ВГИК и не только…. КАК ЭТО БЫЛО
(Мои университеты…)
Эту работу я хотел бы посвятитьудивительному, невероятно яркому человеку Фархаду Агамалиеву, с которым дружил свыше 40 лет; и то, что мы последнее двадцатилетие (и даже несколько больше) жили в разных странах, этой дружбе не мешало. Более того, стали дружить уже и младшие поколения наших семей. Когда-то мы с ним вместе написали сценарий документального фильма о Сумгаите, городе нашей молодости, по заказу Азербайджанского республиканского телевидения. Фильм показали 1 января 70-какого-то года. С этого, по сути, все и началось…
Недавно в израильском еженедельнике "Глобус", выходящем на русском языке (что, по нынешним временам, в еврейской стране - дело не удивительное), я увидел воспоминания живущего сейчас в Хайфе Александра Григорьевича Бизяка, писателя и кинодраматурга, о его преподавательской работе во ВГИКе.
Не знаю, как сегодня, а тогда, когда мы с ним познакомились, практически никому не надо было объяснять, что означает эта аббревиатура, - ВГИК.
Но для молодого читателя все-таки поясню, что речь идет о Всесоюзном Государственном институте КИНЕМАТОГРАФИИ. Когда-то - первой в мире киношколе (ему уже 100 лет), в советские времена - уникальном, единственном в своем роде на пространстве "от Курил до Карпат" учебном заведении, в котором готовили специалистов творческих и технических профессий для работы в киноиндустрии – режиссеров и операторов, художников, экономистов – директоров фильмов… Учили здесь, естественно, и сценарному ремеслу, то есть кинодраматургии, этот факультет был из наиболее значимых по институтской табели о рангах.
Студенческие группы – явление более чем знакомое любому, кто учился в советском ВУЗе, во ВГИКе назывались "мастерскими", набирал мастерскую и вел ее Мастер. Откуда пошла такая традиция – не знаю, но звучало красиво и не так, как у всех; студентам ВГИКа нравилось.
Так вот, воспоминания Александра Григорьевича, Саши Бизяка "зацепили" меня за живое, поскольку я учился у него в мастерской, с которой и начинал молодой тогда Мастер. Свою первую мастерскую Бизяк не набирал. Он сменил ушедшего на пенсию нашего Мастера Александра Георгиевича Никифорова, который принимал нас в 1975-ом году. Александр Григорьевич, сам сравнительно недавно окончивший ВГИК, возглавил нашу мастерскую и выпустил нас в уже далеком 1980-м… Мы были первым в его преподавательской жизни выпуском.
Мастера пользовались абсолютным, непререкаемым авторитетом у своих студентов. В других ВУЗах я таких взаимоотношений в связке "студент – педагог" не наблюдал.
До ВГИКа я окончил университет. В разных учебных заведениях учились мои младшие братья, друзья, но нигде ничего подобного не приходилось видеть. Возможно, это происходило потому, что такое ремесло штангенциркулем не измеришь, и нет смысла ссылаться еще на какое-то светило или пример: если Мастер оценил твою работу, как он считал правильным, значит (согласен ты или нет) – других оценок реальность не предполагает, и спорить тут, собственно, не о чем. Почему же я позволяю себе называть своего Мастера Сашей, что, вероятно, внешне отдает не очень приличным панибратством? Дело, конечно, не только в том, что в нашем возрасте, тем более, в Израиле и не такое возможно…
Впрочем, об этом ниже.
В общем, воспоминания Бизяка о ВГИКе заставили и меня вспомнить какие-то моменты из той жизни, серьезные и не очень. Я рассказал как-то одну из баек о ВГИКе моему нынешнему коллеге, гл. редактору того же "Глобуса" Сереже Подражанскому, он укорил: ты – преступник, ведь кроме тебя этого уже никто не помнит; напиши…
Так что, не судите строго.
…И зачем мне был этот ВГИК?
И в самом деле, зачем? Написав преамбулу к этому тексту, я крепко задумался: а надо ли здесь говорить о том, как я вообще оказался во ВГИКе? И понял, что, наверное, все-таки, надо. Разумеется, не из тщеславия, хвастать особо нечем: закончив ВГИК, я практически ничего мало-мальски заметного в кино не сделал, несколько документальных и научно-популярных кино- и телесюжетов не в счет, они есть в биографиях очень многих журналистов и для их написания вовсе необязательно было оканчивать ВГИК. Я всегда любил журналистику, ничем другим заниматься никогда не хотел. Да и университетский диплом уже лежал в столе. Зачем же мне понадобилось еще одно высшее образование? Об этом, решил я, стоит написать, чтобы стало понятно, как может в жизни и судьбе молодого человека отразиться некий совершенно необязательный и неожиданный вывих, как может поманить и повести за собой карнавально-яркий, загадочно-обманчивый и, одновременно, удивительно прекрасный свет случайно увиденных обворожительно-красивых звезд. В прямом и переносном смысле…
Я родился в Баку или Знак судьбы…
Чтоб было понятней, как же все это так причудливо переплелось, мне придется здесь сказать несколько слов о себе; впрочем, для мемуарного жанра в этом ничего плохого, кажется, нет. Я родился в Баку, о чем всегда говорю с удовольствием и гордостью.
Однако семья наша никакого историко-биографического отношения к этому, совершенно замечательному городу, не имела – ее корни остались, как и у очень многих евреев той страны, где-то между Бессарабией и Одессой, и, если бы не война, то, скорее всего, я был бы одесситом, что тоже совсем не плохо. Однако все сложилось, как сложилось. Но во мне, видимо, все равно бурлит и клокочет свободный южно-приморский характер. И – пусть в других землях, у берегов других морей - ведет он меня до сих пор. Гены?!
Мой папа закончил математический факультет Одесского университета буквально за несколько дней до того самого 22 июня 41 года. И ушел вместе с друзьями-сокурсниками добровольцем на фронт в первые недели войны. При всей неразберихе тех месяцев кому-то, все-таки, хватило ума отобрать из наспех набранной массы стриженого молодняка физиков и математиков с высшим образованием (сколько их было то в те годы?) и отправить в краткосрочные артиллерийские училища. Осенью 41-го он уже командовал зенитной батареей под Тулой, а закончил войну в частях, штурмовавших Кенигсберг. После войны хотел вернуться в науку, но не отпустили, к тому времени папа стал одним из первых советских специалистов по военной радиолокации, профессия была в дефиците; отечественных локаторов еще толком не было, осваивали английские, а локаторщики уже были, хоть и немного. В общем, нужны были знающие люди, но офицеров с высшей технической подготовкой по пальцам можно было пересчитать, а с университетским, физматовским дипломом, считай, почти и не было. В общем, папе снять погоны не дали, с личными интересами тогда не особо церемонились, и его часть мотало по западным окраинам страны, мама, истосковавшись за войну, как и многие жены офицеров, разделяла его гарнизонную участь. Новый, 1948-й собирались встречать в белорусском Гомеле. Но тут, в точности, как пелось в популярной тогда песне "Артиллеристы, Сталин дал приказ!" из еще более популярного фильма "В шесть часов вечера после войны"… полк, где папа служил заместителем командира по радиолокации, передислоцировали куда-то "недалеко от Баку", как шепотом излагали "военную тайну" друг дружке в офицерских семьях. До моего появления на свет оставалось месяца четыре. Что и произошло, как рассказывала мама, в роддоме на Кировском поселке города Баку. Так я навсегда стал бакинцем. А полк папин оказался в военном городке на станции Насосная, это – сразу за Сумгаитом, если ехать из Баку вдоль моря.
Военный городок - есть военный городок. Тем более, по тогдашним меркам. Впервые, к своему огромному удивлению, я увидел мужчин в гражданском, когда меня года в четыре родители взяли с собой в Баку в выходной день. А так – воспоминания детства: песок, море, игрушечные пистолеты и самолеты… Кино показывали по субботам, на пустыре за офицерскими домами (дом офицерского состава, - ДОС) стоял натянутый экран, перед ним – десяток вбитых в землю добела обструганных скамеек для солдат. Офицерские семьи шли со своими табуретками. Кино показывали про войну, разговоры взрослых были про войну, дети играли в войну…
Женщины-азербайджанки в больших цветистых платках по утрам будили криками "Мацон! Мацон!". Они приносили к нашему крыльцу мацони, жирное свежее кислое молоко, лившееся из трехлитровых бутылей в подставленные банки большими тяжелыми белыми кусками, и живую рыбу (светло-синий Каспий был совсем рядом, меньше километра), которая билась на тарелке железного безмена – ржавых тяжелых весов. Они говорили маме "Баджи…" ("сестра"), а меня, крутившегося рядом, ласково называли "оглум" ("сынок", если я правильно понимал).
Мне оставалось до первого класса всего ничего, когда папу опять перевели, на сей раз – преподавать радиолокацию на военной кафедре Донецкого политехнического института, огромного учебного заведения – чуть ли не основной базы подготовки советских горных инженеров. В Донецке, очень крупном и известном областном центре Украины я и пошел в школу.
