Читая Двойновича
ЯВЬ
Весна в Мюнхене. Ветерок тёплый цветы ласкает. Солнце при параде.
В Английском саду, звоном птиц усыпанном, застаю на месте Вована Двойновича. А куда бы он делся? Сидит, соловеет под криком чаек на облезлой чугунной скамье времён оных. Носом - в пивной бокал, ко мне, - боком. Весь в вельвете элегантно мятом, на фоне города, плющом вельветовым оплетённого, под вельветовым германским небом, у озера рябого с тёмными гусями и бесстыдно бродящими в вельветовой воде и вдоль берега натуралами голубыми и синими от осеннего германского ветра и дождя. Прихлёбывает себе «массу» пива баварского да с глубокой печалью размышляет про Россию-матушку, - чего бы ей ещё напакостить, какую чернуху с Чинкиным накатать, изыскивая образы в первичных и вторичных половых признаках нудистов.
Или нумизматов? Как правильно?
Осень, тучи чёрные. И тут я влетаю, - легко, воздушно, тепло, солнечно.
- Здравствуй, Вован, - здороваюсь, присаживаюсь с искрящимся пивом и пеной бокалом, задыхаясь от мощной любви к человечеству.
- Здравствуйте, - отвечает вежливо. Но сам меня не знает, - кто такой и откуда. Может агент ФСБ, - думает, - я же вижу. Он их не боится, но опасается и, если что, уходит от откровенного, под протокол, разговора. Сторонится, не желая потерять лицо в глазах морщинистых западных эстетов, вдовствующих королевских особ и прочих ихних спецслужб.
Объясняю ему, чтобы прояснить, что никакой не агент я вовсе, а как начинающий писатель и тщательный исследователь природы отношений, выяснить хочу мысли художника слова о весне вокруг и вообще: в порядке ведения, по мере поступления, особливо касательно жизни и необычайных приключений Пима Карноволова, выдуманного Вованом из головы писателя Зощенко, если я чего-нибудь не путаю. А ежели чего-то путаю, - извините, товарищ, и не досадуйте.
А откуда ему известно, что я писатель? Может наоборот, - агент подосланный, - вот он и молчит вглухую на фоне сырой германской погоды, экономно хлебает свою «массу» и прикидывает, что да как.
Но я-то, весь в брызгах солнца, инициативы разговора не упускаю и упорно настаиваю, - пусть ответит, если знает, о причинах и следствиях, и по половому вопросу, в историческом аспекте и перспективе приступившего тысячелетия. Не бросая тень на плетень, и не злобствуя.
- Но не дай, - думаю, - Бог, если ты, Вован, как все прожженные эмигранты - литераторы про метафизику духа разведёшь, философию концептуализма на свет божий вытащишь или экзистенциональные пеньки! Лично я к этому не готов, потому что прост как «Комсомольская правда».
А Вован в это время соображает, изучая анфас синюшные попки натуралов, что надиктовать начинающему по данному вопросу, если это не агент. А если агент, то, как проявить лояльность, чтобы не потерять доверия. Или наоборот.
- Пим Карноволов, - это задуманный и выдуманный мной из головы писателя Зощенко собирательный образ плохого писателя, подлеца и никудышного человека Солженицына, чтоб ему пусто было!
- Кто такой? - удивляюсь, - почему не знаю?
- Как, - возмущается, - не знаешь? Обязан знать! Его весь мир знает. Кучу томов нагородил, на сто, приблизительно, языков переведён, Нобелевскую премию отхватил!
- За что, - интересуюсь, - премия, ежели писатель плохой и человек никудышный? Может открытие какое в медицине ума сделал? Клон какой изобрёл, прогрессивному человечеству угрожающий?
- Кто? - спрашивает Вован.
- Как кто? Карноволов твой, - сам же пугаешь.
- Ты не понял. Карноволов - образ собирательный, типичный представитель плохих писателей и никудышных людей, за тридцать американских рублей продающих принципиальные принципы.
К неограниченной власти призывает, а сам туда и метит.
- Ну, гад! Так за что же ему премия? - настаиваю.
- Кому?
- Карноволову твоему.
