Из цикла Усть-Сысольские новеллы
В моей третьей усть-сысольской новелле почти все персонажи имеют исторических прототипов. И события, в ней происходящие, хотя и кажутся нелогичными, в большинстве своем имели место быть. Хотя, конечно, кое где я разбавил их своими фантазиями, причем вполне логически обоснованными.
Я давно уже заметил, что вымысел, как бы далеко и широко он не распространялся, как правило, подчинен определенному порядку. А вот жизнь зачастую ломает всякую логику.
Впрочем, судите сами.
Николай Иванович Надеждин
Дружеский карамболь
– Я тебе, Коля, скажу чисто по-дружески, – вымолвил Величковский, прикидывая обеими глазами, как бы так ударить кием по шару, чтобы он не только стукнул другой шар, но и они оба угодили в лузу. – Я тебе совсем-совсем не завидую. Усть-Сысольск – это такой медвежий угол, за которым медведи уже не водятся. Там прекращается всякое народонаселение и исчезает всякая растительность.
Николай Надеждин сквозь выпуклые линзы очков хмуро наблюдал за движениями своего самозванного друга, с которым так некстати свел его случай в помещении Вологодского дворянского собрания. За стеной звенели клавикорды, им вторили скрипки, вступала труба, призывая гостей к танцам. Бильярдный зал опустел. Только Надеждин и Величковский продолжали сражаться за похожим на луг бильярдным столом. Надеждин остался, чтобы побольше узнать о городе, куда его отослала рука его императорского величества Николая Первого, а Величковский, как местный житель, изображал из себя знатока всей Вологодской губернии, в том числе и уездных городишек, вроде Усть-Сысольска.
Не переставая говорить, он метким ударом своего кия по шару на середине поля, отправил в лузу другой шар, после чего развернулся, взяв кий руками, заложенными за спиной, сумел вновь ударить по шарам так, что еще один оказался в сеточке.
– А морозы, Коля, там такие, что ртуть замерзает и из нее можно делать бильярдные шары, – продолжил добивать Надеждина Величковский. – Однако в этом есть и свое преимущество. Бильярд – любимая игра местных зырян. А шары, как ты понял, они делают из ртути.
С эти словами Величковский повернулся лицом к столу и завершил игру классическим карамболем – ударил по шару, а тот попал сразу в два прицельных шара, и оба угодили в лузу. Игрок победительно поднял кий, затем бросил его на бильярдный стол, продемонстрировав, что уж в чем – чем, а в этой игре Надеждину ох как далеко до него.
Прежде чем покинуть зал, Величковский подошел к проигравшему сопернику и похлопал его по плечу:
– Желаю тебе счастливого пути и знай: ты был и остаешься моим другом.
Надеждин молча кивнул, но не последовал за ним в бальный зал, а, спустившись вниз по широкой лестнице, вышел на теплую вечернюю неосвещенную улицу, которой и не требовалось никакого освещения – солнце зашло куда-то за реку, но северная ночь не спешила захватывать город.
Настроение и без того тоскливое было добито Величковским. Разумеется, проигрыш в бильярд не причем. Доконали его шпильки по поводу Усть-Сысольска, куда он завтра отправится на купеческой расшиве.
Надеждин понимал, что все эти россказни про замерзающую на морозе ртуть и исчезающую растительность, не более, чем нелепые вымыслы. Хотя доля правды в них непременно имеется – хотя бы замечание о том, что этот уездный город – настоящий медвежий угол. Ехать туда не хотелось, и изгнанник пожалел, что случай свел его в Вологде с однокашником по Московской духовной академии.
Дворянский сынок Мишка Величковский попал туда явно по недомыслию. Учился он из рук вон плохо, предпочитая кутить с местными парнями Сергиева посада, где размещалась академия, и драться с ними же в изрядном подпитии. А вот сын священника Николай, окончивший с отличием Рязанскую духовную семинарию, где ему присвоили фамилию Надеждин, в науках преуспевал. А Мишку, когда он краснел перед преподавателями, любил подначивать, громко подсказывая ответ, давая таким образом понять, что Величковский в этом предмете полный лопух. В конце концов Величковского отчислили, он перебрался в Петербург, поступил в Школу гвардейских подпрапорщиков и оказался на своем месте. Теперь он майор кавалерии, о чем говорят две звездочки на его эполетах, герой Кавказской войны, прибывший в родную Вологду в отпуск. И своим превосходством в игре и подначками мстит бывшему однокашнику за прежние унижения. А Надеждин…
Николая не зря в семинарии наделили такой фамилией. Он подавал большие надежды, а после какое-то время только и делал, что их оправдывал, с блеском поступив в академию и с неменьшим блеском ее окончив. Затем он вернулся в рязанскую альма матер профессором словесности и немецкого языка. Правда, долго не задержался. Любовь к насмешкам никуда не делась, семинаристы Надеждина обожали, а серьезное духовное начальство злилось и жаловалось епископу. Пришлось выходить из духовного звания и перебираться Москву, где обитали его друзья и знакомые по академии.