Вероятно, сказалось мамино влияние: живя в Азербайджане, она печаталась, и, видимо, не без успеха (иначе бы не публиковали) в большой газете "На страже", которую издавал Бакинский округ ПВО, чей штаб был расквартирован в столице республики. Ещё в школьном возрасте мои первые строчки начали изредка, в основном – в обзорах писем (коллеги поймут) мелькать на страницах областной молодежки и я бесповоротно "влюбился" в журналистику. Поскольку факультета журналистики в Донецком университете не было, я поступил на исторический факультет и стал уже регулярно публиковаться. А к окончанию университета уже имел за плечами десятки публикаций - от информационных заметок в несколько строк до подвальных репортажей и очерков в областной и республиканской печати.
Здесь стоит остановиться и объяснить причину, заставившую расстаться с городом юности, родителями, друзьями. Я всегда с добрым и искренним интересом относился к местам, в которых жил, конечно, любил Донецк, да и как не любить город, в котором вырос, стал студентом, увидел первые заметки в молодежной газете за своей подписью. До сих пор тепло вспоминаю донецкую юность, знакомые улицы, школу, учителей, не уходящие и сегодня из скайпа лица одноклассников и сокурсников, наши мечты и споры, - радуюсь встречам с дончанами и общим воспоминаниям, хотя происходящее в тех краях сегодня приятных ощущений, увы, не вызывает.
Мой выпуск, ты уже не школьник
И не студент уже давно,
Над пустотой донецких штолен
Спит детства желтое окно…,
- написал я когда-то, тоскуя о друзьях подростковой юности, с которыми разлучила жизнь.
Однако, светлые чувства, которыми укутана память, не освобождают от объективных оценок тогдашней реальности. Именно в Донецке я достаточно рано понял, что я – не такой, как все. Я – еврей. Разговоры дома, драки во дворе, нередко, прямое хамство по "данному вопросу" в троллейбусах и на улицах об этом забыть не позволяли. Уже к старшим классам стало понятно, что это – не только бытовая и семейная тема, она присутствует и в общественной жизни, и если я хочу чего-то добиться, то свои планы и усилия по их реализации надо перемножать на определенный коэффициент. Как говорили тогда в нашей среде: если еврей на вступительных экзаменах в ВУЗ претендует на оценку "пять", то он должен знать на "шесть". А лучше – на «восемь».
Скажем прямо, то, что "еврейский вопрос" в той жизни существовал, уже давно ни для кого не тайна. Проявлял он себя по-разному, где-то сильнее, где-то – слабее. Но в процессе приема в высшие учебные заведения обычно обострялся. Эта непростая и нелегкая тема еще ждет, безусловно, своего серьезного исследователя. Я же здесь лишь делюсь впечатлениями, сохранившимися в памяти. В университет я поступал в 1966-м, знаменитый год, когда выпускались сразу 10-й и 11-й классы. В молодом ДонГУ, преобразованном из педагогического института за пару лет до того, конкурс на истфак был больше 20 человек на место. В соответствии с тогдашним законом, те, кто окончил школу с медалью, сдав первый профилирующий экзамен на "отлично", сразу же зачислялись. Так медалисты заняли почти половину вожделенных мест, и вступительный конкурс сразу взлетел еще вдвое, делая поступление совершеннейшей лотереей: на каждое из оставшихся мест претендовало более 40 человек. А вот с абитуриентами-евреями обстояло чуть интересней. Было известно (земля же слухами полнится!), что одного молодого представителя этого неугомонного племени сюда берут каждый год. Точно, как при царе: 1 из 50 студентов курса – 2%-я норма (так и оказалось!). Значит, оставалось стать этим, единственным. Выхода не было, я им стал. Справедливости ради надо сказать, что так происходило, конечно, не везде. В разных ВУЗах, на разных факультетах "еврейский вопрос" решался по-разному. Но университетский истфак, как я уже потом понял, считался факультетом идеологическим, поскольку именно туда шли выдвиженцы с производства, которым нужно было высшее образование для получения различных партийно-профсоюзных и иных руководящих постов. То есть, здесь для многих открывалась карьерная дорога "в начальники", чем и было обусловлено соответствующее отношение. Такой подход вполне уживался с присутствием в числе преподавателей вполне адекватного количества моих соплеменников. Да и на учебном процессе, не хочу зря сгущать краски, "национальная тема" практически не сказывалась. Однако к окончанию университета я, естественно, прекрасно понимал , что, несмотря на многочисленные публикации в штат газеты меня с мом носом не возьмут. А ехать по распределению учителем не хотел: относясь к этому ремеслу с большим уважением, я уже навсегда заболел журналистикой. Что было делать? И я написал полтора десятка писем в редакции газет, так называемых, "молодых городов" от крайнего Севера до крайнего Юга с одним и тем же содержанием: "… молод, холост, полон энтузиазма, готов на любую работу в печати". К таким городам тогда относился и Сумгаит. Конечно, это - "советская романтика", о которой сегодня смешно вспоминать, но что-то для совсем молодого человека, согласитесь, в этом было.
Ответы приходили такие: "Напомните о себе через год…", "Напишите в сектор печати обкома партии"… Слова мало напоминали человеческие, как будто их излагали не люди, а роботы. И только из Сумгаита написали по-людски (помню эту телеграмму дословно, будто вчера получил): "Чтобы практически говорить о вашей возможности работать в нашей газете, вам надо приехать, чтобы мы могли познакомиться с вашими способностями, а вы – с нашим коллективом и городом. С уважением…". Я, хотя и рос в достаточно традиционной еврейской семье (во всяком случае, по советским меркам, - в доме отмечались национальные праздники, родители говорили на идиш), религиозным человеком не стал, но всегда верил в судьбу и знаки, которые она посылает. И то, что именно из тех мест, где я родился, пришел ответ, не исключавший положительного решения, мне таким символическим сигналом и показалось – вдруг получится, что "где родился, там и пригодился"?
Было и еще одно обстоятельство, способствовавшее определению моего выбора: воспоминания о жизни в Азербайджане всегда были окрашены дома в самые хорошие тона, хотя этот период нам казался все-таки случайным и завершенным; мало ли, куда на тот или иной срок забрасывало офицерские семьи… Однако в маме навсегда осталась любовь к Баку, городу, где она была молода и счастлива, пробовала себя в журналистике, и который чем-то, наверное, настроением, солнцем и морем, не просто напоминал, но и, как я потом понял, видимо, эмоционально заменил ей Одессу ее детства и юности, которую она так больше и не увидела.
Короче говоря, одел я старую папину военную рубашку "бобочку", модные тогда "джинсы" из парусины, подпоясанные широким офицерским ремнем, и уехал "в белый свет, как в копеечку", где меня, вроде бы, никто не ждал, а оказалось, что ждала целая жизнь.
Я, конечно, еще не знал прозорливую поговорку "Кто голову кутума ел, все равно вернется в Баку". Но, видимо, она уже делала свое таинственное и мудрое дело (кутум, поясню, замечательная рыба, которая больше нигде не водится). Я второй раз ехал в этот волшебный (во всяком случае, для меня) город: первый раз - еще внутри мамы, чтобы родиться там физиологически, а второй – чтобы родиться заново еще в одной жизни, стать взрослым человеком, журналистом…
Первые шаги в неизвестное
"Мои университеты"… Город принял доброжелательно, но строго. Два месяца спал в редакционном архиве на старых подшивках (редактор выпросил для меня одеяло и подушку в расположенном неподалеку общежитии алюминиевого завода) и испытал подлинное счастье победителя, когда, наконец, зачислили в штат и выплатили первую, пусть очень скромную, но уже реальную зарплату.
Ощущения были похожи на те, что испытывают герои фантастических романов, оказавшись на другой планете; при всей избитости сравнения по-иному не скажешь. Другой мир, другие нравы, нет привычной настороженности во взглядах, словно тебя в чем-то подозревают. Я, конечно, понимал, что не все так просто и надо учиться жить в новой жизни, но свежие ощущения позволяли с надеждой вглядываться в иные горизонты. Особенно неожиданными оказались еврейские впечатления. В Донецке слово "еврей" было чем-то привычно неловким и полу-ругательным, чего всегда надо немножко стесняться, а то и - опасаться. А здесь в Сумгаите, как и в Азербайджане в целом, оно звучало так же, как название любой другой национальности, которых в этих краях присутствовало немало. Еврейские национальные праздники отмечались открыто, шумно, большими компаниями - так же, как и мусульманские, христианские, - нередко в кафе и ресторанах, семьи покупали в Бакинской синагоге мацу на Песах. Немало евреев было и среди руководителей – директора заводов, управляющие трестами, начальники управлений, а уж всякого рода "замы", главные специалисты – просто огромное множество. Видимо, это были дети эвакуации, - привезенные сюда в лихую годину из западной части страны семьи были очень по-доброму приняты здешней землей. Да и журналисты, заведующие отделами республиканских изданий, нередко носили характерные фамилии, о чем свидетельствовали таблички на дверях, чего никто не стеснялся. Мой первый редактор (которому я, наверное, и обязан своей судьбой), тоже оказался еврей, и тоже – Марк, бывают же совпадения. Его звали Марк Григорьевич Ворошиловский. Умный, многоопытный, очень уважаемый в городе и в республике руководитель газеты. Интересный, неординарный человек, многому меня научивший. Можно сказать, он и дал мне настоящую “путевку” в журналистскую жизнь, через несколько быстро пробежавших лет я стал его заместителем.