- Да при чём тут Карноволов! Премия - Солженицыну.
- А за что Солженицыну?
- В области литературы. Я же говорю, - кучу томов нагородил, на сто языков переведён приблизительно. Ты что, Солженицына не читал? А говоришь, писатель? Агент ФСБ, - я же вижу.
- Никакой не агент. Писатель начинающий, мне простительно. Сам - то Солженицына читал? Или по слухам?
- Читал, - говорит, - вдоль и поперёк.
- И что, достоин? Тянет на Нобелевскую или опять строют козни прихвостни империалистические? Вон и Бродскому зарядили. Прям, культпоход какой-то против устоев!
- Я тебе так про Солженицына скажу, - кое-что он для литературы сделал, пока был, вот как ты, начинающим. Все охали и ахали.
И я, захваченный общим восторгом, тоже охал и ахал.
- Болели зубы? Живот крутило?
- Солжефрения, - все охали и ахали и я, охал и ахал.
- А потом он кое-что для литературы делать перестал и все перестали охать и ахать? И ты перестал?
- Нет, кое-что для литературы он продолжал делать, и все продолжали охать и ахать. Пока он не взялся дразнить слона. Бедняге слону можно воткнуть шило в зад, а пока он будет поворачиваться чтобы ответить, забежать и воткнуть сзади шило ещё и ещё. Так, примерно, хамски и зверски терзал слона Солженицын. Нехороший человек, - садист.
- В зоопарке, что, охраны не было? Цепных псов бы посадили, часовых на вышках кругом понатыкали. Жалко слона-то.
- Нет, охраны хватало и псов цепных, и часовых на вышках с пушками и пулемётами. Но у него опыт. В тюрьме сидел, в лагерях школу прошёл, на химии прохлаждался. Раковый корпус проскочил, у музыкантов на дачах отсиживался. Хитрый, гад. Отсидится в глуши, накатает романец, и шилом - в зад, и ещё, и ещё. Слон ревёт, собаки воют, пулемёты палят, рабочие, колхозники, трудовая интеллигенция гневно осуждают. А он снова - шасть на дачу, и нет его! Все охают, ахают! И я охаю, ахаю и активно распространяю его сочинения по всей стране великой. Каюсь, было. Но моё сознание осталось не перевёрнутым и на мнение об авторе повлияло. Оно стало не лучше, а хуже.
- Погоди-ка, мнение или сознание?
- И то, и другое. Я уже не охал и не ахал. Сочинял своего Чинкина, открывал простым людям глаза на несправедливую их жизнь и позорное существование в зоопарке.
- Выходит, сам к слону примеривался? А говоришь, жалко. Ну и рвали бы его с двух сторон. Слон большой, на всех бы хватило.
- Нет, я на это не согласен. Мне одному мало.
- Но если ты уже не ахал и не охал, надо ж было как-то реагировать, отвечать злу насилием. Ты ж не Толстой какой. Обошёл бы соседей, родственников, порылся в прошлом, посоветовался с вертухаями.
Глядишь, нарыл бы чего в его лагерном прошлом. Ну, и лыко в строку.
- А ты точно начинающий? Молодой, гляжу, да ранний, с понятием.
Чтоб ты знал, я так и сделал. Из его же текстов нарыл. Тут он бумагу органам подписывает, тут пленного немца чемодан тащить заставил, а сам мечтает на другую сторону свалить. То евреи ему не по нраву, то малолетки, то министрам чернуху лепит, - вот я ему и вставил. Тут ты трус, тут - предатель, тут - соглашатель, тут - антисемит, тут - вообще писать разучился, у Даля слизываешь. Не голословно, с примерами, с мнениями жены моей, родных и близких. Попёрло, - только шум стоит!
Разжаловал ты себя, дорогой товарищ Солженицын из мировых писателей в провинциальные, - пожалуйте в Карноволовы! Мировой нынче - я. Врезал я ему по самое не хочу! Будут теперь мне охать и ахать. «Чинкин» есть, «Москва 2242», «Банкет на фоне рифа» - радуйтесь, господа, последнему слову, охайте и ахайте!
