Normal 0 false false false RU X-NONE HI MicrosoftInternetExplorer4
В нашей жизни есть много всякого: хорошего и плохого, приятного и не очень, но самое главное – всегда есть что-то неизведанное. Заявления некоторых самоуверенных граждан типа „я уже все видел“ или „я уже все прошел“ – это глупая бравада, свойственная недалеким людям. У меня на этот счет есть свое мнение: куда бы ты в этой жизни ни шагнул, куда бы ты ни свернул – все равно куда-нибудь вступишь, вольешься или вляпаешься. А порой и поворачивать не надо, жизнь сама развернет так, что от тебя уже мало что зависит.
Вот совсем недавно мне пришлось влиться в отряд болезных людей. Точнее, это даже не отряд и даже не полк, это самая настоящая армия из относительно или полностью недееспособных граждан. Половина из них – штатный состав, а половина – временный. Как бы это подоходчивее определить-то… Вот, нашел: временно призванные на сборы. Прошел их – и опять на свое насиженное место, если, конечно, его не успели занять.
Болезни бывают разные, и их количество до сих пор никто не сосчитал. Обычно их подразделяют на установленные и неустановленные. Те, что установлены, соответственно делят на хронические и не хронические, заразные и не заразные, смертельные и не смертельные. В народе же есть еще подразделение: болезни приятные и неприятные. К приятным эти шутники относят чесотку: почесал – и еще хочется, к неприятным – геморрой. Причины последнего я здесь приводить не буду – медицинской литературы полно, кому интересно, пусть сами свое любопытство удовлетворяют.
Моя болезнь относилась к разряду интеллигентно-алкогольных. Это я заключил по составу кардиологического отделения, где лежали и высокообразованные интеллектуалы и рядовые алкаши. Диагнозы, которые вписали в мою карточку, звучали солидно и заковыристо: вегето-сосудистая дистония, стенокардия, ишемическая болезнь сердца и еще несколько, названия которых я так и не смог прочесть. У меня, если честно, в голове всегда проживала мысль, что наших врачей в школе красиво писать не учили.
Я был определен в местную районную больницу, гордо носящую имя вождя мирового пролетариата. Владимир Ильич всегда опирался на самые бедные слои населения, в которые при развивающемся социализме вошли и наши врачи. Под именем своего „благодетеля“ низкооплачиваемый медицинский персонал из конца второго тысячелетия готовился к переходу в том же статусе в третье.
Двухэтажные корпуса сталинской постройки давно нуждались в ремонте, а внутренний интерьер соответствовал моему представлению о земских больницах, описанных в рассказах Чехова и Булгакова. В палате было всего восемь коек. И хотя я провел там полмесяца, никто из обитателей в моей памяти так и не остался. Единственное, что я запомнил, так это то, что двое больных, лежащих у окна, постоянно читали, а двое у двери постоянно храпели.
Похоже, что все мои соседи считали себя временными пациентами. Все они собирались сразу после курса лечения вернуться к прежней жизни. Алкашам все же было немного проще, ведь там, на свободе, их в отличие от интеллигентов никто подсиживать не собирался.
Во время очередного обхода дородный заведующий кардиологическим отделением с тоскливой фамилией Кручина, наметанным глазом оценил материальные возможности вновь поступивших. Из этой однородной массы он выделил меня как наиболее перспективного на платную операцию (позже я узнал, что ему шел от этого процент). Прослушав перебои моего „движка“ и с умным видом просмотрев кардиограмму, он нарисовал мои перспективы, невзначай обронив, что, мол, с таким сердечком больше четырех лет я не протяну. Мне стало немного не по себе, однако внешне на его пророчество я отреагировал спокойно. После этого доктор потерял ко мне интерес и при следующем обходе даже не подошел.
Состояние мое было стабильно хреновым, и через две недели, не установив точного диагноза, меня на всякий случай направили в Питер для дальнейшего обследования. Перед отправкой наш главный сердечный спец все же решил меня приободрить и как бы между прочим заметил, что четыре года, конечно, минимум, а максимум, на что я могу рассчитывать, – лет двадцать.
„Это еще куда ни шло“, – подумал я, прикинув, что у меня появляется надежда раскрутить родное государство на несколько лет своего пенсионного обеспечения.