То, что я увидел в новом для себя мире, можно было характеризовать словами "Чудеса, да и только!" С одной стороны - все это было совершенно удивительно… С другой – абсолютно естественно в той жизни, в которую я попал: Баку, да и Сумгаит, и другие города Азербайджана, которые довелось увидеть в те времена, были абсолютно интернациональны, толерантны, доброжелательны, характер человеческих отношений вместо памятных насмешек – скрытых, а то и демонстративных - предполагал веселую и добрую иронию, а нередко и – самоиронию, что всегда вызывает теплое отношение к собеседнику, делает разговор проще, дружелюбнее. Здесь это хорошо понимали, Восток – дело тонкое!
Пишу обо всем этом, и сам чувствую себя неловко. Ну, работают люди, проявляют способности, ум, трудолюбие, - какая разница, какой они национальности? Или дружат по-соседски, вместе отмечают национальные праздники своих народов, - обычное, естественное явление. Но так уж была устроена та жизнь, что откровенная, а порой и просто оскорбительная аномалия считалась нормой, а нормальное казалось экзотикой, вызывало восторг и удивление. Впрочем, эти ощущения быстро прошли; то, что поначалу особо впечатляло, вскоре стало буднями: хочешь и умеешь работать - давай, работай, тебя оценят; сколько же можно восхищаться нормальными отношениями людей! Да и не до того было: стремление найти и создать себе место под горячим азербайджанским солнцем, которое может обогреть, а может и сжечь дурака, требовало работы, работы и работы. Редактор был требовательный, опыта еще не хватало, вместо умения тратилось время сна, но что-то уже начинало получаться.
Короче говоря, я достаточно рано – неполных 23-х лет, проработав всего год в штате своей редакции, будучи полностью гуманитарным и очень малоопытным человеком, стал заведующим отделом промышленности городской газеты, - так складывались редакционные дела. Кажется, моложе меня на такой должности в республике журналистов не было, мне, во всяком случае, подобные примеры неизвестны. Сумгаит, при своих сравнительно небольших масштабах, уже тогда был очень важным промышленным центром Азербайджана, расположенным в получасе езды рейсовым автобусом от Баку (практически – город-спутник столицы), у самого синего моря. Этот город несколько высокопарно называли «Промышленным сердцем республики», понятно, что за отдел мне достался. В Сумгаите было около 20 заводов, из них треть – гиганты (во всяком случае, по тем временам и отраслевым меркам), так что было чем заниматься. В общем, постигал журналистику, о которой мечтал: робость начинающего проходила, я делал в любимом ремесле все новые шаги, стремился тверже встать на ноги, присматривался уже и к республиканским изданиям. Я тогда еще не знал понятия "американская мечта": “работай по-настоящему, и у тебя все будет в порядке”, но так, по сути, и выходило.
Я получал искреннее удовольствие от работы в газете, хотя она и нелегко давалась. Моя профессиональная карьера выглядела многообещающе, мне уже прочили в недалеком будущем пост заместителя редактора (что и состоялось). Даже квартиру однокомнатную (отдельная квартира, вожделенная мечта каждого советского человека!) “выделили” заботами редактора меньше чем через год работы.
Тяжелая, но необходимая оговорка: печальные и подлинно трагические события, связанные с названием города, в котором ярко и очень интересно проходила моя молодость, произошли почти через 15 лет после тех времен, о которых идет разговор, и почти через 10 лет после того, как я уехал оттуда в Москву. Я не был свидетелем тех страшных явлений, подробности случившегося знаю опосредовано, со слов других людей; я доверяю их горьким и тягостным впечатлениям, но все равно писать об этом не хочу, во всяком случае, здесь и сейчас. Твердо и абсолютно честно скажу одно: тогда этого ничто не предвещало. Да и разговор здесь о другом.
Так что вернусь к главной теме моего повествования. Разумеется, ни о каком ВГИКе я тогда, в начале 70-х, не думал, к кино относился как рядовой зритель. Ну, может, чуть более любознательный, чем среднестатистический потребитель, но я ко многому относился с повышенным любопытством, - характер такой, работа такая. Однако его величество случай уже поджидал за соседним углом.
Его величество, Случай!
В наш город приезжал из Москвы по семейным обстоятельствам уже достаточно известный, не смотря на свои тогдашние молодые годы, советский кинодраматург, он когда-то работал в той же редакции и иногда заходил туда.
Познакомились мы так. Как-то вызвал шеф. Захожу, спиной ко мне за столом сидит невысокий, худощавый, рыжий человек…
- Вот, знакомься,- с трудом сдерживая многозначительный восторг, сказал редактор. – Это - знаменитый выходец из нашего коллектива… Он сидел на твоем месте, всегда выполнял задания редактора и не опаздывал на работу…
Глаза шефа были, как у еврейской бабушки, которая говорит внуку: "Будешь кушать кашу и слушаться старших – вырастешь такой же большой и умный как дядя Абрам…" Но у меня и правда кровь застучала: сидел на моем месте, с той же национальностью… стал знаменитым московским журналистом, потом киносценаристом… Значит, такое возможно?!
Мы довольно много общались и в этот, и в последующие его приезды. Мэтр был еще достаточно молод, ему было, наверное, не намного больше 30 (он всегда выглядел моложе своих лет, что скрашивало разницу между нами в возрасте и опыте), а его рассказы об удивительной жизни московского киношно-редакционного мира производили потрясающее впечатление на начинающего свой путь провинциального журналиста, будоражили кровь и воображение. Я не называю имени и фамилии этого, сегодня уже очень знаменитого, писателя и драматурга, поскольку не знаю, хочет ли он фигурировать в моих воспоминаниях.
…А жизнь катилась своим естественным чередом. Нас было трое друзей: я, Фима Абрамов, закончив ВГИК он потом работал на Азербайджанской киностудии, в 90-е, будучи горским евреем, уехал с семьей в Израиль, недавно выпустил повесть, с интересом встреченную читателями, и Фархад Агамалиев, - очень горько сказать, не так давно до обидного рано ушедший от нас невероятно талантливый человек: успешный драматург, писатель-прозаик, дипломат… А еще – одаренный журналист, художник не без способностей, певец с хорошим голосом, работавший какое-то время на профессиональной эстраде, спортсмен, знавший заметные успехи на ринге, отменный кулинар… Вот уж, действительно, если человек талантлив, то он талантлив во всем. Немногих Б-г наделяет столь щедро, но и спрашивает с таких счастливчиков строго за предоставленные авансы.
Фархад Агамалиев
Мы жили бедно, весело и азартно, как и должно быть в этом возрасте: читали запоем и спорили об искусстве до обид, волочились за местными красавицами, договариваясь, кому сегодня достанется ключ от моей "берлоги", зарплату пропивали в первые же два дня, а то и быстрее, тем более, что любили, если удавалось, полакомиться фирменной азербайджанской кухней в "приличных местах" (разумеется, это было весьма недешево), а потом паслись, где и как могли. Молодость…
Друзья мои, еще не имевшие высшего образования, занимались тем, что за неплохую рабочую зарплату оформляли "наглядную агитацию" на каких-то сумгаитских заводах (была такая профессия "Ленина рисовать", старшее поколение должно помнить) и мечтали о другой жизни. И тут меня призвали в ряды советской армии. Произошло это неожиданно и в довольно позднем для призыва возрасте, мне уже было лет 25. Как заведующего отделом городской газеты меня местное начальство долго не отпускало "в ряды", но что-то там не сложилось, и все-таки военкомат меня упек. Служил я год, как имеющий высшее образование, но за этот год… оба моих вышеупомянутых друга умудрились поступить во ВГИК. Фима Абрамов на режиссерский (понятно, стационар), в мастерскую, которую набирали Игорь Таланкин и Георгий Данелия, - более чем звучные в советском кино имена, а Фархад на сценарный заочный, в мастерскую доцента Юнаковского (за давностью лет, имя-отчество стерлось из памяти).
Возвращался я из армии в Азербайджан через Москву, зашел к Фимке во ВГИК повидаться. И он, после очередного глотка, несколько с высоты своего нового положения, категорически сказал: "Старик, ты должен учиться во ВГИКе! У заочников творческих ВУЗов сессия – два месяца. Два месяца в Москве за государственный счет! А какое кино здесь показывают!.. А какие девчонки на актерском факультете!.. Ты представляешь? В общем, Фархад тебе дома подробности расскажет, а я тебя летом жду здесь, на вступительных экзаменах. И ничего не говори…" Я и не говорил.
Молодость – очень хорошее дело, жалко только, что быстро проходит. В молодости все не страшно, все кажется достижимым, ничего не жаль… Ошибки? Только опыт, а не повод для огорчений… Вскоре мы с Фархадом написали для республиканского телевидения сценарий документального фильма о Сумгаите, он вышел, нашу работу хвалили. Сегодня я, разумеется, понимаю, что это было просто плохое кино. Но кто тогда об этом думал? Да и кто бы об этом думал на нашем месте? Три части (единица времени в кино – 8-10 минут), очень прилично для дебютантов! Поставленный сценарий! Более чем пристойный – не чета газетным - гонорар за фильм, на который просто грех не поехать в Москву сдавать вступительные экзамены во ВГИК… Тем более что (опять судьба!) именно в тот год набирали, а это происходило лишь раз в пять лет, мастерскую документального сценария. Фархад (он уже заканчивал первый курс, представляете, какой авторитет!) сказал просто: "Нарежь свои очерки, плюс – наш сценарий, и для творческого конкурса на документальное отделение за глаза хватит. Не теряй времени!".