И вот он – профессор Московского университета, надворный советник, основатель и главный редактор популярного журнала «Телескоп», любимец богемы и научных кругов. Но случай, его величество случай, оборвал так хорошо идущую вверх ученую карьеру.
Это произошло в Английском клубе на Тверской, куда не раз приглашали молодого профессора, дабы выслушать его мнение по тем или иным вопросам. И там его внимание привлек лысоватый франт с большим черным бантом. Этот человек вместо участия в бесконечный спорах или играх в карты стоял, сложив по-наполеоновски руки и опираясь левым плечом на массивную колонну. Друзья пояснили, что это не кто иной, как Петр Яковлевич Чаадаев – философ, бунтарь, светский лев, благороднейшая личность…
Естественно, появилось желание познакомиться. Надеждин оставил друзей, подошел в Чаадаеву, представился, после чего слегка подтрунил:
– Вы, Петр Яковлевич, похожи на Бонапарта при Аустерлице. И взгляд орлиный, и руки на груди сложены.
– Если уж сравнивать меня с Бонапартом, то не при Аустерлице, а при Ватерлоо. Жду, когда разобьют мою армию.
Два философа разговорились, найдя друг в друге много общего – и увлечение немецким мыслителем Фридрихом Шеллингом, с которым Чаадаев встречался во время путешествий по Европе, и критическое восприятие российской действительности. В ходе беседы «Басманный философ» - этой кличкой молва наградила Петра Яковлевича, жившего на Новой Басманной улице - пожаловался, что никто не хочет публиковать его «Философические письма», адресованные их общей знакомой Екатерине Дмитриевне Пановой. Она отличалась от других дам и кавалеров опасным вольнолюбием.
В тот же вечер Чаадаев передал пачку писем Надеждину. И в ту же ночь Николай Иванович их прочел и принял решение публиковать.
Далеко не со всем содержанием этих писем Надеждин соглашался. Ему не по душе пришлась критика православного христианства, якобы идущего корнями «к растленной Византии». И уж никак не мог он согласиться с утверждением, будто за все прожитые нами века нет ни одного почтенного памятника, «который бы говорил о прошедшем с силою и рисовал его живо и картинно». А как же русские летописи, былины, песни, сказания? Нет, в этом отношении его новый друг глубоко не прав. И все же письма стоит поместить в «Телескопе», дабы пробудить спящую мысль российского общества, а в последующих номерах поместить опровергающие их размышления.
Но разве мог он предугадать, какую бурю вызовет первое же опубликованное письмо? Трезвонили в обеих столицах. Возмущало все: и то, что оно адресовано Пановой, считавшей себя республиканкой, и отдельные фразы, вроде «в крови у нас есть что-то такое, что отвергает настоящий прогресс» или «мы составляем пробел в порядке разумного существования».
Соглашаться или приводить супротивные аргументы никто и не думал. Только злобствовали и требовали наказания.
Давний недруг Чаадаева барон Филипп Вигель, назвав письмо «богомерзкой статьей» и «ужаснейшей клеветой на Россию», донес злосчастный номер «Телескопа» московскому митрополиту Серафиму, а тот, в свою очередь, передал его графу Бенкендорфу. А что должен был сделать в таком случае шеф жандармов? Разумеется, показать «богомерзкую клевету» государю-императору. А уж негодованию Николая I не было предела. Назвав письмо «дерзкой бессмыслицей, достойной умалишенного», он потребовал журнал запретить, а виновных в публикации призвать к ответу.
В полном соответствии с оценками и указаниями государя, Чаадаева и Панову объявили сумасшедшими и установили над ними врачебный надзор. Надеждина же посадили на гауптвахту и после короткого следствия выслали в Усть-Сысольск.
Хотя было бы вернее Панову и Чаадаева отправить в ссылку, а Надеждина посчитать умалишенным. Во всяком случае Николай Иванович был близок к сумасшествию. Удары судьбы обрушивались одно за другим. Несчастную его ученицу Елизавету Сухово-Кобылину, которую он страстно и взаимно любил, родители увезли в Испанию и выдали замуж за французского графа. Профессора Надеждина они сочли недостойной парой – происхождением не вышел. А то, что его почитают в высшем обществе, значения для них не имело.
