Первый урок
В начале августа мы эвакуировались из прифронтового Киева, за неделю до начала учебного года поселились на окраине города Горького, а 1 сентября 1941 года я с мамой впервые пришел в школу.
В школьном дворе мама разыскала учительницу моего первого "б" класса. Это была пожилая, худощавая, невысокого роста женщина. Она погладила меня по голове так же, как моя бабушка, и я проникся к ней доверием.
- Сыночек, - сказала мама, - я должна бежать по делам. Ты от Веры Ивановны - никуда. Хорошо? После уроков я приду за тобой. Но на всякий случай - какой наш адрес?.. Молодец! Как идти домой?.. Молодец! Боже, какой ты у меня молодец!
И она ушла.
В облике этой школы я ощущал холодное безразличие, и невольно сравнивал с другой, оставшейся в Киеве вместе с жизнью, в которой я должен был быть счастливым.
Всего лишь три месяца тому назад мама показала мне большое красивое здание с огромными венецианскими окнами - они были распахнуты и призывно смотрели на меня.
- Это твоя школа, - сказала она тогда.
Мне давно уже купили портфель, букварь, пенал, ручку с пером, которое почему-то называлось "восемьдесят шестое", тетради, чернильницу и карандаши. Это было моим богатством, которое я вкладывал в портфель и выкладывал из него бесконечное число раз, забыв на время о своем велосипеде и друзьях, зовущих играть. С тяжелым портфелем ходил по квартире, прикидывая, донесу ли его до школы.
Я представлял, как пойду с портфелем в школу, и все будут смотреть на меня, как в прошлом году смотрели на Немку Моргулиса. Каким он был важным! После школы его ждали, как героя, а вечером все Моргулисы собрались за столом. И пили, и ели, и была музыка.
С потертым, неизвестно откуда взявшимся портфелем, стоял я во дворе скучного серого здания. От школы с венецианскими окнами меня разделяли сотни километров войны с бомбежками, пулеметными очередями из пикирующих самолетов, криками обезумевших от страха людей, могилами, в которых наспех закопали убитых, и горем, которое люди вместе с жалкими пожитками везли с собой.
Я стоял в толпе мальчиков и девочек, и был очень одинок, потому что со мной не было ни мамы, ни бабушки, ни дедушки, а папа был в очень далеком и опасном месте - на фронте; потому что не было знакомых людей, улиц, домов; потому что всё вокруг меня - чужое. Солнце вышло из-за туч. Повернулся к нему и, наслаждаясь его скупым теплом, закрыл глаза. Сквозь закрытые веки наблюдал за изменчивым узором цветных пятен, которые все время медленно перемещались, исчезали и появлялись вновь. Когда открыл глаза, увидел, что ребята, стоявшие рядом со мной, уже входили в школу. Догнал их и с ними прошел по длинному коридору, поднялся по лестнице на второй этаж и вошел в большую светлую комнату с тремя рядами парт. Учительница сказала, чтобы мы рассаживались. Все сели. Я отыскал свободное место и тоже сел.
- Давайте знакомиться. Я - ваша учительница. Фамилия моя - Садина. Зовут Вера Ивановна. А теперь проверим, как вы умеете запоминать. Меня зовут...
- Вера Ивановна... - разрозненно, стесняясь, ответили ей.
- Еще раз. Меня зовут...
- Вера Ивановна, - дружно крикнули все.
- Замечательно! А теперь я познакомлюсь с каждым из вас.
Она ходила между рядами и знакомилась.
Как я понимал, у меня было две фамилии: Винник - фамилия дедушки, бабушки, моей мамы до замужества и Кладницкий - фамилия моего папы. Такая же нынешняя фамилия мамы. В эшелоне, в котором эвакуировалась дедушкина фабрика, мы все были Винниками. То и дело я слышал:
- Винники - в шестом вагоне.
- Винники, получите талоны на обед.
- Винник Арон Лейбович, на вашу семью пять одеял"...
Забегая вперед, скажу: как тогда, так и сейчас, я ощущаю себя Винником и Кладницким одновременно.
И вот Вера Ивановна подошла ко мне. Я встал.
- Как твоя фамилия?
- Винник, - ответил я.
Почему-то раздался смех, и в этот смех вплелись выкрики:
- Винник! Веник! Метла! Метелка!
