Музей Александра III
От Администрации сайта:
Уважаемые господа,
30 августа – годовщина смерти известного проф. Ивана Владимировича Цветаева, создателя и первого директора Музея изящных искусств имени императора Александра III при Московском императорском университете (ныне Государственный музей изобразительных искусств имени А. С. Пушкина), о чем сообщает мемориальная доска при входе в музей. Он был отцом и первым наставником поэта Марины Цветаевой. Поэтому тем, кто не знаком с мемуарами замечательной поэтессы будет интересно прочитать (а другим- вспомнить) образцы цветаевской яркой прозы, насладиться её прекрасным языком, добрым, заботливым и порою - ироничным отношением к отцу.
Проф.И.Цветаев всю жизнь и душу вложил в свое детище - Музей изящных искусств и при этом оставался скромным непритязательным и бережливым (для вложений всех средств в МУЗЕЙ!) интеллигентом. Какой разительный контраст в сравнении с современной элитой, претендующей на интеллигентность - мединскими, собяниными, ралдугиными и проч. роттенбергами!
Приятного чтения,
В.Андерс
* * *
Звонили колокола по скончавшемуся императору Александру III, и в это же время отходила одна московская старушка. (фото из сети) Но мечта о музее началась раньше, намного раньше, в те времена, когда мой отец, сын бедного сельского священника села Талицы, Шуйского уезда, Владимирской губернии, откомандированный Киевским университетом за границу, двадцатишестилетним филологом впервые вступил ногой на римский камень. Но я ошибаюсь: в эту секунду создалось решение к бытию такого музея, мечта о музее началась, конечно, до Рима - еще в разливанных садах Киева, а может быть, еще и в глухих Талицах, Шуйского уезда, где он за лучиной изучал латынь и греческий. "Вот бы глазами взглянуть!" Позже же, узрев: "Вот бы другие (такие же, как он, босоногие и "лучинные") могли глазами взглянуть! Мечта о русском музее скульптуры была, могу смело сказать, с отцом сорожденная. Год рождения моего отца - 1846 г. Город Таруса, Калужской губернии. Дача "Песочная". (Старый барский дом исчезнувшего имения, пошедший под "дачу".) Дача Песочная в двух верстах от Тарусы, совсем одна, в лесу, на высоком берегу Оки, - с такими березами... Осень. Последние - ярко и мелко-розовые, безымянные, с чудным запахом, узнаваемые потом везде и всегда, - цветочки в колеях. Папа и мама уехали па Урал за мрамором для музея. Малолетняя Ася - бонне: "Августа Ивановна, а что такое - музей?" - "Это такой дом, где будут разный рыб и змей, засушенный". - "Зачем?" - "Чтоб студент мог учить". И, радуясь будущей учености "студента", а может быть, просто пользуясь отсутствием родителей, неожиданно разражается ослепительным тирольским "иодль". Пишем папе и маме письма, пишу - я, неграмотная Ася рисует музеи и Уралы, на каждом Урале - по музею. "А вот еще Урал, а вот еще Урал, а вот еще Урал", - и, заведя от рвения язык почти за край щеки: "А вот еще музей, а вот еще музей, а вот еще музей..." Я же, с тоже высунутым языком, честно и мощно вывожу: "Нашли ли мрамор для музея и крепкий ли? У нас в Тарусе тоже есть мрамор, только не крепкий..." Мысленно же: "Нашли ли для нас кота - и уральский ли? У нас в Тарусе тоже есть коты, только не уральские". Но написать, по кодексу нашего дома, не решаюсь. В одно прекрасное утро вся дача Песочная заполняется кусками разноцветного камня: голубого, розового, лилового, с ручьями и реками, с целыми видами... Есть один - как ломоть ростбифа, а вот этот, пузырчатый, точно синий вскипевший кофе. На большой правильный квадрат белого, чуть серого, чуть мерцающего камня мы даже и не смотрим. Это-то и есть мрамор для музея. Но уральского кота, обещанного, родители не привезли. Одно из первых моих впечатлений о музее - закладка. Слово - закладка, вошедшее в нашу жизнь, как многие другие слова, и утвердившееся в ней самостоятельно, вне смыслового наполнения, либо с иносмысловым. Мама и Лера шьют платья к закладке. Дедушка приедет на закладку из Карлсбада. Дай бог, чтобы в день закладки была хорошая