В Питере кардиологическая больница находилась почти в центре города, и примыкала к небезызвестной питерской достопримечательности – следственному изолятору „Кресты“. Добирался я туда своим ходом и, проходя мимо высокого забора из красного кирпича, обратил внимание на разбросанные кругом бумажные самолетики, лежащие повсюду. Они отличались оригинальной конструкцией: к носику каждого был прилеплен хлебный мякиш.
– Голубиная почта, – потом объяснили мне старожилы больницы. – Отправляют в надежде, что кто-то подберет и переправит адресату.
Так ни разу я и не видел, как совершаются эти перелеты, но, чтобы преодолеть такое расстояние, для „почтарей“ нужны были и стартовая высота и попутный ветер. Видимо, их отправка происходила ночью с самых верхних этажей.
В сравнение с районной, больница была явно на высоте. Здесь были более квалифицированные кадры, современное оборудование и наличие лекарственных препаратов средней цены (в нашей были только аспирин и дешевые нитраты). Отношение к больным было тоже более внимательным, и буквально через пару дней я почувствовал себя лучше. Кардиологическое отделение находилось почти на самом верху – то ли на пятом, то ли на шестом этаже.
– Это и для тренировки, и как проверочный тест, – говорили мне те же старожилы, – поднимешься в палату без лифта – считай, поправился.
Окно кабинета, где нам делали кардиограммы, выходило прямо на торец одного из крыльев тюрьмы. Я лежал на топчане и наблюдал, как заключенные вывешивают из окон простыни на просушку, как на нитке поднимают или опускают между этажами свои послания. Там была одна жизнь, здесь другая – каждому свое, как говорили древние. Вернувшись в палату, я записал и тетрадку:
Кардиограмма
с видом из окна,
В „Крестах“ обед –
сейчас баланду глушат.
Жизнь здесь и там,
лишь разница одна:
Здесь лечат нам сердца,
а там калечат души!
Такое ощущение присутствовало только в первые дни, когда следственная тюрьма немного интриговала и казалась чем-то необычным. Позже ее монументальный вид превратился в привычный пейзаж, на котором взгляд уже не задерживался. А вот окна нашей палаты выходили в другую сторону – на набережную Невы. Уже начинались белые ночи и, когда мне не спалось, я, как маленький, сидел на подоконнике и смотрел на проплывающие самоходные баржи и сухогрузы. А слева в закатных солнечных лучах сияли купола Смольнинского собора.
С палатой мне повезло не только из-за этого прекрасного вида. Нас в палате было трое. Соседом справа был Корнеич. Он представился бывшим жуликом, находящимся на заслуженной пенсии. Не знаю почему, но свои „подвиги“ Корнеич не скрывал. Более того, он ими очень гордился, ведь в далекие шестидесятые он проворачивал такие дела, за которые пять отсиженных лет считал семечками. У него исчезали вагоны, причем и в натуре и в документах – куда уж там Копперфильду.
Одновременно с сердцем Корнеич лечил почки и печень, которые в период проведения этих иллюзионов нещадно эксплуатировал, спаивая чиновный люд. Теперь у него отекали ноги, и по заданию врачей он вел ежедневный учет количества жидкости, поступающей в организм и выходящей из него. Однако я заметил, что и здесь он мухлевал.
– Через неделю день рождения жены, надо отсюда катапультироваться – оправдывался он.
Корнеича регулярно посещала скромная миловидная супруга, как выяснилось, третья по счету. Она выглядела лет на пятнадцать моложе. Прожив с ней почти двадцать лет, Корнеич сумел сохранить в тайне свое далекое прошлое. Эта симпатичная женщина была уверена, что ее муж был крупным руководителем в одной из строительных компаний. Документы у Корнеича были выправлены, и он перед новой женой и новым государством был чист как стеклышко.
А вот сосед справа был натуральным интеллигентом, о чем говорило и имя – Борис Натанович. Он зарабатывал на жизнь, преподавая иностранную литературу и филологию сразу в двух учебных заведениях, а заодно подхалтуривал переводами статей зарубежных философов. Натанович не мог похвастаться столь яркой жизнью, как у Корнеича. Он был примерным семьянином и имел звание доцента. Корнеича он считал трепачом, бабником и прохиндеем, а его рассказы считал баснями. Действительно, трудно представить, что в СССР такое было возможно.