От переживаний у Николая Ивановича начались головные боли, мучали одышка и слабости в коленях. Врачи установили ревматизм, и в итоге на пути в Усть-Сысольск пришлось задержаться в Вологде. Местные лекари его подлечили, и теперь ему предстояло ехать в край, где климат ему совершенно противопоказан.
Наутро Надеждин обреченно спустился по деревянным ступеням на берег реки Вологды, где стояла небольшая плоскодонная расшива с опущенным парусом, готовая отправиться в далекий путь на север, влекомая пятью бурлаками. Как там профессора-неудачника встретит Усть-Сысольск?
Встреча в Усть-Сысольске
Летнее утреннее солнце пригревало подплывающую к уездному городу расшиву. Профессор Надеждин уже не чувствовал себя неудачником – всю дорогу он всматривался в необозримые дремучие леса, все более убеждаясь, что всякая растительность никак не может закончиться за Усть-Сысольском. А более всего его порадовала увиденная вчерашним вечером картина: девушка с распущенными волосами скакала вдоль берега в лучах заходящего солнца на белом в яблоках коне. Куда она неслась? Этого он никогда не узнает, да ведь и неважно. Важно лишь то, что и народонаселение здесь никак не заканчивается. Вдоль этих берегов живут загадочные зыряне, и ему, профессору, предстоят новые открытия, о которых он напишет в каком-нибудь журнале. Не одним закрытым «Телескопом» богата Россия.
Усть-Сысольск. Вид на Троицкий собор. Начало XX века
При приближении к городу леса все более расступались, уступая место слободкам и деревенькам, а после того, как с полноводной Вычегды расшива вошла более узкую Сысолу, Надеждин увидел на самом краю обрывистого берега две церкви и колокольню Троицкого собора. Путешествие закончилось.
Сойдя с судна, Николай Иванович поднялся по сухой тропке в город в сопровождении чернобородого с обширными плечами купца Николая Латкина, возвращавшегося с Кольского полуострова, откуда он отправлял в столицы мороженых рябчиков. В родном Усть-Сысольске он намеревался занять пост городского головы.
Оказавшись наверху, попутчики тепло распрощались, купец пригласил профессора в одно из питейных заведений, содержавшихся им самим и его сыновьями, и показал на опрятный, крепко сколоченный дом городничего Ивана Львовича Шульца, куда Надеждину следовало отправиться сразу по прибытию.
Иван Львович оказался седовласым кавалером, подтянутым, облаченным в темно-зеленый парадный мундир с красным воротничком и при шпаге гражданского образца с серебряным темляком. Приходу Николая Ивановича он нисколько не удивился, а вытянулся перед ним во фрунт и отчитался:
– Здравия желаю, ваше высокоблагородие! Во вверенном мне городе и уезде никаких происшествий не случилось. Сосланный государственный преступник Григорий Абрамович Перетц возмущения не выказывает, вредоносных мыслей не распространяет. Дороги и богоугодные заведения содержатся порядке.
От удивления Надеждин чуть не выронил дорожный сундучок и только и смог произнести:
– Здравствуйте господин Шульц! Мне должны были приготовить комнату для жилья.
– Так точно, ваше высокоблагородие! Комната для вас подготовлена, мой сын вас проводит.
Городничий позвал сына, назвав его для солидности Петром Ивановичем. Из соседней комнаты вышел аккуратно одетый четырнадцатилетний юноша, который, поздоровавшись, подхватил дорожный сундучок и пригласил профессора к выходу. По пути к дому, где профессору предстояло жить, Надеждин разузнал у молодого человека, где проживает господин Перетц. Николаю Ивановичу захотелось познакомиться с единственным евреем среди участников разгромленных тайных обществ.
Знакомство с Перетцем
Григорий Абрамович Перетц
Единственный еврей среди усть-сысольцев Гирш Перетц был похож, скорее, на просвещенного зырянина, чем на иудея. Впрочем, он к тому времени и не был иудеем. Вслед за отцом, некогда богатом, но разорившемся купцом Абрамом Перетцем, Гирш принял лютеранство и стал Григорием. Они оба отказались от религии предков, дабы не ограничивать себя чертой оседлости, а также чтобы жениться. Мать Григория к тому времени скончалась, папаша решил вступить в брак с дочерью обрусевшего немца Каролиной де Сомбр, а сын спустя годы женился на баронессе Марии фон Гревениц.