Как все начинается
ВГИК - это звонкое, как зов, слово завораживало. И учеба там была хрустальной мечтой не одного поколения. Но одно дело – мечты и восторги, другое – реальная практика. Как и все в этом удивительном мире, вступительные экзамены здесь тоже проходили не как у всех. И об этом стоит рассказать подробней. Итак, сперва – так называемый, творческий конкурс. Молодое (или не очень, сюда поступали годами) дарование, решившее разбить себе голову о невероятные, захватывающие дух вожделения, должно было прислать в приемную комиссию ВГИКа "творческие работы" - рассказы, очерки, эссе - у кого что было. Эти работы оценивались будущими руководителями мастерских - Мастерами, которым предстояло набирать своих студентов.
В тот год работы на творческий конкурс прислало около тысячи человек; некоторые из них были весьма многоопытны, так как пытались штурмовать заветные стены неоднократно. А, на сей раз, поступить должны были 15 счастливчиков: 8 – на игровое, то есть, художественное, отделение, и 7 – на документальное (напомню, набирали раз в 4-5 лет), куда прицелился и я. Так что – считайте сами.
Из этой почти тысячи отважившихся около двухсот потенциальных кинознаменитостей получили письма, уведомлявшие, что такой-то прошел творческий конкурс и "может прислать свои документы и заявление с просьбой о допуске к вступительным экзаменам". Как выяснилось впоследствии, это означало, что был еще и "конкурс документов" (с проверкой на их чистоту), да и как могло быть иначе в те времена в столь специфическом ВУЗе? За окном стояла еще не подозревавшая о своей скоротечности советская власть, и у нее были присущие только ей законы и нормы. В общем, из почти 200, вроде бы, осчастливленных, на экзамены в итоге пригласили лишь 90, остальных отсеяли еще "до всего" по причинам, ведомым лишь приемной комиссии. И только тогда все началось по-настоящему: три тура творческих экзаменов, а потом, кто доплывет, три тура общеобразовательных. Мы думали, что хоть это будет как у всех, но оказалось, что тоже – не совсем так. Во всяком случае – у меня.
В Москву! В Москву!
…Вокруг лежала, дышала, разливалась вдохновляюще-прекрасная летняя Москва, столица нашей необъятной родины. Все в ней было замечательно, все звало слиться с ней как можно крепче: и жившие там умные, правильные люди, наверное, готовые поделиться со мной знаниями и умениями, и редакции центральных изданий, где, не скрою, грезил когда-нибудь работать, и знаменитые театры, и модные выставки, и многообещающие афиши на стендах, и парки, бульвары, пруды с "говорящими" названиями, словно шагнувшие с книжных страниц, и просто архитектура, узнаваемая по фильмам… А, еще - девушки-красавицы, известные злачные места, но особенно - рестораны в Домах творчества, в первую очередь, конечно, в Доме журналистов, куда у меня был официальный доступ (на зависть сверстникам и даже знакомым постарше), поскольку я уже был членом Союза журналистов СССР, тоже – едва ли не самым молодым в своей республике.
Там, в этом знаменитом Домжуре, был тогда уникальный пивной подвал. Вел туда неярко освещенный подземный коридор, стены которого были расписаны известными карикатуристами. И там, в невероятно демократичной обстановке собиралась пишущая и снимающая братия столицы, где я, совсем еще молодой и по возрасту, и по стажу, мог оказаться рядом за столиком (места были только стоячие: так больше входило и в помещение и в каждого из присутствующих) с самыми известными корифеями нашего ремесла. Все вокруг гудело, все что-то друг другу рассказывали и доказывали, а этим людям всегда было, что сказать под пару кружек свежего пива и копеечные, потрясающе вкусные "фирменные" бутерброды или, в просторечье, "фирма" – черный хлеб с килькой в томате, посыпанный мелконарезанным зеленым луком, - их брали дюжинами, а то и подносами. Кто пробовал – не забудет!
Подвала этого, увы, давно уже нет. Его закрыли еще при советской власти, видимо, испугавшись создававшегося там, за столиками, информационного пространства: журналисты много ездили по огромной стране, а кто-то – и по миру, делились впечатлениями и из всего этого, если уметь, уже можно было делать какие-то выводы. Вместо любимого пивного подвала наверху открыли унылый и очень дорогой коктейль-бар, куда мало кто приходил…
Но вернусь в 70-е, в свой приезд на вступительные экзамены во ВГИК. Мое самое удивительное тогда ощущение, вероятно, хорошо знакомое многим провинциалам: Москва, такая знакомая по телеэкрану была здесь, рядом (москвичам не понять!), - не в кино, не в рассказах, не на несколько часов проездом, а вот, прямо тут, реально и вещественно, можно рукой потрогать. Неужели я буду с полным правом пользоваться всем этим, и это станет обыденной, нормальной жизнью?
Впрочем, запоминалось разное. К примеру, осталась в памяти и такая своеобразная, сегодня трудно представимая деталь. Наш институт и его общежитие, куда селили абитуриентов, находились недалеко от ВДНХ. От метро к воротам знаменитой выставки вела широченная аллея, вдоль обеих сторон которой тянулись два длиннющих ряда "автопоилок" – автоматов с газированной водой: с сиропом – 3 копейки, без сиропа – копейка. Дешево и сердито, очень освежает, особенно с похмелья. Так вот, каждое утро туда приезжал служитель с большой тележкой, на которой лежали впечатляющих размеров пакеты: там были стаканы! Самые обычные, но вошедшие позже в фольклор, граненые стаканы емкостью по 250 граммов. Но это – как посмотреть: для кого – обычные, а для кого – предмет первой необходимости…
Вспомнился здесь к месту анекдот уже времен горбачевско-лигачевской "борьбы с пьянством: "Что такое национальное по форме, социалистическое по содержанию? Граненый стакан с газированной водой!". Дополнительный смеховой эффект придавало то, что формулировкой "национальное по форме, социалистическое по содержанию" официально определялось советское искусство, о чем, боюсь, сейчас уже мало кто помнит.
Служитель в те времена ежедневно расставлял в автоматах новенькие граненые стаканы, поскольку поставленные накануне за ночь разбирали страждущие советские люди. В общем, вокруг была масса интересного…
Сдавал я экзамены легко и весело: молодость, за плечами недавний, пусть провинциальный, но, все-таки, университетский гуманитарный факультет, то есть – готовиться особенно не надо. Кино не было для меня мечтой, без которой жизнь – не жизнь… То есть, возвращение, как иронично говорила мама, боготворившая мою местную журналистику в Азербайджане и недолюбливавшая мой московско-киношный вывих, "обратно в мальчики-студенты", происходило весьма приятно. Подумаешь: не догоню, так хоть согреюсь… Не поступлю, так погуляю в свое удовольствие. И развеюсь после армии, и будет, что вспомнить. "Провалюсь?", - так это ж такой ВУЗ, где чуть ли не все проваливаются, тем более – с первого раза; не стыдно. Этакий своеобразный отпуск после года "в сапогах": опять-таки - июльская Москва, общежитие – пожалуйста, девушки прекрасны, пиво на ВДНХ - свежайшее (ближайшая, и любимая всеми поколениями вгиковцев пивная почему-то называлась в просторечье "Парламентом", наверное, ввиду умности разговоров за столиками), а вечером в общаге и что покрепче. И опять - разговоры, разговоры… Хотя, честно говоря, уже хотелось победы; а почему бы и нет? Не боги горшки обжигают…
Первый экзамен, самый главный, по которому мастера и определяли способности будущего драматурга – литературный этюд. То есть, за 6 часов надо написать литературное произведение на объявленную тему. Отсеялась примерно половина, две пятерки на весь поток, одна из них у меня. Красиво! Помогли друзья, прошедшие год назад через это же горнило. Значит так, объясняли они накануне экзамена: гениальность будешь показывать потом, сейчас твоя задача – поступить. Поэтому: 1) никакой прозы, - таким умникам советуют идти в литературный институт, попытайся написать драматургию; 2) максимум 5 страниц, а лучше – еще короче, больше в эту жару все равно никто читать не будет… Сказано – сделано! Пошли дальше. Второй экзамен – рецензия. Показывают кино, естественно, совершенно новое, 10 минут на перекур и – в аудиторию. 4 часа и – сдавайте работы. У меня тройка. Обидно и непонятно. Причину своего раздражения экзаменаторы объяснили мне на следующем экзамене – на собеседовании, где они давали окончательную оценку твоей нужности. Дело оказалось вот в чем. Нам показали впоследствии ставший всенародно известным фильм "Премия". Не сомневаюсь, что взрослый читатель, заставший советские времена, его видел. Но если кто-то не знает, или забыл за давностью лет сюжет этого фильма, скажу, что речь там идет о строительной бригаде, которая "отказывается от премии", поскольку считает, что из-за беспорядков на стройке и рабочие, и государство теряют значительно больше денег, чем предназначалось от той же премии. Примерно так. Вся эта коллизия разбирается на заседании парткома стройтреста (слова-то какие! Как вспомнишь, так вздрогнешь!). Кстати, пьеса по этому сюжету, вскоре также поставленная, и не где-нибудь, а во МХАТе, так и называлась "Заседание парткома". Мы, понятно, не знали, что этому фильму придадут государственное значение, и он будет положительно упомянут в докладе Брежнева на очередном съезде КПСС. Это был уникальный случай, тем более что сценарист носил фамилию Гельман и за псевдонимом не прятался. Но я, пропадавший сутками на стройках, приятельствовавший с бригадирами-орденоносцами и пивший водку с начальниками монтажных управлений (а это, надо вам сказать, был особый народ), знавший немало хитростей про такие дела, написал "с ученым видом знатока", что таких строек и таких бригад не бывает… Тем более что их, действительно, не было – на стройках дрались за каждый рубль, отчаянно воровали и приписывали, но – героически пахали при этом сутками… во имя тех же премий. Однако киношная "Премия" была вершиной соцреализма – это, когда художественное произведение не про то, как есть, а про то, как должно быть. Хотя в деталях фильм был подкупающе правдив. Все это я и попытался изложить, в разумных формах, конечно. И был уверен, что экзаменаторы оценят, насколько же я лучше знаю материал, чем неизвестные мне тогда авторы сценария. Потом было вдвойне стыдно, когда узнал, что Гельман начинал как инженер-строитель и очень хорошо ориентировался в подобных сюжетах. Гораздо лучше меня, понимая, чего он от этой действительности хочет.