Я не понимал, почему такая красивая, как мне казалось, фамилия могла вызвать насмешки, и растерялся. Все повернулись ко мне, и я с удивлением смотрел в их хохочущие рты. В их глазах была какая-то злая радость. Мне очень захотелось погасить эту радость и закрыть их рты - и я назвал другую свою фамилию - Кладницкий. "Попробуйте подразнить!" - злорадно подумал я.
И они не смогли. Они заткнулись, потому что придумать "дразнилку" они не смогли, и я погасил злую радость в их глазах.
- Кладницкий! - торжествуя победу, повторил я.
Вера Ивановна заглянула в классный журнал.
- Правильно, - сказала она и погладила меня по голове, по голове предателя. - Он, видимо, назвал фамилию своей мамы, - поспешила она мне на помощь. - Это так?
Я кивнул.
- Кто еще знает девичью фамилию своей мамы, поднимите руку.
Поднялось несколько рук.
- Очень хорошо. Кто не знает, спросит у родителей. А я вам завтра объясню, что означают их фамилии. Вот, например, Винник - старинная фамилия. Так в древности называли тех, кто делал вино.
В начале второго урока завыла сирена, громко, протяжно и страшно. Она возвестила о воздушной тревоге. Вера Ивановна построила нас, и мы друг за дружкой парами вышли из школы, следом за другими классами, опередившими нас, спустились в подвал соседнего дома - в огромное бомбоубежище. Учительница рассказывала нам сказки. "В некотором царстве, в некотором государстве"... Эти слова до сих пор мне напоминают гулкое помещение, тусклый свет зарешеченных лампочек под серым бетонным потолком, глухие, неясные взрывы над головой. Мне тогда мерещились развалины, дым и огонь, как было на станции Фастов месяц тому назад... Тревога кончилась, и мы по узкой железной лестнице поднялись наверх. Вокруг нас все дышало покоем. Откуда неясные взрывы? Наверно, бомбы упали далеко.
Нас отпустили по домам. Я шел вдоль асфальтовой полосы Московского шоссе мимо небольших бревенчатых домов с палисадниками. Пересек железнодорожный переезд с будкой для стрелочника и шлагбаумом. Здесь, внушала мне мама, когда мы шли в школу, я должен быть особенно осторожным. От переезда до дома было рукой подать.
Я шел, и внутри меня что-то ныло, потому что чувствовал себя предателем. Это потом, когда повзрослел, понял, что ныла совесть. Маленький человечек с семилетним стажем жизни, я покорно нес свою вину.
Мучительное состояние из-за чувства своей вины - это болезнь. С тех пор я начал панически бояться угрызений совести. Вот такой я получил первый урок...
Дым
В Горьком мы жили на территории воинской части, в которой служил дядя Лева - родной брат мамы.
Первая военная зима. Воздушные тревоги разрывали ночи на куски. Рупор радиоточки, большого мрачного круга, оживал в каждом доме и неустанно предупреждал: "Граждане, внимание! Воздушная тревога!" Мы наспех одевались и бежали в бомбоубежище.
Каждую ночь над автозаводом имени Молотова стояло зарево. И каждое утро навстречу мне со стороны этого зарева ехали вереницы автомашин. Ехали медленно, освещая дорогу мутным светом фар, закрытых для светомаскировки щитками с узкими прорезями. Они были без кузовов, и казались неведомыми большеголовыми существами со светящимися, как у кошек, глазами. В морозной темноте я шел в школу, дышал смрадным дымом пожара, и в своем демисезонном пальто и в фуражечке нещадно страдал от холода.
А вчера вызвали маму в горвоенкомат, и она помчалась в надежде, что папа жив, и сведения о том, что он пропал без вести неверны. Но ее вызвали совсем по другому поводу. Разочарованная, она принесла пакет, положила его на стол и пошла раздеваться. Я потрогал его.
- Мама, здесь что-то мягкое, - сказал я.
- И теплое, - добавила она.
Аккуратно развязав шпагат, развернула пакет.
- Ну-ка, померь, - и протянула мне зимнее пальто и шапку.
Пальто было великовато, как говорят, "на вырост", а шапка была в самый раз.
Мы нуждались во всем. Недоедали. И вдруг - пальто и шапка.
- Это выдали тебе как сыну погибшего командира.
У мамы потекли слезы.
- Носи на здоровье! - сказала она.
