от одного мощного порыва ветра ситуация в мановение ока переменилась самым катастрофическим образом. Губительный пламень прорвался внутрь и атаковал стены с тыла. Теперь его жадные языки непристойно высовывались из окон; лицо дома искажала глумливо-безумная гримаса. Загорелась и пёсья будка, а её прикованный обитатель стал носиться с дикими воплями, уклоняясь от нарастающего пламени на всю длину цепи. Никогда в жизни моей, ни до, ни после, не слышал я, чтобы пёс издавал столь жуткие звуки – то был рёв и вой Апокалипсиса.

К счастью, поблизости находился подключённый заранее шланг для полива цветов, уютно расположившихся на дядиных клумбах; с его помощью мне удалось-таки усмирить стихию и потушить будку.

Затем я совершил непростительную ошибку – освободил перепуганного Аристофана от успевшей накалиться цепи. Дальнейшее потрясло меня. Верный пёс, игнорируя моё присутствие, бросился к горящему дому, словно на зов, как будто его истинный хозяин остался там. Казалось, инстинкт самосохранения покинул отчаянное животное. Аристофан описывал круги под окнами в бесплодных попытках проникнуть туда, где погибало его счастливое собачье прошлое. Ветер, метавшийся по двору, как вор по ярмарке, обрушивал на обезумевшего зверя один огненный шквал за другим. Пытаясь спасти пса от неминуемой гибели, я направил на него струю воды, которой кое-как отогнал его от дома. Промедли я хотя бы минуту, Аристофан сгорел бы заживо у меня на глазах. Шерсть породистой собаки успела превратиться в опалённые лохмотья, от которых исходили клубы пара и запах жареного мяса.

Не знаю, как долго боролся я с огнём, охватившим входную дверь и стены первого этажа дома; к приезду пожарной бригады, вызванной кем-то из соседей, дверь превратилась в огромную головешку, стены закоптились, почернели, но устояли, на большинстве окон лопнули и со звоном рассыпались стекла, а рамы обуглились. Впрочем, масштабы катастрофы могли быть куда значительнее, окажись мой сон в ту ночь крепче. Страшно подумать, я сам вполне мог бы сгинуть в адском пламени.

Прихожая выгорела полностью. Огонь успел прорваться в другие комнаты и вдоволь похозяйничал там. Точно стоглавый дракон, он был остановлен и умерщвлён доблестными богатырями-пожарными уже на втором этаже, на пороге моих спальных покоев.

О, полоумный Герострат, скрывавшийся под благозвучным именем Алёша! Тебя следовало бы четвертовать. Негодяй! Проклятый неврастеник!

Не было ни малейших сомнений в том, что этот подлый поджог учинил именно он. Я отчётливо слышал сквозь треск и дьявольский хохот ночного пожара отдалённый гул уносящегося мотоцикла.

Следователь, взявшийся за это дело, оказался закадычным другом моего покойного отца. Он сразу же сосредоточился на версии поджога, совершённого злоумышленниками из тоталитарной секты, которой дядя Эдик сначала пообещал, а перед смертью, опомнившись, передумал завещать особняк. Подозрение пало на криминально-оккультную группировку, уже два года промышлявшую в городе: добычей этих подонков и религиозных фанатиков становились либо одинокие старики, либо сбившиеся с пути подростки.

Ныне, оглядываясь на произошедшее, я не склонен считать, что так называемый дядин «Ученик», величавший себя Алёшей, руководствовался исключительно желанием личной мести. Скорее, он вознамерился пройти иудиной тропой до самого конца, превратив заурядное предательство в зрелищное святотатство. Возможно, сжигая свой «золотой храм», этот словоблуд избавлялся от навязчивой идеи, отравлявшей его сознание и лишавшей покоя.

Он, конечно, и предположить не мог, что своими преступными действиями освобождает меня, расчищает моё жизненное пространство. Пожар оказался для этого дома чем-то вроде очистительного ритуала. Желая всё испепелить и уничтожить, шальной Герострат невольно поспособствовал необходимому катарсису. Когда рассеялись гарь и дым, в воздухе стало свежо, как после дождя.