Карьера Григория Абрамовича развивалась вполне себе успешно. После пяти лет службы в Новороссийском крае его приняли в канцелярию петербургского генерал-губернатора графа Милорадовича, где его непосредственным начальником был молодой поэт и мечтатель с лицом ребенка Федор Глинка. Пройдя в качестве адьютанта генерала Милорадовича в составе преследующих Наполеона русских войск до Парижа, Федор набрался либеральных идей и основал вместе с друзьями по европейскому походу тайное общество «Союз благоденствия». Втянул в него и Перетца
Революционных целей они не ставили, а желали лишь помочь правительству проводить благие дела, распространять правила нравственности и просвещения и смягчить по возможности участь крепостных крестьян. Общество просуществовало недолго. После того, как верх взяли радикалы, вроде полковника Пестеля, жаждущего цареубийства и собственной диктатуры, «Союз» самораспустился, породив два революционных общества – «Северное» и «Южное».
Ни Глинка, ни Перетц к революционерам не примкнули, но вскоре после неудачного декабрьского мятежа, в котором они никакого участия не принимали, оба угодили в Петропавловскую крепость, а после – одного сослали в Петрозаводск, а второго – в Усть-Сысольск.
Жена и трое сыновей Перетца остались в столице, а шесть лет назад он и вовсе овдовел. Но в холодном уездном городе Григорий Абрамович вполне прижился, местное начальство сосланного еврея уважало и часто обращалось к нему за разного рода советами. Поселился же он на центральной усть-сысольской улице – Спасской, которую прозвал Елисейскими полями. Хотя на главную улицу французской столицы она никак не походила. Немощеная, обставленная деревянными двухэтажками и окантованная деревянными мостками, на ней козы и коровы щипали прорезавшуюся кое-где травку. Но именно на этой улице обитал высший свет уездного города, стояли купеческие дома с магазинами и лавками на первом этаже.
Визиту Недеждина Григорий Абрамович несказанно обрадовался. В его скромной по столичным меркам библиотеке хранились все номера «Телескопа». Чаадаевские «Письма» ссыльного еврея чрезвычайно заинтересовали, хотя, как и редактор неблагонадежного журнала, он далеко не со всеми высказанными «Басманным философом» мыслями был согласен.
Приживал Перетц не один, а с местной девушкой, нанятой в качестве прислуги. Она сама себя звала Настук, он же именовал ее Наской. Общались они на зырянском языке, который Григорий Абрамович неплохо освоил за прожитые в зырянской столице годы. Однако был весьма удивлен, когда московский профессор, переступив порог его жилища, вместо «здравствуйте» сказал «видза оланныд». Чуть больше суток Николай Иванович находился на этой земле, но уже выучил кое-какие местные словечки, намереваясь полностью овладеть этим языком.
Перетц и Недеждин за самоваром, поставленным хлопотливой Настук, быстро нашли общий язык. Попивая чаек с колотым сахарком, приобретенным в лавке купца Сычева, Николай Иванович со смехом рассказывал и даже показывал, поминутно вскакивая из-за стола, как его принял городничий. По разумению москвича, такое поведение городского начальника можно объяснить бумагой, которая раньше ссыльного пришла из Вологды. Там якобы Надеждина характеризовали тремя словами – «советник, кавалер и профессор».
– Городничий, разумеется, знал высокое значение статского советника и кавалера, – пояснил, смеясь, Надеждин. – Но вот значение профессора было для него чем-то мифическим и, следовательно, тем более важным. Вот он и вытянулся передо мной во фрунт.
Выслушав гостя, Григорий Абрамович улыбнулся и добродушно парировал:
– Более важным говорите? Любезный Николай Иванович, вы совсем не знаете нашего городничего. Штаб-ротмистр Иван Львович Шульц весьма образованный человек. Он из польской шляхты, воевал с Наполеоном, был ранен ядром в бедро. Сейчас хлопочет об открытии в городе публичной библиотеки, куда я намерен передать все собранные мною номера вашего «Телескопа». Кстати, он такой же изгнанник, как мы с вами. Заседал в Вологодском земском суде, да, видать, не того и не так засудил. Вот и отправили его в нашу с вами глухомань.
– Так может он меня не за того, принял, – предположил Надеждин. – Решил, что я прибыл с инспекцией.
– За кого-то не того вас принял? Ну, нет, – опять улыбнулся Перетц. – Принял он вас за того, кем вы и являетесь. Но ведь вы же надворный советник, не так ли?