погода. На закладке будет государь и обе государыни. В конце концов, кто-то из нас (не я, всегда отличавшаяся обратным любознательности, то есть абсолютным фатализмом): "Мама, а что такое закладка?" - "Будет молебен, потом государь положит под камень монету, и музей будет заложен". - "А зачем монету?" - "На счастье". - "А потом ее опять возьмет?" - "Нет, оставит". - "Зачем?" - "Отстань". (Монету - под камень. Так мы в Тарусе хоронили птиц, заеденных Васькой. Сверху - крестик.) На закладку нас, конечно, не взяли, но день был сияющий, мама и Лера поехали нарядные, и государь положил монету. Музей был заложен. Отец же три дня подряд напевал свой единственный за жизнь мотив: три первых такта какой-то арии Верди. Первое мое видение музея - леса. По лесам, - как птицы по жердям, как козы по уступам, в полной свободе, высоте, пустоте, в полном сне... "Да не скачи же ты так! Осторожней, коза!" Эту "козу" прошу запомнить, ибо она промелькнет и в моем последнем видении музея. Мы с Асей впереди, взрослые - отец, мать, архитектор Клейн, еще какие-то господа - следом. Спокойно-радостный повествующий голос отца: "Здесь будет это, тут встанет то-то, отсюда - туда-то..." (Это "то-то", "туда-то" - где это отец все видит? А как ясно видит, даже рукой показывает!) Внизу, сквозь переплеты перекладин - черная земля, вверху, сквозь те же переплеты - голубое небо. Кажется, отсюда так легко упасть наверх, как вниз. Музейные леса. Мой первый отрыв от земли. А вот другое видение. Во дворе будущего музея, в самый мороз, веселые черноокие люди перекатывают огромные, выше себя ростом, квадраты мрамора, похожие на гигантские куски сахара, под раскатистую речь, сплошь на р, крупную и громкую, как тот же мрамор. "А это итальянцы, они приехали -из Италии, чтобы строить музей. Скажи им: "Buon giorno, come sta?". [1] В ответ на привет - зубы, белей всех сахаров и мраморов, в живой оправе благодарнейшей из улыбок. Годы (хочется сказать столетия) спустя, читая на листке почтовой бумаги посвященную мне О. Мандельштамом "Флоренцию в Москве" - я не вспомнила, а увидела тех итальянских каменщиков на Волхонке. Слово "музей" мы, дети, неизменно слышали в окружении имен: великий князь Сергей Александрович, Нечаев-Мальцев, Роман Иванович Клейн и еще Гусев-Хрустальный. Первое понятно, ибо великий князь был покровителем искусств, архитектор Клейн понятно тоже (он же строил Драгомиловский мост через Москва-реку), по Нечаева-Мальцева и Гусева-Хрустального нужно объяснить. Нечаев-Мальцев был крупнейший хрусталезаводчик в городе Гусеве, потому и ставшем Хрустальным. Не знаю почему, по непосредственной ли любви к искусству или просто "для души" и даже для ее спасения (сознание неправды денег в русской душе невытравимо), - во всяком случае, под неустанным и страстным воздействием моего отца (можно сказать, что отец Мальцева обрабатывал, как те итальянцы - мрамор) Нечаев-Мальцев стал главным, широко говоря - единственным жертвователем музея, таким же его физическим создателем, как отец - духовным. (Даже такая шутка по Москве ходила: "Цветаев-Мальцев".) Нечаев-Мальцев в Москве не жил, и мы в раннем детстве его никогда не видели, зато постоянно слышали. Для нас Нечаев-Мальцев был почти что обиходом. "Телеграмма от Нечаева-Мальцева". "Завтракать с Нечаевым-Мальцевым". "Ехать к Нечаеву-Мальцеву в Петербург". Почти что обиходом и немножко канитферштаном, которого, прибавлю в скобках, ни один ребенок, к чести детства, не понимает в его настоящем юмористическом смысле, то есть именно в самом настоящем: человеческом (бедный, бедный Канитферштан!). - Что мне делать с Нечаевым-Мальцевым? - жаловался отец матери после каждого из таких завтраков, - опять всякие пулярды и устрицы... Да я устриц в рот не беру, не говоря уже о всяких шабли. Ну, зачем мне, сыну сельского священника - устрицы? А заставляет, злодей, заставляет! "Нет уж, голубчик вы мой, соблаговолите!" Он, может быть, думает, что я - стесняюсь, что ли? Да какое стесняюсь, когда сердце разрывается от жалости: ведь