Но с ним мне было тоже интересно. В своих рассуждениях он часто цитировал древних философов, и зачитывал мне „Гарики“ Игоря Губермана. Однажды с явным намеком на Корнеича, своего главного оппонента, он процитировал:
Не стесняйся, алкоголик, носа своего,
Он со знаменем советским цвета одного.
Давать оценку врачам, имея строительное образование, я не берусь, но медсестры были очень профессиональны, особенно по части уколоть. Лучше всего это получалось у сестрички Тани. Ей было слегка за тридцать, лицом она не удалась, но остальное было на все сто! Татьяна попросту издевалась над нашей братией: носила самый короткий халатик, и как бы случайно забывала застегнуть на нем верхнюю пуговку. Все это, как выяснилось позже, предназначалось для нерешительного сорокалетнего доктора Николая Павловича. Однако вся эта зрелищность перепадала и нам. Когда Танечка ставила капельницу, она наклонялась, вводя в вену иглу, и все мужики слегка ерзали.
– Психотерапия, – со знанием дела пояснил Корнеич, – дополнительный адреналин в кровь – и косвенные показатели выздоровления поднимаются на глазах.
Свои личные ощущения, испытываемые во время таких процедур, я выразил в поэтической зарисовке:
У медсестрички легкая рука,
И ноги, кстати, тоже неплохие,
Ах, как вернуть мне времена лихие
И улететь бы с ней за облака…
Под капельницей только и мечтать,
И вот под взглядом под ее сугубо штатным
Уже лечу, лечу уже обратно,
И падаю в больничную кровать!
– Чем писать вирши с такой пессимистической концовкой, ты бы лучше поприжал ее в каком закутке, – посоветовал мне Корнеич. – Эх, был бы я помоложе…
– Перпетуум-кобеле, как и перпетуум-мобиле, не существует, – с ехидцей встрял в наш разговор Борис Натанович. – Кстати, об отношениях такого порядка вы могли бы поговорить и жестами - противно слушать.
– Во сухарь заумный, – проворчал Корнеич, – можешь уши заткнуть, если не нравится.
Поначалу я тоже немного сомневался в рассказах Корнеича, но вскоре понял – не врет. По его словам, он находился на „заслуженном отдыхе“ и полностью отошел от активной работы, ограничивая свою деятельность хорошо оплачиваемыми консультациями. Это было правдой. Новые русские ежедневно звонили ему на сотовый телефон, прося совета. А в то время мобильник являлся показателем респектабельности – их было очень мало.
Нам с Корнеичем против тромбообразования было назначен гепарин - по сорок инъекций в живот. Уколы делались четыре раза в сутки ровно через шесть часов. Животы наши пестрели мозаикой сине-желто-зеленых цветов. Конечно, процедура не очень приятная, но при умении медперсонала сносная. Однако вскоре нам пришлось испытать, как может легкая женская рука мгновенно превратиться в тяжелую.
Накануне наши врачи отмечали день медицинского работника. Галантный Корнеич даже умудрился достать цветы и поздравить сестер. Медперсонал праздновал ничуть не уступая слесарям ЖЭКа в день коммунального работника. Около полуночи, сидя в холле у телевизора, я видел, как Татьяна с трудом вела Николая Павловича в ординаторскую. В обычные дни они туда заходили по отдельности, точнее, Таня ныряла тайком, стараясь не привлекать внимания. Но я же не мальчик, чтобы на это обращать внимание, – увидел и забыл.
Правда, пришлось вспомнить об этом на следующий день в шесть утра, когда к нам с утренним уколом пришла Таня. Она строго взглянула на меня, и я привычно задрал футболку. Садистский укол застал меня врасплох. Я мыкнул и сжал зубы. Медсестра быстро перешла к моему соседу. У Корнеича, получившего такой же предательский „удар под дых“, расширились глаза, он охнул и вопросительно взглянул на меня. Я вздохнул и пожал плечами. Таня ушла.
Я, выдвинул предположение о неудачном завершении профессионального праздника:
– Хорошо, что у нее скальпеля не было, а то бы точно препарировала! – произнес
– Ну, Николай Палыч! Он же садист! До чего женщину довел! Нет, ну не мог хоть чуток собраться? – возмутился Корнеич, – А ты тоже хорош, не мог прочувствовать ситуацию и вовремя подставить плечо.