- Силён, одобряю. И что там, на Западе? Куда теперь Солженицына? Авторитет, всё-таки, нобелевский лауреат, как ни как, тиражи, монографии, фильмы по его текстам, - поступают слухи, - снимают...
- А кому он там нужен? Прожил в Отрадном затворником, носа не высовывал, на собственные премьеры не показывался. Ныряние в пруд ему дороже! Таких там не любят и скоро забудут. А мои тиражи уже есть и ещё будут, когда поймут там, кто такой Пим Карноволов и как он воюет против социал-демократов.
- Здорово, - говорю, - у тебя, Вован, всё продуманно и смазано. Но мне лично старика жалко. Да и слона давно свалили и на части порвали. Одни козлы остались да сын юриста. Скукота, смотреть не на что. А за откровенный разговор благодарю душевно и желаю дальнейших успехов в боевой и политической подготовке будущего генерала Чинкина.
- Спасибо, - отвечает, - юмор ценю с детства и всячески приветствую его как в жизни, так и на страницах своих бессмертных произведений.
Здесь вдруг замечаем, что заболтались и стремительно пролетело время. Солнце упало, дождь кончился, пришла зима. Над седой равниной чаек ветер в кучу собирает. Натуралы сбились в стаю, как увидели Вована.
Ну, тут автографы, воздушные поцелуи, фуё-муё под отдалённый шум пивной пены. Я, - тихо так, - от винта, в прохладу бунгало, отдохнуть, осмыслить новые впечатления, создать эссе, усилить конфликт, довести до абсурда. Лечь, уснуть, увидеть сон.
СОН
Весна в Мюнхене. Ветерок ласковый по цветам шастает. Солнце. Всё, как наяву. Озеро, гуси, нудисты. Тьфу-ты, думаю, по кругу пошёл. Щас Вован Двойнович подскребёт, на скамейку чугунную присядет. И... только я об этом мечту в сон закинул, глядь - две дамы в пелеринах, во всём чёрном и в тоске - не подходи. Погода сразу, - бац! - сменилась резко на хмурую. И место вроде не то. Серое местечко, не вельветовое вовсе. Деревья чёрные голышом над прудами тащатся. Москва вроде.
Пруды Патриаршие. Не был я тут сроду, но что-то подсказывает, - они. Cтарый трамвай вон побрякивает, тётка в телогрейке с банкой масла прошла. Ну, сон и сон, я ж соображаю. А дамы на скамейку ту присели и только что не плачут. Потонул, может, кто, или жизни лишился? Помочь надо как-то дамам, посодействовать, сюжет подтолкнуть. Топчусь тут без толку, а сон-то, он не резиновый, - проходит сон, как с белых яблонь розовый туман.
Ну, тучи я, допустим, убрал для перемены настроения и чтоб видны были обстоятельства. Подошёл, и в лоб, - О чём грусть, девушки?
Признайтесь, облегчите душу. Погиб кто, или опять непорочное зачатие? - И солнышком радости своей на них рассыпался. Сон ведь, ничего не жалко.
А одна мне, что помладше, - Человека родного потеряли. Сына, можно сказать, приёмного. Трепетный был, талантливый. Песню написал про космонавтов, книжку в Политиздате выпустили о революционерке - бомбистке, с Союзом Писателей поганым рассорился, три тома приключений простого советского солдата издал. Похоже это на него? - у старшей интересуется.
- Простите мне мою резкость, - вступила старшая решительно, - но я всегда дивилась его мужеству. Как бесстрашно держался он здесь, на переднем крае с открытым забралом. Так с открытым на Запад и махнул Живи да радуйся, а он вон чего выкамаривает, - и плавно так в небо рукой поводит. А там, по голубому фону, стилизованной старословянской вязью, от Останкино до Воробьёвых гор, мама родная: цифирь - 2242!
Пузырится цифирь, огнём радужным переливается, салютом наций гремит, ракетами постреливает, дирижабли запускает. А к прудам Патриаршим по небу текст поплыл. Сон, не сон, - судите сами.