на эту сторублевку - что можно для музея сделать! Из-за каждой дверной задвижки торгуется, - что, да зачем - а на чрево свое, на этих негодных устриц ста рублей не жалеет. Выкинутые деньги! Что бы мне - на музей! И завтра с ним завтракать, и послезавтра, так на целые пять сотен и назавтракаем. Хоть бы мне мою долю на руки выдал! Ведь самое обидное, что я сам музей объедаю... С течением времени принципом моего отца с Нечаевым-Мальцевым стало - ставить его перед готовым фактом, то есть счетом. Расчет был верный: счет - надо платить, предложение - нужно отказывать. Счет для делового человека - судьба. Счет - рок. Просьба - полная свобода воли и даже простор своеволию. Все расстояние от: "Нельзя же не" до: "Раз можно не". Это мой отец, самый непрактичный из неделовых людей, учел. Так Нечаев-Мальцев кормил моего отца трюфелями, а отец Нечаева-Мальцева - счетами. И всегда к концу завтрака, под то самое насильное шабли. "Человек ему - свой счет, а я свой, свои..." - "И что же?" - "Ничего. Только помычал". Но когда мой отец, увлекшись и забывшись, события (конец завтрака и свершившийся факт заказа) опережал: "А хорошо бы нам, Юрий Степанович, выписать из-за границы..." - настороженный жертвователь, не дав договорить: "Не могу. Разорен. Рабочие... Что вы меня - вконец разорить хотите? Да это же какая-то прорва, наконец! Пусть государь дает, его же родителя - имени..." И чем меньше предполагалась затрата - тем окончательнее отказывался жертвователь. Так, некоторых пустяков он по старческому и миллионщикову упорству не утвердил никогда. Но когда в 1905 году его заводы стали, тем нанося ему несметные убытки, он ни рубля не урезал у музея. Нечаев-Мальцев на музей дал три миллиона, покойный государь триста тысяч. Эти цифры помню достоверно. Музей Александра III есть четырнадцатилетний бессребреный труд моего отца и три мальцевских, таких же бессребреных миллиона. Где те пуды цветаевско-мальцевской переписки, которую отец, чтобы дать заработать, дал одной из своих племянниц, круглолицей поповне и курсистке Тоне, переписывать от руки в огромный фолиант, который бедная Тоня, сопя и корпя и ничего не понимая (была медичка!), тоскливо называла "моя плешь"? Помню, что за трехмесячную работу девушка получила тридцать рублей. Таковы были цены. Но такова еще была особая - музейная! - бережливость отца. "И тридцать рублей заработает, и, по крайней мере, знать будет, что такое музей и как он строится. Лучше - чем с подружками чаи распивать!" Открытие Музея изящных искусств 31 мая 1912 г. На переднем плане — Ю. С. Нечаев-Мальцев, И. В. Цветаев, за ним Р. И. Клейн
Ближайшим сотрудником моего отца была моя мать, Мария Александровна Цветаева, рожденная Мейн. Она вела всю его обширную иностранную переписку и, часто, заочным красноречием своим, какой-то особой грацией шутки или лести (с французом), строкой из поэта (с англичанином), каким-нибудь вопросом о детях и саде (с немцем) - той человеческой нотой в деловом письме, личной - в официальном, иногда же просто удачным словесным оборотом, сразу добивалась того, чего бы только с трудом и совсем иначе добился мой отец. Главной же тайной ее успеха были, конечно, не словесные обороты, которые есть только слуги, а тот сердечный жар, без которого словесный дар - ничто. И, говоря о ее помощи отцу, я прежде всего говорю о неослабности ее духовного участия, чуде женской причастности вхождения во все и выхождения из всего - победителем. Помогать музею было прежде всего духовно помогать отцу: верить в него, а когда нужно, и за него. Так, от дверных ручек упирающегося жертвователя до завитков колонн, музей - весь стоит на женском участии. Это я, детский свидетель тех лет, должна сказать, ибо за меня этого не скажет (ибо так глубоко не знает) - никто. Когда она в 1902 году заболела туберкулезом и выехала с младшими детьми за границу, ее участие не только не ослабло, но еще усугубилось - всей силой тоски. Из Москвы то в генуэзское Нерви, то в Лозанну, то во Фрейбург шли подробные отчеты о каждом