Школа не отапливалась. В коридоре кто-то пролил воду, и на паркетном полу образовалась отполированная прозрачная "скользанка". В классе тоже был мороз: писать было невозможно - замерзали чернила. Впервые в новом пальто мне было непривычно тепло.
На большой перемене в коридоре появился дым. Он выползал из нашего класса. Я вошел и опешил - дымилась моя парта. Густой дым разъедал глаза, и я плохо видел. На ощупь отбросил крышку парты. Рука наткнулась на что-то горячее. Отдернул ее и снова полез в парту. Вытащил портфель, а потом то, что горело. Это была моя шапка. Сбросил ее на пол и стал топтать ногами. Наверно, со стороны это было смешно, и я услышал смех.
Кто-то открыл окно, схватил полную пригоршню снега и бросил на тлеющую шапку. Снег зашипел, и дым пошел еще гуще. Потом его стало меньше, и он прекратился.
Я прошел по дымному коридору и вышел в мороз. В одной руке - портфель, в другой - шапка. Обида из меня выходила слезами и всхлипыванием.
Я шел по Московскому шоссе. Прохожие смотрели на меня с удивлением и оглядывались. И вдруг возле самого железнодорожного переезда меня схватила чья-то рука.
- Ты что это?
Это была Оксана, старшина первой статьи, служившая во взводе связи.
- Ты что это?! - повторила она.
Всхлипывая, рассказал ей все, что произошло. Она поправила на плече автомат, взяла меня за руку и повела обратно - в школу. Я упирался, вырывал руку и кричал, что больше не хочу туда.
Оксана стремительно протащила меня по коридору.
- Где? - грозно спросила она, и я указал ей дверь.
Она распахнула ее, и мы вошли. Вера Ивановна что-то писала мелом на доске. Все, как всегда, нахохлившись, сидели за партами.
- Кто?! - заорала Оксана. - Я вас спрашиваю - кто?!
Молчание.
- Что ж ты молчишь, Коля? - тихо спросила Вера Ивановна.
Колька Карпов встал.
- Ах, ты фашистёнок сраный! - выпалила Оксана и подошла к нему вплотную.
Колька пригнулся, ожидая удара.
- Ты кем хочешь стать? Фашистом?
- Не, - захныкал он.
- А кем?
- Командиром...
- Ты бандит. А бандит не может быть командиром Красной Армии. Как ты это сделал?
- Положил бумагу и спичкой...
- Давай твою шапку. Быстрее. Клади бумагу. Поджигай!
- Спичек нету...
- Ах, спичек нету, - передразнила она его. - На мои.
Он чиркнул спичкой и прислонил огонь к бумаге. Уголок ее загорелся и побежал по ней. И тогда Оксана опрокинула огонь на пол и наступила на него.
- Надевай его шапку, - приказала мне. - А ты, - обратилась она к Кольке, - возьмешь эту.
Я взял Колькину шапку, и до того она мне показалась противной, и такое к ней было отвращение, что отшвырнул ее подальше.
- Ну, и правильно, - согласилась Оксана.
- Имейте ввиду, - обратилась она к притихшему классу, - если кто-нибудь обидит его, будет иметь дело со мной.
Зачем-то медленно сняла с плеча автомат и забросила его за спину.
Оксана привела меня в казарму. Мы прошли через длинное помещение мимо двух рядов металлических кроватей, разделенных тумбочками, и оказались в небольшой комнате. В ней было несколько таких же кроватей и тумбочек, посредине стоял большой стол. Оксана повесила автомат на гвоздь, сняла шинель. Сказала, чтоб я раздевался. Оставшись в тельняшке, застелила стол одеялом и вышла. Вскоре вернулась с утюгом. На столе появились разноцветные кусочки тканей, иголка, нитки, ножницы и вата. Когда утюг с шипением выгнал из шапки пар, долго подбирала лоскуты по цвету. Они явно не подходили. Отрезала обугленные края "пробоины", как она выразилась. Заткнула ее ватой и обшила тканью внутри и снаружи. Наружная заплата была похожа на шестиконечную звезду.
В дверь постучали. Вошел дядя Лева в шинели, с красной повязкой дежурного по части. Он очень удивился, увидев меня.
- Почему посторонние в казарме? - строго спросил он. - Немедленно сдать оружие!
Оксана стояла по стойке "смирно", и я невольно тоже.
- Впредь...