Часть первая «РАЗГОВОР ЗА КРУЖКОЙ ПИВА» Место действия Английский сад, Мюнхен. Мы сидели в пивной на открытом воздухе.
(дамы слегка озадачились) ...Мы сидели друг против друга и Руди слегка загораживал мне общий обзор, но, скосив глаза чуть правее (дамы скосили и чуть не окосели), я видел перед собой отливающее свинцом озеро, по берегу которого, переваливаясь с ноги на ногу, медленно прохаживались жирные гуси (Видимо, осень - предположила младшая, - гуси жир нагуляли) и голые немцы (нет-нет, лето, жарко, - возразила старшая).
Сон в руку, понял я, - Текстик какой-то муторный, - замечаю, - слабоватый текстик для маститого и талантливого. У гусей ноги выросли...
Дамы губки надули, кулачки сжали, - стыдно за приёмыша. А по небу:
«...Мне казалось, что наши отношения уже установились, но когда Зильберович попросил у Симыча что-нибудь почитать, тот взбеленился и, стреляя в Лео глазами, стал утверждать, что читать нечего, потому что он вообще ничего не пишет. А если что-то когда-то и маракует, то исключительно для себя. Видно он мне всё-таки не доверял. Зато Зильберовичу доверился настолько, что даже сообщил ему жгучую тайну своего сундука.»
- «Жгучая тайна сундука» - это сильно, - восхищаюсь я, - а нет ли чего подобрее, с юморком, чтоб настроение откликнулось и деньги завелись.
- Есть, - говорят, - пожалуйста. В этом месте все хохочут в голос, особенно родственники и иностранные корреспонденты.
- Что ж вы раньше-то? Наливай!
«...Я не понял точно как это получилось. Сначала, кажется, раздался удар колокола, потом Том затрубил что-то бравурное, а Степанида ударила в барабан. И в то же самое время на аллее, идущей от дальних построек, появился чудный всадник в белых одеждах и на белом коне.
Пел саксофон, стучал барабан, пёс у крыльца рвался с цепи и лаял (Тут все валятся от хохота, - вставила младшая, - ну просто кишки рвут!) Конь стремился вперёд, грыз удила и мотал головой, всадник его сдерживал и приближался медленно, но неумолимо как рок («как рок» - ничего себе, - отметил я) Как я уже заметил, он был весь в белом».
(и «как рок. Как я...» - впечатляет. Накакал вундеркинд.)
Всё, дальше пошли разборки, розги, казни.
- Вы ничего не перепутали, - на всякий случай уточнил я, - именно здесь хохочут в голос?
- Есть документ, предъявила старшая, - ознакомьтесь.
«...сотни людей говорили нам, что они смеялись в голос, читая, например, сцену репетиции въезда на белом коне в Отрадном. И я им охотно верю, потому что сама смеялась в голос, когда читала её, причём это было со мной не раз».
- Может им всем психоаналитика попользовать? Прогулки перед сном, говорят, успокаивают.
- Я вспомнила! - вспомнила младшая, - У светлой памяти, Дюма - отца, которого писателем-то не считали, с лошадьми и стилем всегда было в полном элегантном порядке, - и зарделась от глубокого знания жизни и литературы.
А по небу тем временем: «...Существо это, не имевшее на себе ничего кроме подобия набедренной повязки, было, пожалуй, женского пола, о чём свидетельствовали вялые груди, (дамы потупились), но в то же время для женщины оно было каким-то слишком уж бесформенным и безвозрастным. Работая медленно и вяло, существо не обратило на нас никакого внимания и продолжало свою деятельность, заунывно напевая песенку...»
- Мамочки, - пролепетала мысль, - как же всё запущенно и вяло.
Давайте, девушки свернём эту бодягу, ударим по полбанке и забудемся, - предложил я предложение, - мальчика не вернёшь. Вы же видите, он вяло продолжает свою деятельность, заунывно напевая песенку.
- Мне кажется, рано ставить столь удручающий диагноз, - стала на защиту старшая, - дадим автору ещё один шанс. Я не исключаю отдельных шероховатостей, но шарм, признание, европейский уровень, знаете ли...
- Вам голубушка этого не достаточно? - читаю, - «я ухватил бумагу за конец и потянул к себе» - Это он шутит так?