вершковом приросте ширящегося и высящегося музея. (Так родители, радуясь, отмечают рост ребенка на двери и в дневнике.) И такие же из Нерви, Лозанны и т. д. любовные опросные листы. Когда дозволяло здоровье, верней болезнь, она, по поручению отца, ездила по старым городкам Германии, с которой был особенно связан мой отец, выбирая и направляя, торопя и горяча, добиваясь и сбавок и улыбок. (А у делового немца добиться улыбки...) Не забывали и мы с Асей нашего гигантского младшего брата. В каждом письме - то из Лозанны, то из Фрейбурга, после описания какого-нибудь tour du lac [2] или восхождения на очередной шварцвальдский холм, приписка, сначала, по малолетству, совсем глупая: "Как Васька? Как музей?" - по со временем и более просвещенные. К одиннадцати годам и я втянулась в работу, а именно, по летам, когда мы все съезжались, писала отцу его немецкие письма. (Отец языки знал отлично, но, как самоучка, и пиша и говоря, именно переводил с русского. Кроме итальянского, который знал как родной и на котором долгие годы молодости читал в Болонском университете.) Как сейчас помню "Hildesheimer Silberfund" [3] и "Professor Freu". Зато какое сияние гордости, когда в ответном письме за таким-то No в конце приписка: "Gruessen Sie mir ihr liebenswuerdiges und pflichttreues Toechterlein" [4]. Немецкую переписку отца я вела до самой его кончины (1913 г.).
И. В. Цветаев с дочерью Анастасией (Aся)
Теперь расскажу о страшном его и матери, всех нас, горе, когда зимой 1904 - 1905 года сгорела часть коллекций музея (очевидно, та деревянная скульптура, которую и заказывали в Германии). Мне кажется, это было на Рождество, потому что отец был с нами во Фрейбурге. Телеграмма. Отец молча передает матери. Помню ее задохнувшийся, захлебнувшийся голос, без слова, кажется: "А-ах!" И отцовское - она тогда была уже очень больна - умиротворяющее, смиренное, бесконечно-разбитое: "Ничего. Даст бог. Как-нибудь". (Телеграмма, сгоряча, была: музей горит.) И его безмолвные слезы, от которых мы с Асей, никогда не видевшие его плачущим, в каком-то ужасе отвернулись. Мать до последней секунды помнила музей и, умирая, последним голосом, из последних легких пожелала отцу счастливого завершения его (да и ее!) детища. Думаю, что не одних нас, выросшими, видела она предсмертным оком.
Дед Марины и Аси Цветаевых - А. Д. Мейн с женой С. Д. Мейн.
Говоря о матери, не могу не упомянуть ее отца, моего деда, Александра Даниловича Мейна, еще до старушкиных тысяч, до клейновского плана, до всякой зримости и осязаемости, в отцовскую мечту - поверившего, его в ней, уже совсем больным, неустанно поддерживавшего и оставившего на музей часть своего состояния. Так что спокойно могу сказать, что по-настоящему заложен был музей в доме моего деда, А. Д. Мейна, в Неопалимовском переулке, на Москве-реке. Август 1933 * * * [1] Доброе утро, как поживаете? (ит.) [2] Прогулки по озеру (фр.). [3] Гильдесгеймский серебряный клад (нем.). [4] Передайте от меня привет Вашей милой и добросовестной дочурке (нем.). * * * |
Музей изящных искусств имени Александра III до переворота 1917г.
* * *
Лавровый венок.
(Памяти проф. И. В. Цветаева)
Года за два до открытия музея отцу предложили переехать на казенную директорскую квартиру, только что отстроенную. «Подумайте, Иван Владимирович, - соблазняла наша старая экономка Олимпиевна, - просторная, покойная, все комнаты в ряд, кухня тут же - и через двор носить не нужно, электричество - и ламп наливать не нужно, и ванна - и в баню ходить не нужно - всё под рукой... А этот - сдать...» - «Сдать, сдать! - с неожиданным раздражением отозвался отец. - Я всю жизнь провел на высокой ноте! - И, уже самому себе, отъединенно: - В этом доме родились все мои дети... Сам тополя сажал... - И совсем уже тихо, почти неслышно, а для экономки и вовсе непонятно: - Я на это дело положил четырнадцать лет жизни... Зачем мне электричество?! А квартиру отдать семейным служащим, как раз четыре квартирки выйдут, отличные... Две комнаты и по кухонке...» - Так и было сделано.