"Ну, что же вы так, - с укоризной сказали мне на собеседовании. – Вы же идете учиться искусству, а пишете – о стройке. А как у вас с общеобразовательными? Потянете? " Судя по этим откровенно заботливым, неравнодушным, как мне слышалось (а может, казалось), словам и по "пятерке" за собеседование, я понял, что будущим мастерам я, кажется, приглянулся. Да и что за проблема – общеобразовательные предметы - литература и русский язык письменно и устно, да история СССР… Тоже мне, сложности! Но опять оказалось, что не все так просто. Ну, сочинение, - дело понятное и привычное, результат – тоже: пятерка. Меня и тут друзья наставляли: не пиши длинно, 2-3 страницы с твоим опытом хватит на раскрытие темы; зато останется время, чтобы дважды, а лучше – трижды проверить все запятые и падежные окончания. Все так и оказалось. А конкурс уже съежился меньше, чем до двух человек на место. Вперед!
Литература устно. Захожу, беру билет. Рядом сидит, готовится красавица-абитуриентка, пишет рассказы, была ассистенткой у Чухрая (от одних имен голова идет кругом). "Тема и идея в "Поднятой целине", шепчет она. Начинаю объяснять, чувствую – не понимает. "А ты роман читала?", - шепчу ей в ответ. "Кино видела…" Ну, понятно… Во ВГИКе, на вступительных, подсказок не боялись, кто же будет при таком конкурсе поддерживать конкурента? Но мне было не жалко, да и девушка - действительно очень красива. Я попытался ей что-то написать, но быстро понял, что она не помнит даже фамилий героев, и спасти ее не удастся.
Мой билет меня особо не волновал – "Горе от ума": Фамусов-Чацкий, Скалозуб-Молчалин… Ну, несколько слов об эпохе, о "лишнем человеке" для антуража, - проскочим. Что ж я, содержание не расскажу? Да я одних цитат знаю столько…. Но я плохо представлял себе, с каким ВУЗом имею дело. Доцент Бахмутский, как я потом убедился в годы учебы, человек и преподаватель более чем непростой (впрочем, простых я во ВГИКе почти не встречал) прочел в моем билете вопрос и ударил сходу. "А почему "комедия"? - быстро спросил он, не дав мне открыть рот. – Это что, смешно?"
Ага, понял я, значит, с пересказом сюжета не прокатит, надо что-то иное. А что? Ну-ну…
"Нет, конечно, - ответил я и, переведя дыхание от неожиданности, почувствовал, что, кажется, могу нащупать нужную тропку в топкой и вязкой трясине под ногами, а потому - осмелев, и даже чуть обнаглев, добавил: "Все это было бы смешно, когда бы не было…" Бахмутский удовлетворенно-благосклонно кивнув, перебил меня: "Тогда почему, все-таки, "комедия"?"
В такой завуалированной похвале я почувствовал симпатию и поддержку, но это ничего не решало. Не знаю, понял ли Бахмутский, но, приведя к месту цитату, я заманивал его к повторению вопроса (мол, на поверхностной эрудиции не выедешь, ты знания покажи), а значит, выигрывал несколько секунд. И не ошибся, вопрос прозвучал еще раз, и я получил эти секундочки, которых хватило, чтобы подцепить из памяти и почти докрутить мысль. И я рискнул (была – не была): "Это – комедия, потому что произведение соответствует триединству Буало, которое по жанру определяет комедию при соблюдении единства места, времени и образа действия. В то же время…" Увидев, что я разгоняюсь для дальнейшей демонстрации знаний, Бахмутский сделал предупреждающий знак рукой и царственно вынес приговор: "Достаточно. Все понятно. Отлично!" Уходя, я краем глаза заметил, как смиренно идет в пасть крокодила моя несчастная красавица-соседка, которой, наверное, ВГИК был нужен гораздо больше, чем мне. Смотреть на это было невозможно, но что делать? В джунглях каждый погибает в одиночку.
Через несколько минут Бахмутский вышел курить, и мы с ним "под сигарету" обменялись несколькими фразами о российском человеке времен Грибоедова, дворянской интеллигенции, Чацком, Репетилове… И я понял, что разговор здесь пойдет уже на другом уровне.
И тут, дня за два до последнего экзамена (напомню, это важно – "История СССР"), мне общие знакомые пересказали любопытный разговор. Обо мне. Тот самый кинодраматург, с которым я встречался в Сумгаите, встретив Фархада, приехавшего на сессию за первый курс, с искренним неравнодушием поинтересовался, как я сдаю. Тот ответил, что весьма прилично, остался последний экзамен – история. "Кто принимает?", спросил тот. "Доцент К.", ответил Фархад. "Это плохо. Не повезло Марику. Доцент К. его не пропустит, - уверенно сказал кинодраматург. - Пойми, и так по всему институту идет разговор, что какой-то провинциальный еврей рвется на сценарный. А К. входит в руководство политико-воспитательной части института. Марика он просто не может пропустить. Обязательно завалит". "Ну, это мы посмотрим", – упрямо сказал Фархад, не любивший, чтобы кто-то пытался его переспорить. "Ты не знаешь доцента К.", - еще уверенней сказал кинодраматург. "А ты плохо знаешь Марика!", - Фархад, как я понял, просто закусил удила. Короче, они поспорили на бутылку коньяка. На меня! Как на лошадь! Я, конечно, был в курсе пересудов, что, мол, на сценарный и режиссерский евреев не допускают… Но, чтоб настолько? Ну, подумал я, услышав все это, дела. Надо соответствовать. Но как? Понятно, что абитуриент перед вузовским экзаменатором, который сознательно хочет его завалить, все равно, что кролик перед удавом. Мы все учились понемногу, знаем. Где же выход? И я понял, что мой единственный шанс – поменяться с экзаменатором ролями, чтобы я стал удавом, а он – кроликом. Тем более, что я понимаю, на что иду, а он не знает, с кем имеет дело. Фактор внезапности на моей стороне.