А в небесах продолжалось: «...Сила разочарования была столь велика, что семиты объединились и стали крушить всё подряд... Когда же на улицах появились колонны танков, то от грохота вообще не стало никакого спасения. По всему городу то там, то сям вспыхивали зарева пожаров и слышались выстрелы. Перед рассветом, завернувшись с головой в одеяло, я заснул, но долго спать не пришлось. Около семи часов что-то где-то так рвануло, что со звоном брызнули стёкла.
Потом выяснилось, что какой-то лётчик - идиот на сверхзвуковой скорости прошёл над самыми крышами. Хорошо, что я был укрыт с головой. Делать было нечего...»
Небо напоследок полыхнуло оранжево, осыпалось буковками, скукожилось и завернулось с головой в одеяло... Стало серо. В опустившейся на пруды тишине треснула о трамвайныё рельс стеклянная банка, ойкнула и выматерилсь тётка. Прошмыгнули трое. Пробежал кот, села ворона. Сон истлевал.
- Не жалейте об ушедшем, девушки, - он бездарь. Кстати, если не секрет, о ком печалитесь?
- Как?! - возмутились обе, - Как вы смеете так о замечательном русском писателе! Неужели вы не читали...
- Я не читатель, я писатель, - вспомнил я чукотский эпос, - И всё-таки откройте мальчика имечко, не стыдитесь.
- Владимир Двойнович, - унизила меня старшая, - вернёмся, Клюша, у нас ещё в запасе четырнадцать минут.
Они обнялись и ушли бульваром. А по городу то там, то сям, то рядом вспыхивали зарева пожаров. Пим Карноволов восходил на трон.
НИ СОН, НИ ЯВЬ
- Да, девушки, - вспомнил я, проснувшись, - он и вам борьбой со слоном мозги законопатил. Ладно, Пим Карноволов... Ясно всё с Карноволовым. Но Чинкин-то, Чинкин, на котором Вован в западный рай въехал. Что это?
Я не читал. Я открыл книгу, увидел: «роман - анекдот». Анекдоты я люблю, - прекрасно рассказчика трактуют. Пробежал страницу, другую, - нет, не колышет меня смех, не берёт за яблочко. Заглянул поглубже и попал: «Во дворе было тихо, грязно, но дождь перестал. Ещё не совсем рассвело, но видимость была уже не плохая. Самолёт, расставив свои нелепые крылья, стоял на месте».
Я закрыл и забыл.
В далёкой светлой юности моей была женщина, на всю жизнь оставшаяся кумиром, эталоном красоты и чести. Обнорская Людмила Александровна, учитель литературы и русского. За подобные обороты, даже при безупречной грамотности письма, выводила она подателю сего великолепной красоты пару и добавляла каллиграфически, - «Это Вам за стиль, сударь!»
Да, тяжёлая выпала ночка, тоскливая. Разгулять бы её лёгкой выпивкой на двоих, смыть осадок. Звякнул Зильберовичу, тот откликнулся, подскочил с бутылкой беленькой. Выпили, посудачили.
- Колись, - догадался он, - чего накропал опять? Кому фитиль вставил?
Сунул я ему рукопись, - Какой фитиль, так, - игра слов смешливых. Ознакомился приятель, - очки вспотели. Отодвинул, - убери, мол, и забудь. - Сожги лучше, не знаешь ты Войновича. Я ему как-то по поручению Александра Исаевича звонил. Лучше не вспоминать...
- Что ты, - говорю, - побойся Бога, какой Войнович?! Да разве ж я бы посмел? Солженицын ему раз в протекции отказал и правильно, кстати, сделал, так он две книги вони намешковал, не поленился. А меня бы с говном съел, не подавился. Нет, Двойнович, - персонаж вымышленный и никакого отношения к маститому правозащитнику не имеет. Зачем мне неприятности? Так что, как принято предварять в современных сериалах: «Все события вымышлены, совпадения с историческими личностями - случайны».
И такое сошло на меня облегчение, что гладышевский «Water closet» отдыхает по большому счёту. И по маленькому.