– Да, так, – согласился москвич. – Все профессора числятся надворными советниками.
– Ну, так вот. Это гражданский чин седьмого класса. В то время как наш городничий проходит по восьмому классу, как коллежский асессор. Вы старший по званию, вот он и встал перед вами навытяжку. Теперь представьте себе, что бы приключилось, если он бы этого не сделал. Вы могли донести, куда следует. И тогда – новые неприятности. Дальше Усть-Сысольска, конечно, не сошлют, но и дорожку в Вологду перекроют. А ему своих сыновей поднять надобно.
С этими словами Перетц отлил немного чая на блюдце, зажал кусок сахара между зубами и стал звучно через него потягивать горячий напиток. Надеждин удивился такому странному способы потребления благородного чая, подумал, что так, по-варварски, наверное, пьют его в кабаках, но все же решил попробовать. Получилось не сразу, какое-то количество жидкости пролилось на стол, но в конечном итоге надворному советнику это понравилось.
Чаепитие в кабаке
– Так что же вам у нас понравилось, господин надворный советник? – спросил, поправляя пенсне, Василий Николаевич Латкин, сын того купца, что сопровождал Надеждина в плавании до Усть-Сысольска.
Василий Николаевич Латкин
Они сидели за чистым столиком в питейном заведении, принадлежащем Николаю Латкину, и первое, что бросилось в глаза пытливому профессору, это явное несходство отца и сына. Василий Николаевич более походил на такого же профессора, как сам Надеждин – с узкой аккуратной бородкой, подстриженными усами и коротким сюртуком. Младший Латкин жил в Пермской губернии, где управлял винокуренным заводом, но вынужден бывать в Усть-Сысольске, поскольку числился при капитале отца. На этот же раз он собирался двигаться дальше, в необжитые места, на полноводную Печору. Интерес к этому краю у него был двойной – ученый и купеческий. Там издревле добывали точильный камень, но 28-летнему купчику виделись неисчислимые природные богатства, которые еще предстоит открыть.
Осуществлению мечты мешали пришедшие в упадок отцовские дела. Старший Латкин вел их неумело, по старинке, при этом думая поправить их, став городским головой. Василий Николаевич в глубине души отца презирал, но, не подавая виду, погружался в запутанные отцовские бумаги и, как правило, их распутывал.
Разобравшись с ними в очередной раз, он изъявил желание встретиться со знаменитым московским профессором – птицы такого полета в Усть-Сысольск еще не залетали. Был светлый день, в кабаке и на улице властвовала тишина. Занятый своими делами местный люд в питейные заведения пока еще не спешил. От предложенного вина Надеждин отказался, но согласился пообедать супом из дичи и жареными грибочками. После того, как они были съедены, половой подал чай в белых чашках с маленькими кусочками сахара, который оба собеседника тут же растворили в горячем напитке, помешивая ложечками. К чаю прилагался пирог с рыбной начинкой, которую сын хозяина назвал черинянем.
– Так что же вам у нас понравилось, Николай Иванович? – повторил вопрос Латкин.
– Понравилось – не то слово, – ответил Надеждин. – Ваши зыряне – чудный народ. И очень приветливый. Рассказать о вас в Москве или Петербурге – так не поверят.
– В Петербурге я бывал, чудным никому не показался. Правда, ничего про наш народ не рассказывал, – пожал плечами Латкин.
– Извините, Василий Николаевич, но вы еще не народ. Вы – купец, а это отдельная порода. А народ – это дочка хозяина дома, куда меня определили. Девочка лет семи, чуть ли не каждый день приносит мне в самодельной корзиночке морошку и другие ягоды, ею собранные.
– Ягодами мы богаты, это правда, – заметил купец.
– А жена хозяина узнала про мой ревматизм, так принялась вязать мне теплые носки на зиму.
– Носки зимой вам пригодятся, – кивнул Василий Латкин. – Только что же здесь чудного?
– А чудно то, что зыряне не пугаются учености и даже питают к ней какое-то особенное благоговение. Вечерами мы собираемся в большой хозяйской комнате, приходят соседи, и я им рассказываю то, что ранее говорил студентам на своих лекциях. И ведь слушают, все понимают не хуже московских оболтусов. При этом дают сами себя изучить. Я уже порядочно выучил зырянский язык, и когда начинаю с ними говорить на нем, они радуются, смеются, поправляют, когда выражаюсь не совсем так, как следует. И делятся со мной своими преданиями. Послушав их, я понял, откуда у них любовь к наукам.