Экзамен назывался, напомню, "История СССР". И первым делом я выяснил, изучают ли во ВГИКе "Историю СССР"? Нет, объяснили мне, здесь, как во всех советских вузах, только историю партии, философию… "А приглашают ли для приема вступительных экзаменов школьных преподавателей истории СССР?" Нет, сказали, принимают только свои, ВГИКовские. Оп-па, подумал я: значит передо мной сидит человек, который закончил истфак лет двадцать или больше назад и с тех пор гражданскую историю СССР не открывал. А я закончил истфак с пятеркой по истории СССР пять лет назад. Так что он может со мной сделать? Тем более – бутылка коньяка на кону…
В общем, беру билет: "Татаро-монгольское иго на Руси". И начинаю подробно и медленно, цитируя наизусть классиков марксизма, смаковать генезис родоплеменных образований у монголов; то есть, рассказываю о вещах, происходивших лет за 300-400 до самого ига. Представляете картинку?! Довольно толстый и не очень молодой человек, весьма начальственного положения, в июльскую московскую жару, обливаясь потом (кондиционеров, напомню, еще не было), сидит и слушает какого-то сумасшедшего молодого еврея, который, кажется, собирается хронологически рассказывать ему все эти 500 лет жизни монгольских племен год за годом. А что делать? Он что, запретит мне цитировать классиков марксизма? Ну-ну… Я сам по диплому преподаватель истории, и хорошо знаю, что студента можно перебить только фразой "Достаточно. Отлично". Не хочешь? Слушай дальше. Говорю я по теме, не придерешься. Да и ассистент рядом, а ВГИК институт вольнолюбивый, и кто знает, куда потом этот еврей пойдет. И тут К., показав определенную эрудицию, делает сильный ход, перебивая меня вопросом: "Когда кончилось на Руси татаро-монгольское иго?" Это – вопрос на засыпку в прямом смысле слова, с таким же успехом можно дать человеку сзади обухом по голове или подставить ему подножку на краю пропасти. Дело в том, что большинству, конечно, было известно о знаменитой "Куликовской битве", то есть, победе князя Дмитрия Донского над ханом (на самом деле – темником, то есть начальником тумена – 10-тысячного отряда воинов) Мамаем. Некоторые даже помнили, что это "Мамаево побоище" произошло в 1380 году. И вот тут-то неучей и ловили. Потому, что только единицы, кроме профессионалов, разумеется, знали, что (в школьных советских учебниках это не акцентировалось) через два года после "побоища" хан Тохтамыш сжег Москву и восстановил выплату орде дани. Это "безобразие" продолжалось еще почти 100 лет до 1480г., когда Иван III встретился, не вступая в битву, с ханом Ахмадом и произошло так называемое "Стояние на реке Угре". И именно этой датой официально оканчивается на Руси татаро-монгольское иго. Такие подробности знают даже далеко не все студенты-историки, потом я пару раз проверял из любопытства. Все это я медленно, с расстановкой, не отказывая себе в деталях, стал излагать доценту К. Наконец, тот, глядя на меня (как мне показалось с ненавистью, а может я это придумал от волнения?) спросил: "Что вы заканчивали?" И я, со всей возможной кротостью и честностью, скромно ответил "исторический факультет". Не глядя на меня, сидящего перед ним, он наклонился к ассистентке. "Ставлю пять. Следующий…"
Вечером кинодраматург принес бутылку хорошего коньяка. Все, я – студент ВГИКа. По набранным баллам мы с Сережей Дьяченко, будущим толковым сценаристом, делим первые два места: 28 из 30! Правда, Сережа оказывается на полкорпуса впереди, поскольку закончил мединститут со средним баллом диплома "5", а у меня за университет "4,5". Ну и ладно…
Но, выясняется, что даже такие внушительные результаты - не гарантия. В этом институте и зачисление происходило "не как у людей". Списки получивших проходной балл (представляете?) не вывешивались, чтобы никто из ВГИКовского начальства не нес никакой ответственности, а абитуриент, наоборот, ни на что не мог сослаться. Просто, все, не получившие на экзаменах двоек, приглашались на ритуал зачисления. В назначенный день и час они толпились у кабинета ректора. Вызывали по одному, в порядке набранных баллов, в принципе, могли кого-то пропустить, и пригласить следующего с меньшими результатами, такие факты имели место. Доказать ничего было нельзя. Здесь вам не "математика письменно" и даже – не сочинение. Творческий вуз! Мастера так считают, - и все. Они – Жрецы Храма Высокого Искусства и ничего никому объяснять не должны.
Но меня пригласили в соответствии со списком, высокий синклит во главе с ректором благодушно поздравил, даже, кажется, кто-то сказал, что, вот, мол, хорошо, что приходят (особенно в документалистику) опытные журналисты, знающие жизнь… Вышел, закурил, и почувствовал, что действительно, а не только в книжках, бывают ситуации и минуты, когда "земля плывет под ногами", а я просто не могу прийти в себя.
Опомнился, когда через час получил студенческий билет ВГИКа и познакомился со своим Мастером – доцентом Александром Георгиевичем Никифоровым, который и набирал нашу мастерскую будущих сценаристов документального кино. Александр Георгиевич сказал: "Ну, вы даете…" Я понял, что он имеет в виду вступительные экзамены. Было приятно, но… До меня начинало доходить, что впереди – пять лет учебы новой профессии! Контрольные, зачеты, экзамены… В общем, все с начала. Голова шла кругом…
Уже дома, в Баку, старший товарищ по цеху, прекрасный журналист, надо сказать (ныне проживает в израильском городе Холоне), спросил меня: "А зачем тебе все это было нужно?" Я долго мялся, не зная, что ответить. Ведь, действительно, зачем? И, наконец, выдавил из себя: "Ну…. интересно". "Это – не главное", - уверенно припечатал мой собеседник. "А что же главное?", - робко спросил я. "Гонорар!", - еще более уверенно отрезал тот. Легко жить, когда точно знаешь ответы на все вопросы. Увы, не всем дано…
Первый раз о Бизяке
Наш Мастер, Александр Георгиевич Никифоров страшно заикался, ничего подобного я в жизни не видел и не слышал – ни до, ни после. Он мог по несколько минут пытаться выговорить слово, иногда ему и эти минуты не помогали, он замолкал, переводил дыхание и начинал попытку сначала. Сам он этого совершенно не стеснялся, но нам (во всяком случае, мне) было от такого зрелища не по себе. Я не буду пытаться здесь на письме передать это заикание. Во-первых, чтоб такое передать, нужны очень большие способности (уж слишком сильным было впечатление), во-вторых, как ни крути, это бы выглядело передразниванием, а в- третьих, там же во ВГИКе нас учили без особой необходимости не персонифицировать физические несовершенства героев: заикание, горбатость, "волчью губу"… У советского искусства существовала своя этика.
Никифоров был из фронтовиков, говорили, что его заикание – результат военного ранения или контузии, точно не знаю, он был весьма закрытый человек. Но в том, что война оставила в нем очень глубокий и ранимый след, я однажды убедился. Говорить о войне он, как и очень многие фронтовики (в том числе и мой папа), видимо, не любил, я, во всяком случае, подобных его рассказов не помню. Но был все-таки один-единственный такой разговор, из тех, что не забываются. Почему-то, уж не помню причины, на занятиях по мастерству (а они всегда проходили в форме свободной беседы с Мастером), зашел разговор об инвалидах войны; возможно, тема упоминалась в учебном сюжете кого-то из сокурсников. И Никифоров сказал, с трудом превозмогая недуг: "Они чаще всего были алкоголиками… Сестрички, нянечки в госпиталях их жалели, наливали, спирт-то был… Ну и…" Наверное, он хотел сказать что-то еще, но не смог, замолчал и, вдруг… тяжело зарыдал. По лицу потекли слезы, он их не вытирал, его били всхлипы. Аудитория онемела. Секунды шли, мы молчали, лишь было слышно, как плачет пожилой крупный мужчина с орденскими планками. Эта, неожиданная и непривычно жестокая (без "анестезии") в своей обнаженности правда о крохотном штрихе огромной войны, и эти слезы врезались в память как камень, который ни обойти, ни перепрыгнуть. Так и стоит перед глазами.
Еще говорили, что именно из-за заикания Александр Георгиевич не ведет мастерскую на стационаре, где надо постоянно общаться со студентами, с заочниками-то преимущественно работают в эпистолярном жанре, то есть, посредством переписки, только на сессии происходит живой контакт с Мастером. Письма Александра Георгиевича я, к великому сожалению, не сберег, переезды в Москву, потом – в Израиль мало способствовали сохранению архивов. А жаль. Писал он очень живо, остроумно и, вместе с тем – конкретно и по делу, колко, но не зло, высмеивая казусы и слабости в наших опусах.
Но однажды заикание Александра Георгиевича мне крепко помогло. Вам не видать таких сражений!.. Как раз, когда мы были в Москве на сессии, в столичном Доме кино свершилась премьера фильма "Сталкер" великого Андрея Тарковского. Сказать, что это было – Событие, означает не сказать ничего. Мы поехали к началу дневного сеанса, толпа стояла от кольцевого метро "Белорусский вокзал", кто знает, тот поймет, для тех, кто не знает, скажу, что это – минут 10-15 ходу без помех и остановок. А тут… Ситуацию контролировала конная милиция, явление вовсе не частое в Москве. Сразу было понятно, что попасть внутрь нет никаких шансов. У меня на глазах толпа растащила в разные стороны Юрского и Визбора, - они что-то кричали друг другу, но соединиться не могли. В общем, торчать там смысла не было, но я, на всякий случай, все же дождался начала сеанса и понял, что мне окончательно "не светит". Однако был еще и вечерний показ. Поехал. Опять, же, а вдруг? И оказалось, что есть, таки, он, этот самый "вдруг".