- Есть! - не дав договорить ему, ответила она.
Когда он вышел, Оксана как-то странно посмотрела на меня и сказала:
- Ах, Дуда мой, Дудочка! Мне бы такие глаза, и твой дядя Лева был бы моим... Ну, все! Капитальный ремонт завершен. Примерь... Как новая!
На глазах моих навернулись слезы и голос стал вздрагивать. Она торопливо заговорила со мной быстро-быстро:
- Все-все-все-все!
И замахала руками, словно отгоняя от меня злых духов. Перестав частить, говорила медленно:
- Все, мой дорогой. Не плачь. Будет все хорошо - вот увидишь. Бог покарает всех, кто тебя обидел. И он будет прав.
Она гладила меня по голове, вытирала мне слезы и говорила ласковые слова. Она лечила меня добротой, и мне стало легче.
Дома долгое время никто не замечал звезду на шапке, а я никому не рассказывал. Дядя Лева меня тоже не расспрашивал - ему все, видимо, рассказала Оксана - он только по-дружески хлопнул меня по плечу, как бы призывая не унывать.
Спустя много лет я понял, что разрушение Храма во мне началось тогда, когда я топтал лежащую на полу тлеющую шапку и услышал смех... И дым тот не рассеялся до сих пор.
Как распознавать любовьМне показалось, что в дверь постучали. Прислушался - так и есть.
- Кто там? - спросил, хотя догадался, что это Юля, соседская девочка.
- Это я, - отвечает Юля.
- Кто это я?
- Юлечка, - она всегда называет свое имя ласково.
Юлечке пять лет. У нее удивительный цвет волос - пшенично-рыжеватый. Волосы ее всегда тщательно причесаны, но часть из них непокорно вздымаются над прической, образуя золотистый ореол. Пухлые четко очерченные губы говорят мне:
- Дядя Давид, можно я побуду у вас в гостях?
У нее удивительные глаза - в них цветут подсолнухи с золотистыми лепестками. Только у двух человек я встречал такие глаза. Они смотрят на меня и ждут ответа. Я делаю приглашающий жест.
Она вбегает в комнату и сразу же садится в кресло напротив телевизора. Это ее и мое любимое место.
- Чем же тебя угостить? - бормочу в раздумьи.
- Спасибо. Мне ничего не надо, - вежливо отвечает она. - А мы с папой катались на самолете! А потом на ослике! А потом на поезде! А потом на бегемоте!
Я нашел в серванте "подушечки" - мои любимые конфеты - и протянул их Юле. Несколько конфет она положила в рот и на время потеряла способность говорить.
- На каком бегемоте? - удивляюсь я, а потом догадываюсь - они, наверно, были на каких-то аттракционах.
- На большом, - и она показывает ручками что-то непомерно большое. - И поезд был. Такой длинный-предлинный - только для детей. Я, когда вырасту, буду начальником всего поезда.
И когда Юля это сказала, я вдруг понял, что она напоминает мне Симочку Фейгину. После того, как она ездила с родителями в Крым, тоже хотела стать начальником поезда. А я в то время хотел быть извозчиком.
Помню, как я взбирался на подводу, стоящую во дворе. Садился на квадратное просиженное сидение, из которого, как из старого матраца, вылезали пружины, брал в руки вожжи, и мне казалось, что мы с Ласточкой - так звали эту тяжеловесную и медлительную лошадь - скачем по дороге, а за нами гонится пыльное облако и не может нас догнать. А Ласточка тем временем с хрустом и шорохом съедала свою порцию сена и отгоняла хвостом надоедливых мух. Она была сластеной. С замиранием сердца я, бывало, подходил к ней с припасенным сахаром, но дать его боялся: меня пугали ее огромные зубы, и я отдавал его Кольке, сыну дяди Бори. Он по-братски делился с Ласточкой - и они вдвоем наслаждались. Потом выходил дядя Боря, и начинался праздник - мы вместе с подводой вздрагивали на булыжной мостовой. Кнут добавлял Ласточке резвости, и мы наслаждались быстрой ездой.
Мне показалось, что меня полюбила Ласточка. Она стала меня узнавать, и поворачивала ко мне голову. Однажды, преодолевая страх, я протянул ей весь сахар, который принес. Помню - Колька очень обиделся, потому что ему ничего не досталось. А она взяла сахар влажными губами и стала издавать какие-то удивительные звуки. Они мне показались нежными. И оголила свои огромные зубы. С тех пор мы друг другу улыбались.