Но, как ни прискорбно говорить об этом, не обошлось без жертв. В порыве гуманизма отказавшись от человеческих, древние жрецы стали отправлять на заклание животных. Согласитесь, тогда наметился определённый прогресс. Три дня по рекомендации ветеринара я мазал бедному псу ожоги специальной зловонной мазью. На четвёртый день страдалец Аристофан издох – скорее от огорчения, чем от полученных повреждений.

Мать, узнав, что я чудом не сгорел заживо, помирилась со мной и организовала среди близких и дальних родственников сбор добровольных пожертвований, которых хватило на новую дверь, побелку почерневших стен, застекление окон и даже на частичную замену испорченной пожаром мебели. Все ремонтные работы родительница взяла на себя. Когда же они по большей части были окончены, мы с мамой пригласили священника – не городского, а, по её настоянию, из сельского прихода. Дом был освящён.

Через неделю после поджога я по ходатайству папиного друга-следователя на целый год переехал в общежитие при школе милиции и за всё время ни разу не объявился в злополучном особняке. За ним в этот период присматривала матушка. Я оставил старый дом доживать и умирать без меня, рассчитывая однажды въехать в новый. Полагаю, лишившись пищи, которую я поставлял ему, этот великан-людоед попросту скончался от голода.

Перебороть малодушие и вернуться сюда меня убедила девушка из всё той же школы милиции, вскоре ставшая моей женой. Сначала она пожелала немного потренироваться и проверить свои задатки следователя (Шерлок Холмс в юбке!), а побывав в доме, объявила мне, что отныне мы будем жить в нём.


10

Живите в доме, и не рухнет дом.
Теперь я понял, наконец: удел моих губ не жаловаться и не злословить, но исторгать благодарность.

Нельзя сказать, что дом достался мне даром. Ведь я заплатил за него, пусть не денежную – иную, положенную мне плату. И при этом, несомненно, получил настоящий Дар, хоть и не сразу стало ясно, как им следует распоряжаться. Смысл этого дарения заключался ещё и в том опыте противоборства, преодоления, получив который, я духовно преобразился и смог стать Хозяином.

И если Августин Блаженный в своей «Исповеди» призывал различать даяние как поддержание тела, т.е. более привычным для нас языком, материальную помощь, и плод, как дело Милосердия, в котором торжествует Святой Дух, то Дом есть, конечно, плод, для которого дядя был чем-то вроде склонённой ветви, а я – принимающей дланью. Отведав сей плод, я нашёл то самое крохотное зёрнышко – о нём в своё время говаривал Эдвард Юльевич Янсен; лишь мне по силам вырастить из него новое раскидистое древо…

Иногда я замечаю, как во мне сам собой рождается импульс – поскорее обернуться: быть может, сейчас там, в углу комнаты сидит когда-то потерявшийся лисёнок или на прежнее место возвратился старинный шкаф со своей обитательницей в утробе, или кто-то, замурованный в стене, ворочается, морщиня побелку. Та же привычка резко оборачиваться появилась у моей жены. Передастся ли она новому поколению? Будут ли и наши дети так же озираться, даже не догадываясь о том, какого монстра убил их отец задолго до их рождения? Когда-то в детстве я читал о мужественных людях, построивших большой и светлый город на останках побеждённого ими дракона…

Ноябрь 1994 – август 1995

 

 

 


Чтобы оставить комментарий, необходимо зарегистрироваться
  • Спасибо, Марина!
    Текст я действительно написал в 19 - 20 лет, тогда как-то по-особенному писалось.
    Я был тогда сверстником героя, от лица которого ведется повествование.
    Лет семь назад кое-что подредактировал. Раньше не печатал.
    Удачи и вдохновения!

  • Дорогие друзья! С наступившими праздниками вас!
    Спасибо за дельный совет - я ему последовал и разделил повесть на главки.
    Отдельное спасибо за ваши комментарии-интерпретации, они очень интересны и важны для меня.
    Когда-то давно, когда у меня еще не было своего дома, а была только комнатка в студенческой общаге, я решил пофантазировать о получении недвижимого наследства... Меня тогда, как и теперь, занимал философский и культурно-исторический вопрос: "Что же мы наследуем?"
    Счастья, здоровья, благополучия и вдохновения в 2019-м вам и вашим близким.
    Ваш Илья.