Толпа бушевала так же, как днем. Но очередь тех, кто имел билеты или право на вход (в частности, оно было в обязательном порядке гарантировано обладателям членского билета Союза кинематографистов – два пропуска на каждого члена), чинно и медленно, с полным сознанием своих полномочий и достоинств, отличавших от простых смертных, потихоньку приближалась к заветным дверям, охраняемым милицией, дружинниками, внутренней службой и еще черт знает кем. И вот, среди этих, богоизбранных, отмеченных высшими смыслами людей, я увидел своего Мастера. Александр Георгиевич с супругой продвигался в особой очереди на "Сталкера", не подозревая о своей новой роли в моей судьбе. Я осторожно подошел к нему, поздоровался и умоляюще посмотрел на Мастера, мол, можно ли что-нибудь для меня, несчастного, предпринять, не поделитесь ли своей высокой милостью? Он посмотрел на меня не без присущей ему иронии, что, дескать, с вами, лишенцами, делать, и глазами показал: становись впереди меня. Так я тоже оказался среди небожителей, но это должны были еще признать и те, кто стоял на "страшных вратах", а на их понимание было мало надежды. Подходим к дверям. Предыдущая пара, освобождая нам проход, уплывает внутрь ярко освещенного вестибюля. Идущий за мной Александр Георгиевич, показывает из-за моей спины "пропуск в рай" – удостоверение Союза кинематографистов, как бы, давая понять, что мы вдвоем. Молодой и наглый от своей власти “халдей” меня пропускает, и тут я получаю от мастера крепкий пинок в зад (простите за подробности, мол, давай быстрее, ныряй в счастливое море вестибюля) и вижу боковым зрением, как Никифоров пропускает впереди себя супругу. “Халдей” секунду ничего не понимает, но сразу смекает: его обдурили, продемонстрировав еще больше наглости, чем у него самого, что мгновение назад ему казалось невероятным. И он, понимая, кто главный виновник его позора, пытается потребовать у Никифорова объяснений. Тот, всем свои видом демонстрируя, что не против объясниться, открывает рот и… Ну, я-то хорошо знаю, как объясняется Никифоров, и жена его не хуже меня это знает. Юмора ей тоже было не занимать, к тому же, если я не ошибаюсь, она, как и муж, прошла фронт, и вряд ли чего-то боялась; мы несколько раз общались, и она при мне, мало знакомом человеке, так костерила советскую власть и ее атрибуты, что вряд ли облапошенный халдей мог вызвать в ней страх или сочувствие. Театральная пауза! Что мог поделать “халдей”? Ждать пока стоявший перед ним пожилой член Союза кинематографистов, к тому же - ветеран войны с многочисленными орденскими колодками на груди прекрасного костюма произнесет хоть слово? Применить к нему власть? Бежать за мной, вылавливая меня под общий хохот? Так за то время, что он будет меня ловить, проскочит еще человек десять сквозь брешь в охране, им же и созданную. Уже издали я увидел, как Александр Георгиевич, величественно кивнул ошалевшему “халдею” и развел руками: дескать, прости, дружок, бывает, сам видишь, что за молодежь пошла…
В довершение эпизода я увидел, как одна из привратниц закладывала доской двери второго входа в Дом кино, а в эти "заветные врата" могучей птицей бился очень популярный актер Куравлев. Привратница, извиняясь всем своим видом и виновато разводя руками, показывала знаменитому артисту, что она, мол, ничего не может для него сделать. Вторая привратница, видимо, младше по чину, говорила с придыханием: "Это же Куравлев! Он же член президиума Союза!.." А первая хрипло отвечала: "Вижу, что Куравлев… А что я могу сделать?! Если я ему дверь открою, знаешь, что начнется?…" При этом она от души достаточно громко использовала ненормативную лексику, ужасно забавно звучавшую в этом Храме высокого искусства, тем более – из женских уст.
С тех пор я иногда говорю, что видел "Сталкера" на премьере. На тех, кому известна обстановка того дня, это производит впечатление. А что до самого "Сталкера", так… нельзя сказать, что я получил какое-то неземное удовольствие. Я вообще больше люблю раннего Тарковского: "Иваново детство", "Зеркало", особенно "Андрея Рублева" ("Страсти по Андрею")… Его поздние работы, по-моему, скорее, предназначены не для получения эстетического зрительского удовольствия, а для мыслей о философско-художественном понимании пространства, времени и жизни. Я не сомневаюсь в том, что Андрей Тарковский великий кинорежиссер. Ему, думаю, были ведомы такие понимания и смыслы, которые очевидно выделяли его из числа собратьев по цеху, даже самых лучших и самых талантливых. Но в поклонении, которое я наблюдал в тот день, чем-то напоминавшем толпы у храма, где есть и истинно верующие, и пришедшие просто поглазеть на именитого проповедника, и откровенные шарлатаны, выдающие корысть за веру, был, конечно, и оттенок моды. Толпа, как я думаю, рвалась в надежде, еще и приобщиться к сонму "избранных", "допущенных", увидеть в фильме что-то "не для всех", какую-то зашифрованную антисоветчину, этакую "фигу в кармане". Однако этого уж точно вряд ли имело смысл ожидать, поскольку, если ее, "фигу", могли увидеть зрители, то, естественно, углядела бы и цензура, а там сидели грамотные ребята. И если с непривычки они пропустили какие-то аллюзии в "Рублеве", то больше такого, кажется, не повторялось. Хотя… Это – тоже, как посмотреть.
Фамилию Бизяка я первый раз в жизни тоже услышал от нашего Мастера. Причем в непростом контексте. Заканчивалась сессия не то за второй, не то за третий курс. И Александр Георгиевич нам объявил: "В будущем году я ухожу на пенсию…" Увидев наши вытянувшиеся лица, он добавил: "Мастерскую примет Саша Бизяк". Я спросил: "А это уже точно?", имея в виду, естественно, его уход. Он же, кажется, решил, что я, видимо, понимая, в силу национальной принадлежности, суть интриги (о которой, поверьте, не имел ни малейшего представления), спрашиваю о самом решении по поводу нового Мастера. "Да, решилось, наконец, - Никифоров досадливо махнул рукой. – Морочили голову, морочили… он же… этот… – еврей. Ну…" Долго говорить ему было трудно. Но его жесты и мимика были столь выразительны, что в этом и не было нужды. А я подумал: "Ни фига себе… Вслух, в аудитории, перед студентами, в стенах ВГИКа, уважаемый Мастер, наверняка – член партии открыто говорит о государственном антисемитизме. Понятно, что все об этом знают, понятно, что здесь не школа милиции, но чтоб настолько "в лобешник"? Сильно!"
И на следующую сессию нас уже принимал новый Мастер, Александр Григорьевич Бизяк. Имена-отчества у мастеров были очень похожие, знакомиться было легко.
Иностранцы…
Во ВГИКе, как и в очень многих советских вузах учились иностранцы, посланцы дружественных стран или социально-политически близких (идеологически правильных!) общественных сред. Заочники, понятно, с ними общались мало. Но случалось по-всякому. Мне запомнились три лица, не просто из разных стран, но и с разных континентов, оставившие очень разные впечатления.
Латинская Америка
К огромному огорчению я не помню имени этого неординарного парня, но точно помню, что он был из Южной Америки. Жаль, что запомнилось немногое, потому что сильно хочется его здесь упомянуть. Это был очень живой человек, находящийся, словно ртуть, в постоянном движении, как будто он все время немного пританцовывал. Он был небольшого роста, внешне хрупкий, с каким-то взглядом, похожим на детский, очень внимательным и очень доброжелательным, будто выражавшим постоянное предупредительное желание помочь собеседнику. Хотя я, в то же время, всегда чувствовал, что где-то в глубине его черных лучистых глаз таится какая-то тайна, печаль, которой он ни с кем не делится. Несмотря на явно малобъемное телосложение, он, казалось, заполнял собой все пространство, в котором находился. Он был с режиссерского факультета. По-русски говорил с небольшим веселым акцентом. Не раз слышал от него: "Давай праздник устроим!" Присутствие этого человека (возраст которого трудно угадывался) всегда привносило ощущение легкости и веселья, привычно схожее с хрестоматийными представлениями о его родине, он был как бы, воплощением книжно-киношного вечного карнавала. А потом я узнал, что этот парень всю юность провел в настоящем подполье, был схвачен, сидел в жуткой тюрьме и вся спина у него в страшных широких шрамах, от ударов саблей плашмя – фирменной порки латиноамериканских полицейских горилл. Вот, вам, “форма, и содержание”, - все как учили.
Мати Гешонек. ГДР
Сегодня уже давно нет страны, в которой отец Мати, Эрвин Гешонек, был невероятно популярным артистом, любимым и народом, и начальством, и, как рассказывают, очень многими женщинами. Хорошо знали его "нордический" профиль и у нас, по фильмам, в которых он снимался.
Мати учился в режиссерской мастерской Георгия Данелия вместе с уже упомянутым здесь Фимой Абрамовым, так что мы немало времени провели в одной компании. Мати был человеком веселым, компанейским, говорил по-русски практически без акцента, любил петь песни Окуджавы под гитару. Еще он позволял себе передразнивать с утрированным немецким акцентом выговор русских слов "вражескими офицерами" из старых советских фильмов про войну, типа "Партизанен? Расстреляйт!". Наверное, здесь было над чем смеяться, но, честно говоря, разделять это его ерничество мне не хотелось. Да и вообще, несмотря на близость отца, Эрвина Гешонека, к руководящим кругам ГДР, Мати очень иронично относился к советско-коммунистическим реалиям того времени.
Насколько я знаю, Мати стал серьезным и успешным режиссером в Западной – тогда – Германии (а почему бы, и нет?), работал и как сценарист. На его счету целый ряд успешных фильмов.