– Это интересно, рассказывайте, я сам послушаю.
– Мне кажется, – продолжил профессор. – Все дело в том, что вы издревле боготворили медведей. А ведь они – мохнатые отшельники, живут в берлогах. Но что такое уединенная берлога, как не прообраз затворнических ученых кабинетов?
Латкин невольно улыбнулся столь наивному сравнению, но Надеждин тут же поправился:
– Это я в шутку сказал, не принимайте за чистую монету.
– В каждой шутке есть доля правды, – уже серьезно заметил Василий Николаевич. – В свои детские годы я много слышал самых разных преданий про медведей. Нянька рассказывала, что медведь – она называла его Ош – был сыном небесного бога Ена. В него и в бога нижнего мира Омоля наши предки верили пока Стефан Пермский нас не крестил. Да и сейчас кое-кто продолжает верить. Жил Ош на небесах…
– Подождите, подождите, – перебил профессор. – Если можно, прикажите подать бумагу, чернильницу и перья. Я должен это записать.
Латкин охотно исполнил просьбу гостя, и шустрый половой по приказу купца мигом доставил все, что Надеждин просил. Свой рассказ Василий Николаевич продолжил негромко, вполголоса и неспешно, чтобы профессор успевал записывать:
– Так вот, однажды Ошу захотелось вкусить гороха, что растет на земле. И он спустился вниз по гороховому стеблю. Только сорвать горошины своей неуклюжей лапой у него не получалось. Тогда он вновь забрался на небеса и попросил отца сделать ему пальцы, как у людей. Ен согласился, но лишь при том условии, что при этом он даст собаке охотничий лук, а человеку крылья. Сами понимаете, что такая перспектива не сулила медведю ничего хорошего. Он, разумеется, отказался, но придумал, как самому стать человеком. Надо всего лишь спуститься на землю м перекувырнуться. Что он и сделал. Обрел он, значит, наши руки и ноги, обтянутые кожей, а медвежья шкура осталась лежать рядышком. Наевшись вдоволь гороху, он опять перекувырнулся прямо на своей шкуре и снова стал медведем.
– Не зря матушка Екатерина поместила медведя на герб Усть-Сысольска, – отложив бумагу и перо, заметил Надеждин. – Они у вас полубоги и безобидные создания.
Герб Усть-Сысольска
– Не такие уж и безобидные. Однажды Ош захотел жениться. Принял человеческий облик и пришел с таким предложением к девушке по имени Югорка. По-русски значит «лучик». И вот своими подобными лучикам глазами она разглядела в нем медведя и отказала Ошу. Тогда он решил ее похитить. И поздно ночью, даже не приняв человеческое обличье, забрался в ее дом, нашел кровать, где она спала, и завернув ее в одеяло, схватил бедную девушку и унес к себе на небо. А когда одеяло развернул, то увидел, что притащил он не девушку, а наряженную в платье деревянную чурку.
– Какая изумительная история! – восхитился профессор. – Ее бы Николаю Васильевичу Гоголю рассказать. Уж он бы сотворил из нее повесть наподобие «Вечера накануне Ивана Капала»! Только чтобы действие происходило не вечерним летом, а в зимнюю стужу…
История с Гоголем
В зимний студеный вечер возбужденный профессор нетерпеливо постучался в дверь своего друга Григория Перетца. На стук далеко не сразу вышла растрепанная Настук – в ночной рубашке и наспех наброшенном на плечи тулупчике. Надеждин догадался, что прервал интимные занятия хозяина с этой девицей, но отступать было поздно. Он зашел в дом, прошел в покои Григория Абрамовича и застал его сидящем как ни в чем не бывало на диване и читающем при неярком свете свечи книгу.
После дружеских приветствий, Надеждин устроился на диване рядом и перешел к делу:
– Знакомо ли вам имя литератора Николая Васильевича Гоголя?
– Знакомо ли мне имя Николая Васильевича Гоголя? – невозмутимо ответил вопросом на вопрос Перетц. – Как же оно может быть мне не знакомо, если не далее, как на прошлой неделе я передал в фонд нашей публичной библиотеки его «Миргород» и «Вечера на хуторе близ Диканьки»?
– А вам, надеюсь, нравятся эти тексты?
– Нравятся ли мне его сказки? Признаюсь, как духу, читал и перечитывал многократно. Особенно такими вот зимними вечерами.
Надеждин повернулся лицом к другу и продолжил допрос:
– А вы не заметили сходства его малороссийских преданий с местными зырянскими легендами?