- Дядя Давид, - Юля прервала мои воспоминания. - Давайте поговорим.
И мы с ней долго разговаривали, а потом снова наполняли рот конфетами и молчали.
Звонок в дверь. Конечно, это соседка.
- Юля, ты бы хоть сказала мне куда идешь, - выговаривает она дочери. - Я же волнуюсь...
Они прощаются со мной, и соседка ревниво смотрит на меня.
Во взгляде тоже бывает интонация. С такой интонацией на меня когда-то смотрел Семка Фельдман...
Из тех ребят, которых катал дядя Боря, четверых расстреляли в Бабьем Яру - Сему Фельдмана, Нему Моргулиса, Марика Рабиновича и мою первую любовь - Cимочку Фейгину.
Симочку обожали все. Был я некрасивым мальчиком. Стеснительным. Неразговорчивым. Не умел драться. Но в толпе ее обожателей я занимал особое место: частенько мы с ней уходили от всех, и нам вдвоем было хорошо и весело.
С завистью я столкнулся с детства. Это они, завистники, кричали нам: "Жених и невеста! Жених и невеста!" и всякое другое. Однажды, когда их сводный хор особенно изощрялся, я подошел к Семке Фельдману и при всех, глядя ему в глаза, спросил:
- Семка, ты хочешь быть женихом Симочки?
- Хочу, - честно ответил Семка.
- А я не хочу, - заявила Симочка.
И мы с ней ушли. И она посмотрела на меня каким-то особенным взглядом. Спустя годы, я понял, что если так смотрят, значит любят.
Странным и удивительным было то, что после этого нас перестали дразнить.
Однажды, когда мы с Симочкой сидели у нас на кухне и уплетали вареники с вишнями, пришел дядя Лева, мамин брат, с невестой, и тогда за столом собрались все. Бабушка поставила самовар, вынула из буфета праздничный сервиз. На столе появились струдель и всякие пирожки. Струдель оказался с маком. Это лакомство я обожал и дядя Лева тоже. Мы с ним обменялись понимающими взглядами. Он что-то сказал своей невесте, и она утвердительно кивнула. Я тоже что-то сказал Симочке. Она тоже утвердительно кивнула. И тогда дядя Лева вдруг захохотал, а тетя Рая, его невеста, никак не могла понять почему он смеется.
Самое вкусное в струделе - его сердцевина, то место где начинается спираль из подслащенного мака. Я долго сдерживал себя, но, не выдержав, стал выковыривать середину из ломтиков, лежащих на блюде, и наткнулся на осуждающий взгляд бабушки. Дядя Лева, перехватив этот взгляд, взял испорченные мной ломтики и сказал, что не любит эту мокрую середину.
- Это тот самый очень красивый племянник? - очень тихо спросила тетя Рая. Но я услышал и по ее тону ощутил всю степень ее разочарования.
- Конечно, - совершенно искренно ответил дядя Лева.
Спустя долгие годы, я понял, что когда некрасивый кажется красивым, его любят.
Совершенно необъяснимая симпатия возникла между мной и точильщиком дедушкой Павликом. Это был высокий сухощавый старик в очках, которые были на столько стары, что от них давным-давно отвалились обе дужки, и очки держались на голове только благодаря привязанной к оправе резинке. Во дворе он снимал с плеча деревянный станок с абразивным кругом и громко пел:
- То-о-чим ножи и но-о-жницы то-о-о-чим!
Покачивая ногой широкую раму, через огромную ременную передачу он вращал шлифовальный круг. Когда дедушка Павлик прислонял к нему нож, появлялось чудо - пучок мельчайших звездочек. Я подставлял ладонь, чтобы поймать их, но они сразу гасли, оставляя теплую пыль. Восторгу моему не было предела, а он поверх очков наблюдал за мной и улыбался. Я обычно провожал его, и он на прощание ставил станок на тротуар, доставал из кожаной сумки стальную пластину и отдавал ее мне. Я осторожно прижимал ее к вращающемуся кругу и смотрел счастливыми глазами на искры. Иной раз он доставал из кармана маленький кулечек. В нем были одни и те же конфеты - "подушечки", и отдавал его мне. Спустя годы, я понял, что дедушка Павлик любил меня.
Я с детства учился распознавать любовь...