В эту же весну отец из Германии привез от себя музею - очередной подарок: машинку для стрижки газона. - «А таможне не платил, ни-ни. Упаковал ее в ящичек, сверху заложил книжками и поставил в ноги. - А это что у вас здесь? - Это? - Греческие книжки. - Ну, видят - профессор, человек пожилой, одет скромно, врать не будет. Что такому и возить, как не греческие книжки! Не парфюмерию же. Так и провез без пошлины. Помилуйте! Да на пошлину вторую такую стрижку купить можно». (Никогда не забуду, как он на самосеяном газоне перед музеем - первый - ревниво, почтительно, старательно и неумело, ее пробовал.) Думаю, что это был единственный за жизнь противозаконный поступок моего отца. Впрочем, он для музея был готов на несравненно - большее, во всяком случае - дольшее. Сидит он у какой-нибудь москворецкой купчихи, потягивает чаек и улещает: - «Таким-то образом, матушка, всем и радость, и польза будет. А что племянник? Племянник все равно промотает». Старушка: - «Неужели?» - «Как бог свят - промотает. Про пьет или в карты пропустит». Старушка, упавшим голосом: - «Пропустит». Отец: - «А покойник их, небось, по полтиннику собирал. Племянник пусть сам наработает. Я ведь тоже в детстве босиком бегал...» Помню, что таким способом, только на этот раз у старушки высокопоставленной, отец, в конце очень долгих концов, отстоял для музея прекрасный подлинник: мраморную голову императора Тита, которая и поныне украшает музей.
Отношение к строящемуся музею было разное. Помню известного московского педагога Вахтерова, в 1909 году говорившего мне, тогда - гимназистке: - «Зачем музей? Сейчас нужны лаборатории, а не музеи, родильные дома, а не музеи, городские школы, а не музеи. Ничего! Пусть строят! Придет революция, и мы, вместо всех этих статуй, поставим койки. И парты. А что строят- ничего. Стены нам пригодятся». В общем, интеллигенция и молодежь относились равнодушно, и отец в своем деле (как каждый любящий - в своем!) был одинок. Но он этого не замечал - или миновал. Зато, как же он радовался малейшему сочувствию, малейшему «музейному» вопросу, как охотно сам путеводил - шестидесятипятилетний старик и безумно занятый человек - наших сверстников, мальчишек и девчонок, сам показывая и рассказывая, обстоятельно отвечая на самые наивные вопросы. Убеждена, что не более ревностно - раз от всей души, значит, больше нельзя! - он потом показывал музей верхам России. Разница между путеводимыми тонула, и даже сгорала, в неизменности вдохновения. Усилить это вдохновение могло только чужое вдохновение. Оно редко - везде.
Не могу не рассказать об одном его путевождении. Поступил к нам дворник, прямо из деревни, - семнадцати лет, круглолицый, кареглазый, с щеками пышущими, как те печи, которые он так жарко и с таким жаром топил, - по имени Алексей, и, действительно, Божий человек, даже Божие дитя: не пил, не курил, только спал. Зато - спал непробудно.
И вот, это самое «Божие дитя», однажды, мне: - «Барышня, как бы мне посмотреть нашего барина заведение? Говорят, сам государь на освящение пожалует, так как бы мне уж заодно...» За утренним чаем я, отцу: - «Папа, ты не можешь показать Алексею музей?» - «С удовольствием. Кто такой Алексей?» - «А это наш дворник. Он очень интересуется...» - «Гмм... навряд ли он... А впрочем, пусть посмотрит...» - За вечерним чаем того же дня: - «Водил, папа, Алексея?» - «А как же!» - «Ну, как?» - «Да видишь ли, как человек непросвещенный и даже придурковатый, он, завидев всех моих Гераклов и Венер, так застыдился - и даже испугался, что, представь себе, всю дорогу шел слепой. Да, да, да. Закрылся локтем и таким манером прошел по всему музею. - Да ты, Алексей, гляди! Сейчас ничего такого нет! - Куда там! Красный, как рак, взглянет на секунду из-под локтя и, как ошпаренный, опять зажмурится. Тут я его и отпустил». Утром Алексей приходит топить печку. - «Ну, что, Алексей, понравился тебе музей?» - «Здание хорошее».- «Почему же ты все время шел слепой?» - Алексей, шепотом: - «Женщины голые...» - На кухне же объяснялся вольнее: - «Конечно, барину видней, и медали у них все, а я человек деревенский, а всё - чудно! На старости лет, а чем занялись! Баб голых понаставили да мужиков! Да еще освящать задумали... Да поп - увидит - как плюнет! Му-зей!»