Григорий Абрамович почесал свой аккуратно выбритый подбородок и негромко молвил:
– Хм, признаюсь, не думал об этом, но сходство есть.
– Вот и я подумал, что сходство есть. И написал ему большое послание с изложением зырянских сказок. Думал, это его заинтересует и родится новый «Миргород». Или что-то вроде «Вечеров в селении близ Усть-Сысольска».
– И как, он заинтересовался? Что-нибудь родит?
– Заинтересовался! Но не сказками, – от возбуждения Надеждин вскочил с дивана и заходил по комнате. – Я ему так, между делом, написал и о том, как встретил меня Иван Львович Шульц. В этом письме – так, в шутку – сравнил самого себя с медведем-оборотнем. То есть, я, конечно, не медведем себя изобразил, а тем, какой я есть, но сумевшим как бы обернуться в некоего высокопоставленного чиновника. И поэтому-то городничий встал передо мной по стойке смирно и отрапортовал о состоянии дел в городе и уезде.
– А что же Гоголь?
– Николай Васильевич написал мне, что это чудесный сюжет для комедии. Первые два акта он уже сочинил и успел прочитать их на вечере у Жуковского в компании Пушкина и Вяземского. Пишет мне, что они смеялись от души, хотя в этой комедии он решился собрать в одну кучу все дурное в России. В его изложении сюжет таков: в уездном городке, вроде Усть-Сысольска, остановился проигравшийся в карты вертопрах, а городничий принял его за ревизора из Петербурга. Кстати, комедию он так и назвал – «Ревизор».
– Что ж, поздравляю вас, любезный Николай Иванович! Вы теперь соавтор модного литератора, – приободрился Перетц и почти насильно усадил гостя на диван. По этому случаю мы можем выпить немного вина. - Мне недавно доставили несколько бутылок «Цимлянского». Наска! Вайсьыны вина, вино тащи.
Вино друзья пили за простым столом из обструганных досок. За неимением бокалов, довольствовались стаканами. Подняли тост за предстоящий успех «Ревизора», в коем они оба ничуть не сомневались, после чего Надеждин объявил:
– В соавторы к Гоголю я никак не гожусь. Во-первых, я сам ни строчки не сочинил, да и сюжет мой был не совсем таков. А, во-вторых, поставить в одного из авторов сосланного смутьяна – верный путь перекрыть пьесе дорогу на сцену. А я уверен, пьеса получится превосходнейшая.
– Тогда Гоголь может публично признаться, что вы подсказали ему этот сюжет.
– И этого делать не надо, – возразил профессор. – Вы хотите, чтобы и его сослали в Усть-Сысольск, в нашу компанию? Зачем ему лишние неприятности? Уж если он решил собрать в одну кучу все дурное в России, то цензура ласковой к нему не будет. Пусть уж лучше скажет, что это его Пушкин на такой сюжетец надоумил.
– Но Пушкин возразит, что с ним же ничего такого не случалось.
– Хорошо, тогда подойдет кто-нибудь из уже умерших литераторов. Например, Василий Львович Пушкин, тот, что дядя Александра Сергеевича. Он-то уж точно возразить не сможет.
Надеждин посмотрел в темное окно, за которым буянила ноябрьская вьюга, и мысли отлетели далеко от литературных переделок. Он вдруг подумал о том, что по календарю зима вроде не наступила, а в этих краях властвует вовсю. Может быть был прав Величковский: скоро ударят такие морозы, что ртуть, замерзая, будет превращаться в бильярдные шары?
Явление Величковского
Надеждин, лежа на кровати, при тусклом свете лучины читал пушкинскую «Историю Пугачевского бунта», когда услышал довольно громкий стук в окно, за которым буянила февральская метель. Он неохотно поднялся, вступая на пол больными ногами, обутыми в вязанные хозяйкой носки, отложил книгу, взял лучину, подошел к окну и всмотрелся в лицо человека, стоящего по ту сторону рамы. Разглядеть, кто это через мерцающий огонек не удалось, но оно показалось знакомым.
Тяжело вздохнув, Николай Иванович накинул одолженный у хозяина крестьянский тулупчик, побрел в сени и отпер дверь. Распознать пришельца сквозь шумную пургу он не успел, поскольку тот бросил на снег большой дорожный саквояж и кинулся обнимать профессора со словами:
– Здорово, Коля! Я же говорил тебе, что ты был и остаешься для меня моим другом.