– Так вам и надо, тоже мне знатоки женских душ. Женщина такая загадка, что с вашими умишками ее не разгадать. И вообще с утра про женщин не говорят, – проворчал Натанович и отвернулся к стене.
Разговор сам собой прекратился. Корнеич пошел на разведку по части предстоящего завтрака, а я лежал и думал. Между этими людьми я оказался случайно, но в этом был и какой-то особый смысл. Жизнь меня часто била, и я не был таким уж равнодушным к этому битию. Мне было обидно за страну, я жалел наш народ, а вместе с ним и себя. Да и дома у меня спокойствие не проживало. Когда же чувства переполняли душу, я вымывал их традиционным русским способом. Обычно на это уходило около недели. Так что причина моей сердечной болезни была комплексной – интеллектуально-житейской. Может быть, поэтому и в компании интеллигентов и в компании алкашей я проходил как свой парень.
Через неделю моя посредническая роль закончилась. Корнеич, получив поддержку загнанному организму, выписался. Перед выпиской на папиной „Волге“ заезжал сын, студент первого курса университета, доставивший конфетно-коньячный набор для медперсонала.
Больше нам никого не подселяли, и несколько дней я общался только с соседом слева. Я почитал ему свои стихи из тетрадки, и Борис Натанович со знанием дела покритиковал их. Я хоть слегка обиделся, но вида не показал. Правда, его последняя фраза была вполне оптимистичной:
– Давай дерзай дальше – должно получиться. Мы еще тобой, может, гордиться будем.
Борис Натанович тоже поделился со мной своими проблемами. За последний год он написал ряд критических статей о произведениях современных писателей. Знающие люди нашли в них индивидуальный стиль и нетрадиционный взгляд. Они посоветовали ему вступить в какую-нибудь писательскую организацию или даже союз писателей. Теперь Натанович размышлял, куда же направить свои стопы. Он уже отмел десяток литературных объединений, члены которых, кроме себя, никого не признавали.
– Больно уж они все нарцистические… – задумчиво произнес Натанович.
Я тут же представил, как бы о них сказал Корнеич: самовлюбленные придурки и идиоты.
Ну а писательских союзов в Питере оказалось целых два, и Натанович, о них отозвался более четко:
– Один буйный, другой степенный, но ни в одном нет креативности.
Хотя последнее слово я слышал впервые, но сделал вид, что с этим определением согласен полностью, и заявил:
– Всеми этими союзами, партиями, объединениями давно уже сыт по горло! Могу поведать о поворотах моей не слишком удавшейся жизни.
– Здорово, – сказал Борис Натанович, выслушав мою биографию, – тут можно целый рассказ написать, даже повесть. Слушай, если я когда-нибудь надумаю, можно мне твои перипетии как основу сюжета использовать?
– Можно, – не задумываясь, ответил я.
Уже позже, выйдя из армии болезных людей, получив предупреждение от врачей, что теперь меня в любой момент могут вызвать на очередные сборы, я пожалел, что с такой легкостью дал это разрешение Борису Натановичу.
И чего это я? Сам, что ли, не могу свою историю людям поведать? По литературе ведь у меня всегда „пятерка“ была, а запятые мне корректор поставит. И я написал.
/* Style Definitions */ table.MsoNormalTable {mso-style-name:"Обычная таблица"; mso-tstyle-rowband-size:0; mso-tstyle-colband-size:0; mso-style-noshow:yes; mso-style-priority:99; mso-style-qformat:yes; mso-style-parent:""; mso-padding-alt:0cm 5.4pt 0cm 5.4pt; mso-para-margin:0cm; mso-para-margin-bottom:.0001pt; mso-pagination:widow-orphan; font-size:11.0pt; mso-bidi-font-size:10.0pt; font-family:"Calibri","sans-serif"; mso-ascii-font-family:Calibri; mso-ascii-theme-font:minor-latin; mso-fareast-font-family:"Times New Roman"; mso-fareast-theme-font:minor-fareast; mso-hansi-font-family:Calibri; mso-hansi-theme-font:minor-latin; mso-bidi-font-family:Mangal; mso-bidi-theme-font:minor-bidi;}