  • Особенно изумило, что эта повесть написана 20-летним юношей! Почти мальчиком! Илья, не ошиблась в предположении и подсчётах? Восхищённо ошарашена...

    Комментарий последний раз редактировался в Пятница, 11 Янв 2019 - 19:31:21 Алекс Марина
  • УВАЖАЕМЫЙ ИЛЬЯ, ЗАХВАТЫВАЮЩАЯ ПОВЕСТЬ. ЗА ОДИН ПРИЁМ НЕ ОСИЛИЛА, НО ПРОДОЛЖАЮ ЧИТАТЬ. Хороший стиль изложения значимых событий. Да, извечная тема РАЗДОРА - НАСЛЕДСТВО, И В ВАШЕЙ ПОВЕСТИ ОПИСАНЫ СЦЕНЫ НЕНАВИСТИ ВПЛОТЬ ДО ПОКУШЕНИЯ НА ЖИЗНЬ. ДА, ДЯДЮШКА ЭДВАРД, НИКАК НЕ ОЖИДАЛ ТАКОЙ РАЗВЯЗКИ И МОЛЧА НАБЛЮДАЛ ЗА СВОИМИ РОДИЧАМИ С НЕБЕС... ИЛЬЯ, ЖЕЛАЮ ВАМ ДОБРОГО, СВЕТЛОГО НОВОГО ГОДА И РАСЦВЕТА ТВОРЧЕСКОЙ ЗАДУМКИ.
    С ИСКРЕННИМ УВАЖЕНИЕМ - АРИША.

  • Дом — это основа, это база, это фундамент, каркас, структура для будущей счастливой семейной жизни. Хорошее наследство досталось герою рассказа, позволяющая ему иметь высокий уровень стабильной и благополучной жизни. Но «груз» прошлого, карма предков, кармические долги, как показывает автор рассказа, влияют на настоящее и даже на будущее. Прошлое не осталось в прошлом, прошлое — это элемент настоящего. У каждого из нас свои блоки, страхи, запреты, ограничения мышления, которые сегодня влияют на уровень нашей жизни и желаемые отношения с миром, но на них откладывают отпечаток тени прошлого. Герой рассказа успешно проходит ряд испытаний на прочность и входит в новую жизнь, преодолев бремя своего наследства и прошлого. Хранить наследство — вовсе не значит еще ограничиваться наследством, и герой рассказа смело вступает в новую жизнь, ведь он получил в наследство не только недвижимость, но и богатую пищу для размышлений.
    С уважением, Юрий Тубольцев

    Комментарий последний раз редактировался в Среда, 9 Янв 2019 - 10:29:00 Тубольцев Юрий
  • Уважаемый Илья!
    Прочитала с большим удовольствием и особым интересом эту повесть, поскольку сижу на берегу Средиземного моря в Афинской Ривьере среди упомянутых Вами греков!
    В этой удивительной истории впeчатляет образ оригинального Дома, одушевленного не менее оригинальным дядюшкой Эдвардом из шестидесятых или 70-х?
    Он смог сохранить какие-то банальные черты, как приверженность сталинизму, хотя культ личности (вождизм) был в 50-х развенчан, но Э.Ю,Я. действительно, трудно представить помешанным провинциальным тамплиером.
    Но уж если сектанты так за этот дом цеплялись, может надо было его продать им для молебнов, а на вырученное купить дом попроще?
    И вот встает вопрос-
    Может, потому так быстро и повсеместно в разных странах возникают эти секты оттого, что они отвечают каким-то повседневным запросам людей в отличие от многовековых традиционных религий, которые кажутся молодым – старомодными догматами или устаревшими реликтами?! И только уровни активности и одурманивания прихожан у них отличаются:
    если традиционные религии влияют на политику, узурпацию власти, раздачу Томосов об автокефалии и т.п., то у сектантов цели скромнее- как бы особняк побольше отхватить или где-то какое-то наследство присвоить, и т.п.
    Уважаемый Илья,
    мне понравилось так же, как Вы коротко и четко одной фразой показали роль отца Моцарта в жизни гениального музыканта!
    С наилучшими пожеланиями,
    Валерия

  • Все положительные эпитеты, но только одно НО, отмеченное до меня: трудно читать с экрана.
    разбивка на главы просто необходима. Тем более, что структура текста позволяет это сделать совершенно безболезненно.