Только после этих слов Николай Иванович признал в госте Величковского и пригласил его войти. Впрочем, он это сделал и без приглашения. Отряхнув с большой бобровой шубы снег, герой кавказской войны твердым шагом прошел в тусклую комнату, снял и бросил на кровать верхнюю одежду и оказался в новомодном сюртуке.
Надеждин поднес поближе к нему лучину, левой рукой поправил свои очки и, поздоровавшись, спросил:
– Где же твой майорский мундир?
– А я, Коля, вышел в отставку. Кавказ надоел, родную Вологду не захотелось покидать. Теперь служу в канцелярии губернатора Дмитрия Николаевича Бологовского. Замечательный, скажу я тебе, человек, просвещенная личность. Уверяю, он тебе понравится.
– Он собирается приехать в Усть-Сысольск?
– Нет, Коля, это ты к нему поедешь в Вологду, – заявил Величковский. Усевшись на единственный стул, он полез в саквояж и достал оттуда какую-то бумагу. – Ссылка твоя в этом медвежьем углу закончилась. Завтра же мы его с тобой покинем.
С этими словами Величковский положил бумагу на стол и хлопнул по ней ладонью так, что чернильница, с помощью которой Надеждин писал письма и журнальные статьи о зырянских песнях и обычаях, слегка подпрыгнула. Николай Иванович взял бумагу, поднес ее поближе к своими близоруким глазам и убедился, что его старый приятель не врет.
– Одна только просьба, Коля, можно я у тебя переночую? – совсем не просительным тоном произнес Величковский. – Поздно уже, не хочу городничего вашего тревожить. Завтра с утра пойдем к нему.
– Конечно, конечно, – засуетился Надеждин. – У меня, правда, только одна кровать, но я попрошу хозяина…
– Не надо никого ни о чем просить. Ты спи на своей кровати, а я устроюсь по-походному, на шубе. Мне не привыкать, а ты же человек хворый. Тебе надо куда-нибудь на юг, на Кавказ или же в Одессу. И ты поедешь туда – Дмитрий Николаевич хлопочет перед государем-императором о твоем полном освобождении. А пока давай выпьем за конец твоих усть-сысольских мучений.
Величковский поднялся, достал из саквояжа шампанское «Каше блан» и спросил, есть ли у ссыльного профессора бокалы. Бокалов у ссыльного профессора не оказалось. Только одна глиняная кружка. Но гостя это не смутило. Он отвинтил пробку, она с шумом вылетела, а Величковский, не дав пролиться ни капли, наполнил кружку и передал ее хозяину, давая понять, что сам будет пить из горла. Они чокнулись – гость бутылкой, Надеждин кружкой, и воодушевленный профессор осушил ее до дна.
Голова Николая Ивановича закружилась, и он уселся на кровать. Неожиданно радость освобождения сменилась горечью расставания:
– Признаюсь тебе, Величковский, грустно мне будет прощаться со здешними очень добрыми людьми. Полюбили они меня Бог знает за что.
– Вот только не вздумай оставаться. Я пообещал губернатору доставить тебя в Вологду живым или мертвым. Лучше, конечно, живым, – вымолвил Величковский, роясь в своем саквояже, из которого извлек несколько газетных номеров. – А вот Пушкина живым мы уже не увидим. Почитай, что пишут: «Закатилось солнце русской поэзии». Царствие небесное рабу Божьему Александру Сергеевичу!
Величковский перекрестился, а Надеждин застыл, убитой страшной новостью. Потребовалось время, чтобы выйти из оцепенения и спросить:
– Как это случилось?
– На дуэли это случилось - с кавалергардом Дантесом. Говорят, что он за женой Пушкина приударял, потом на ее сестре женился. Сам черт тут не разберет. Дурак он все же был. Пушкина я имею в виду. Талантливый, но дурак. Послал бы этого Дантеса куда подальше – ничего бы такого не было.
«Закатилось солнце русской поэзии», лучше и не скажешь, размышлял про себя Надеждин. И, наверное, прав был Чаадаев, когда в том письме, что профессор опубликовал в «Телескопе», изрек, будто мы жили и сейчас еще живем лишь для того, чтобы преподать какой-то великий урок отдаленным потомкам. Нелепая гибель Пушкина и будет таким уроком. А еще комедия Гоголя, в коей собрано все дурное, что есть в России, должна этому послужить.
И тут в голову Надеждина закралась совсем негожая мысль:
вот теперь-то Гоголь сможет легко заявить, что сюжет «Ревизора» подсказан ему Пушкиным. Так его пьесе легче будет добраться до сцены. И я ему об этом обязательно напишу.
* * *