За какой-то срок до открытия музея в доме прошел слух, что отцу «за музей» дают «почетного опекуна». Слух подтвердился, и начались разговоры о мундире. - «Шить настоящим золотом, - говорил отец сокрушенно, - и подумать страшно, во что это золото обойдется...» - «Ничего, папа, не поделаешь! Дали опекуна - давай мундир!» - «Я не против мундира, но есть мундир и мундир... Зачем мне, старому человеку, золото?» - «Папа, но это форма!» - «Знаю, знаю, но когда подумаешь, что на этот мундир такого же, как я когда-то, босоногого, - в Рим отправить можно... Семьсот целковых! (И, уже с улыбкой:) - Да весь опекун того не стоит!» - Мундир, конечно, был сшит. Был в нашем зале впервые надет и обозрен. Чудесный, древесный, весь в каких-то цветочках. - «Папа, не огорчайся! Ведь это же для музея!» (С доброй улыбкой, но все же со вздохом:) - «Вот, разве уж, для музея!» -
И. В. Цветаев в парадном мундире. 1912
Сшили отцу мундир, стали шить дочерям платья («дамы в белых городских, закрытых»). Нечего говорить, что отец за материей отправился сам,- в какой-то свой магазин, «к одному моему знакомцу, с которым я уже тридцать лет торгуюсь...» - «Материю нужно, прежде всего, прочную, - музей открывается раз, а белое платье всегда пригодится, а фасоном советую шить самым простым, две прямые полы, например, и схватить лентой, а сзади пустим клин». (В спасительность клина во всех дамских туалетах отец верил свято.) Шила нам наша вечная Олимпиевна, по призванию домашняя портниха. Нечего говорить, что отец на всех примерках присутствовал. - «Только не обтягивайте, Александра Олимпиевна, не обтягивайте! Материи за глаза, а Марина и так худая, - уж не знаю, с чего, - чтоб не вышло, как кость. Припустите, припустите!» - Олимпиевна же, во всем с отцом соглашаясь, под машинный шумок, шила по-своему, то есть по-нашему.
Самое трогательное, что, когда отец увидел нас в готовом, то есть, по существу, для него неузнаваемом, он, гордясь и восхищаясь, свои покрой и клин узнал!
Поверят мне или нет, если скажу, что отец несколько вечеров до открытия музея, в нашей бывшей детской, сам, самолично, учил нас с Асей делать придворный реверанс?! - «Я сколько раз видал на приемах и отлично знаю. (Приподымая полы пиджака и приседая:) - Ногу за ногу, колено согнуть, в талии согнуться, застыть, - и... нет, уж, пожалуйста, без козьих скачков! - вот так. Конечно, ваша мама вам бы лучше показала...»
- «Говорила я вам, не спешите замуж, - нашептывала Олимпиевна, выдергивая последнюю наметку, - пригодится вам ваше девичество... Вот и вышло по-моему. Были бы барышнями - были бы сейчас фрейлинами, каждый день бы видели государя с государыней. А то, - вышли замуж за мальчишек!» - «Александра Олимпиевна!» - «А я бы на вас шила - всё такое тонкое, воздушное, девическое, придворное... А вот теперь, за гимназистами-то замужем, всю жизнь и будете ходить в простом суконном... Эх!»