  • Да, при возможности лучше вывезти повесть на бумагу. Но разбивать не хотелось... Всё психологически плотно связано одно с другим, читается на одном дыхании и не хотелось терять эту цельность восприятия.

  • Читается действительно с интересом. Но с экрана такую большую работу, не разбитую на главы, читать трудно. Упростить процесс чтения разбивкой было бы замечательно. Автору спасибо!

  • Потрясающая повесть! Начал читать и не смог оторваться. Теперь нужно её осмыслить, она очень ёмка и многопланова. Литература высшего класса. Судя по дате, написана почти четверть века назад. Интересно, она когда-нибудь публиковалась?

  • Какой вкусный язык! Аллюзии, реминисценции...
    Какой интересный, глубокий, необычный автор!
    Помониторила ещё в мае, зачиталась и до сих пор зачитываюсь, медленно смакуя.
    Эту повесть проглотила взахлёб несколько месяцев назад, за один присест, просто не могла остановиться.
    И продолжаю читать-изучать Илью Имазина на www.topos.ru.
    Вот живое опровержение, что ПРЕРВАЛАСЬ СВЯЗЬ ВРЕМЁН...
    Нет, не прервалась! Подтверждение - творчество Ильи!

    Комментарий последний раз редактировался в Понедельник, 7 Янв 2019 - 17:21:47 Алекс Марина
  • Уважаемый Илья!
    Спасибо за Ваш не короткий рассказ - пока прочёл половину, а после праздников продолжу.
    Хочу отметить, что после Ваших поэтических шедевров проза Вам оказалось все же ближе к лицу. Наша уважаемая Татьяна даже блокнот приобрела записывать цитаты. Я пока воздержусь, буду так запоминать.
    Ваш стиль мне понравился. Он в таком располагающем к доверию, я бы даже сказал в классическом, пушкинском ключе. Сразу же у меня сассоциировалось Ваше изложение с повестями Белкина, а ведь там что ни повесть, то целый роман.
    Остаётся пожелать Вам дальнейших творческих успехов. Ну и нос конечно же не задирать. Это я Вам уже говорю как дядя (своего троюродного племянника и самых честных правил).
    Н.Б.

  • О, Николай! Мой блокнот был бы бумажным, давно стал бы многотомным... Отдельный том - брильянты мыслей Юрия Тубольцева ))

  • Как построить крепкий дом и удержать в нём гармонию, любовь, счастье, найти баланс между сложным и простым? День ото дня каждый из нас возводит свои стены, крышу, утепляет полы... Душа-трудяга возводит свою духовную обитель. И не каждого пустит, не каждому даже даст заглянуть в затемнённые окна. Герой Ильи Имазина - Эдвард Юльевич Янсен - человек неординарный, умный, загадочный. В общем, как и все люди с такими качествами, тяжёлый... И его наследство - тоже тяжёлое испытание для молодого счастливчика.
    Повесть Ильи Имазина - психологическая, философская, очень глубокая... У меня возникло желание выписать цитаты. Например, вот эту:
    "Чем старше становишься, тем больше то, чем ты располагаешь. В 13, 20, 40 лет в твоем распоряжении лишь какая-то доля отпущенного тебе, четвертинка или половинка судьбы – многое ещё не прожито, не известно и только предстоит в будущем. Но вот ты подходишь к такому моменту, когда жизнь открывается перед тобой, подобно панораме с вершины горы – вся целиком, как на ладони. Это весь твой жизненный опыт, твое достояние, свершение, творение!"
    Повествование многопластовое, потому что затрагиваются где-то прямо, где-то касательно многие вечные вопросы. А главное видно, как одно внутреннее действие, образ жизни, мыслей порождает цепочку других событий. И всё связано, всё логично. Тонкая, яркая повесть. Спасибо автору.

Последние поступления

Кто сейчас на сайте?

Посетители

  • Пользователей на сайте: 0
  • Пользователей не на сайте: 2,327
  • Гостей: 380