За день до открытия музея, рано утром, за отцом из музея спешно приехал курьер. - «Что такое?» - «Не могу знать, только просили поскорее и во всем обычном...» - Отец сразу отправился. Вернулся довольно скоро. - «Зачем вызывали?» - «А показать молодой государыне музей». - «Одной?» - «Да. Она, бедняжка, страдает нервами, не выносит скопления людей, вот и решила посмотреть заранее». - «Как же это было?» - «Слуга вез кресло на колесах, я шел рядом». - «Она что-нибудь спрашивала?» - «Нет, ничего. Так и проехались молча по всем залам». - «И даже не сказала, что понравилось?» - «Нет. Она, должно быть, бедняжка, совсем больная: лихорадочные щеки, взгляд отсутствующий... Я сначала, было, называл залы, а потом и перестал: вижу - не до меня. Ни разу не взглянула ни направо, ни налево, так и проглядела в одну точку. Но под конец все-таки сказала: - «Благодарю вас, профес сор»... Бедная женщина! Бедная женщина!»
Так это у меня и осталось, невиданным мною видением: в ранний час утра, в катящемся кресле, по пустым залам, между белых статуй...
В день открытия музея - майский, синий и жаркий - рано утром - звонок. Звонок - и венок - лавровый! Это наша старая семейная приятельница, обрусевшая неаполитанка, приехала поздравить отца с великим днем. Никогда не забуду. Отец в старом халате, перед ним седая огнеокая красавица, между ними венок, который та упорно старается, а тот никак не дает надеть. Мягко и твердо отбиваясь: - «Помилуйте, голубушка! Старый профессор в халате - и вдруг венок! Это вам нужно надеть, увенчать красоту! Нет уж, голубушка, увольте! Сердечно вам благодарен, только разрешите мне этот венок... Экая вы, однако, прыткая!» Итальянка, сверкая глазами и слезами, а венок для верности над головой отца придерживая: - «От лица моей родины... Здесь не умеют чтить великих людей... Иван Владимирович, вы сделали великое дело!» - «Полноте, полноте, голубка, что вы меня конфузите! Просто осуществил свою давнишнюю мечту. Бог дал - и люди помогли».
Вторым подарком был наш, детский, на него и был положен венок, ибо это был - поднос. Подарок не такой бездарный, как может показаться сразу. Во-первых, папа постоянно пьет чай у себя в кабинете. Во-вторых, пока что, на подносе будут лежать визитные карточки всех предстоящих посетителей. (Усердная Олимпиевна: - «Письма буду носить Ивану Владимировичу на серебряном подносе, как графу или князю! Чем он хуже! (и, уже начало легенды): Сам царицу в кресле катал!») В-третьих, и, в-главных: есть место для даты, а дата - всё. Поднос поднесен, и опять извечный припев: - «Зачем мне, старому человеку, серебряный поднос? Это вам с Асей нужно, вы теперь замужем, гостей принимать будете... Спасибо, спасибо. Прекрасный под нос, массивный, хлебниковский... Только жаль, что так на меня потратились...»
Никогда не забуду: под первым лучом того майского солнца, в белом зале, на ломберном столике, на серебряном подносе - лавровый венок.
Сентябрь 1933
* * *
Марина Цветаева. 1912 г.
* * *
------
Для справки - Об истории создания МУЗЕЯ-
В 1894 году, на первом съезде русских художников и любителей художеств, созванном по случаю дарения Москве картинной галереи братьев Третьяковых, проф. И.В.Цветаев произнёс речь, в которой призвал к созданию нового музея изящных искусств в столице. По инициативе профессора был объявлен конкурс на лучший проект музея.
Победил в конкурсе проект Р. И. Клейна.
В 1897 году И.Цветаев знакомится с миллионером Ю. С. Нечаевым-Мальцовым, который стал главным финансовым спонсором и покровителем музея.
В августе 1899 года состоялась торжественная закладка музея.
31 мая 1912 года Музей изящных искусств был открыт. «Наш гигантский младший брат» — называла его Марина Цветаева.
Но, вначале это был музей античного искусства: вторая в России после Эрмитажа коллекция оригиналов и слепков греческой скульптуры, которые могли бы служить образцами для развития художественного вкуса.
По воспоминаниям его дочери Марины Цветаевой, ряд из этих работ был выполнен в существующей до настоящего времени художественной мастерской в Шарлоттенбурге.
По теме воспоминаний:
- В.Демидов-
Безмерность Марины (о М.Цветаевой) Гл.17-20
"Существуют две версии гибели Цветаевой - убийство и самоубийство."
http://www.andersval.nl/publikatsii/484-proza/ocherk/8284-bezmernost-mariny-o-m-tsvetaevoj-gl-17-20
* * *