Усама. Сирия
Усама приехал из Сирии, учился на операторском факультете, мы несколько раз пересекались в кинозалах, в буфете. Отношения были не то, чтобы близко-товарищескими, но вполне доброжелательными. Как-то пришел Фимка в мою комнату и говорит: "У Усамы день рождения. Пойдем?" Я, вообще-то, человек легкий, люблю дружеские застолья и сейчас, а в те годы – тем более. Но тут я подумал и отказался: "Нет, пожалуй, не пойду…". А на Фимкино "Ты чего, старик?", ответил, чуть подумав, чтобы прозвучало точнее: "Усама – нормальный парень, между нами нет, и не было ничего плохого. Но… После 200 грамм разговор может повернуться по-разному. Мы – люди разных миров, у меня своя правда по вопросу об отношениях Сирии и Израиля, у него, наверное, своя. Зачем?" Напомню, за окном стоял конец 70-х. Фимка попытался что-то возразить, типа, "Да, ладно…", но понял, что я – всерьез. Кажется, он тоже тогда не пошел, и мы нашли, чем себя занять в другом месте.
… Через много лет мне сказали, что Усама погиб при налете израильской авиации, снимая наши пикирующие самолеты из воронки. И я подумал, что правильно тогда поступил.
Если информация о его гибели верна, то мне искренне жаль Усаму, и я с уважением думаю о том, как он выполнял свой профессиональный долг. Но… Моя правда была тогда, когда я узнал о случившемся и, тем более, осталась сейчас с израильским летчиком, защищающим свою страну и ее людей от ужасов террора, приходящего с враждебных нам территорий, откуда несут смерть в еврейские дома наши злейшие враги. На войне, как на войне. У Усамы, наверное, была другая правда. И этим правдам еще не дано объединиться. Хотя, если, я доживу до дней, когда между нашими странами наступит мир, мне бы хотелось прийти на могилу Усамы и молча там постоять. Впрочем, лучше бы печальная информация не подтвердилась, и Усама был жив. Вот тогда я бы с удовольствием отметил с ним заключение мира между нашими странами доброй рюмкой в Дамаске или Тель-Авиве, вспоминая вгиковскую молодость.
ВГИКовские байки
"Здравствуйте, товарищи кинологи!",
или "еще не все потеряно"
Почему-то запомнившиеся мне ВГИКовские хохмы оказались связаны во многих случаях с именем Николая Васильевича Крючечникова (надеюсь, память не подвела, и я не переврал имени-отчества этого славного человека и преподавателя). Возможно, в силу его природного остроумия – в соответствии с именем-отчеством от его юмора веяло то какой-то отстраненной гоголевской иронией, а то и – прямой насмешкой.
Николай Васильевич преподавал у нас теорию кинодраматургии. Он пришел на первое занятие и приветствовал нас: "Здравствуйте, товарищи кинологи!" Мы засмеялись. Он сказал: "Ну, если вы смеетесь по такому поводу, значит еще не все потеряно". А когда при нем однажды упомянули Новосибирскую студию кинохроники, которую разместили в бывшем церковном здании, Крючечников покачал головой и отреагировал: "Не говорите мне об этой студии, что там может быть хорошего? Это ж надо было додуматься, в церкви вертеп устроили…" Крючечникова любили, это был веселый, обаятельный человек, умевший при том доходчиво и просто объяснить сложности своего предмета.
Бабочкин и Крючечников
Трудно себе сегодня представить, чем был для советского киноведения фильм братьев Васильевых "Чапаев" и в каком, соответственно, ореоле пребывал сыгравший там главную роль Борис Андреевич Бабочкин. По мнению этих специалистов, сформировавшихся "до исторического материализма", история советского кино делилась на две неравные части: до "Чапаева" и после "Чапаева".
Моя некоторая ирония относится не к самому фильму, действительно замечательному произведению, а к тому величию, коим полагалось подчеркивать его идеологическую основу. Говорят, Сталин за первые два года после выхода "Чапаева" посмотрел его больше 30 раз, а у "всесоюзного упыря" какой-то природный вкус все-таки был, это известно. Но дело, конечно, не в Сталине. Американская гильдия кинокритиков признала "Чапаева" лучшим фильмом на иностранном языке своего года, а на французском фестивале он тогда же получил "Гран-при"! По сути дела, это был отличный вестерн, вернее, как позже стали говорить, "истерн". Я видел потом несколько американских фильмов этого жанра тех же, примерно, лет выпуска, так "Чапаев" был и крупнее, и ярче, и выразительней, и остроумней. А уж образ главного героя стал просто огромной художественной удачей.
Бабочкин, безусловно, был очень талантливым актером театра и кино и без "Чапаева", на его счету немало и других прекрасных ролей. Но до конца жизни его все равно воспринимали как Чапаева. В том числе, и мое поколение. Что ж тут поделаешь? Такова судьба очень знаменитых ролей и сыгравших в них актеров, а уж счастливая это судьба, или – наоборот, пусть каждый решает для себя.
Хотя сам Бабочкин, что естественно для умного человека, воспринимал эту неимоверную славу "Чапаева" не без некоторой иронии. Помню, шел я по коридору ВГИКа, и вдруг, как ветерок прошел – в такой-то аудитории выступает Бабочкин. Все заторопились в одном направлении – когда становилось известно, что со студентами встречается очень крупный Мастер, всем хотелось попасть, послушать, поучаствовать в общении. Особенно, нам, провинциалам, для которых такие события все же были в диковинку. Втиснулись в битком набитую аудиторию, начали прислушиваться, к сожалению, стало понятно, что встреча заканчивается. Бабочкин что-то говорил о несуразностях в организации отечественного кинохозяйства, о том, что мы так и не увидели лучшие фильмы Чаплина. Например, "Диктатор"; то была жестокая насмешка над Гитлером, но свои, доморощенные цензоры, углядели там опасность аллюзий со Сталиным, да и другими нашими вождями, и замечательный фильм в Союз не попал. "А теперь уже и поздно о чем-то говорить, поскольку по прошествии десятилетий, это уже другое кино. К сожалению, кино стареет. Это, конечно, не газета, но кино тоже стареет", - закончил Бабочкин свою мысль. Из зала, естественно, раздалось: "А "Чапаев"?! " "Чапаев"? – Бабочкин улыбнулся. – "Чапаев" – хорошее кино. Но, - все, и он тоже, стареет". Бабочкин по-актерски выразительно и двусмысленно развел руками (как бы оставляя на усмотрение аудитории решать, что или кого он имеет в виду: фильм, героя или самого себя) и заразительно рассмеялся нашим недоуменным лицам. Смехом ответила и аудитория.
Так вот, о диалоге Крючечникова и Бабочкина. Крючечников (или, как мы его про себя любовно называли для сокращения "Крючок", -надеюсь, никто не обидится) был киноведом старой традиционной школы, естественно, боготворил "Чапаева" и Бабочкина, а, скажем, говоря о Тарковском, с негодованием утверждал, что тот принижает подвиг народа в Великой Отечественной войне, погружая хрестоматийно-известные кадры в заунывно-серые тона. Не удивляйтесь: киноведы – люди непростые, они и не такое усмотрят, и не такое вам скажут…
Большие теоретики все время писали книги, монографии по своим предметам. Выпуск монографии был для каждого из них серьезным этапом научно-творческой деятельности и, безусловно, предметом законной гордости. И вот, приходит на занятия Крючечников и говорит: "Друзья, можете меня поздравить, вышла моя новая книга. Уже – шестая”… (Если кто помнит точнее порядковый номер его книг, то я приношу извинения). И показывает нам книгу средних габаритов, форматом типа А-5, в твердом черном переплете под названием, вполне естественном для специалиста по теории кинодраматургии, "Слово в фильме". В правом верхнем углу обложки крупным абрисом белым по черному ("выворотка", на жаргоне газетно-журнальных художников) отражен знаменитый, вероятно – самый знаменитый кадр в этом, разошедшимся на киноцитаты и просто цитаты (и анекдоты!) фильме, демонстрирующий неподражаемую "чапаевскую" киноатаку. Это – когда легендарный комдив в "напряженнейший" момент фильма летит верхом, подняв шашку, впереди своей конницы ("Где должен быть командир? – Впереди, на лихом коне!", как наставлял соратников в другом эпизоде сам киногерой) на выручку к Анке-пулеметчице, у которой кончились патроны. Рот Чапаева раскрыт в картинном крике, демонстрируя значимость того самого "слова в фильме", которому и посвящена монография. На экране сей важный момент идет без слов, только характерная музыка подчеркивает "героический порыв" Чапаева и счастливое лицо Анки, узнавшей своего комдива.
- И вот, друзья, - продолжает Крючечников,- один из авторских экземпляров я вчера преподнес Борису Андреевичу Бабочкину с дарственной надписью, - Бабочкин принял мой подарок, посмотрел на обложку и спросил: "А ты знаешь, что я кричал, когда на съемках летел в эту атаку?" Я ему отвечаю, что, конечно, не знаю. И Бабочкин мне говорит (Крючечников делает эффектную театральную паузу): "Вот видишь, если бы ты знал, что я тогда кричал, то назвал бы свою книгу "Матерное слово в фильме"…
Бабочкин, Баталов и Крючечников
Умер Бабочкин. Это произошло, когда мы приехали на очередную сессию. Увы, как остроумно заметил классик по другому поводу, человек смертен. Печальное это событие, помимо искренних человеческих эмоций (а Бабочкина уважали и любили) и всего прочего, осложняло институтскую жизнь еще и тем, что за год до своей кончины Борис Андреевич набрал в Казахстане так называемую "национальную мастерскую". Во ВГИКе была такая не то традиция, не то – установка. Большой Мастер ехал в одну из союзных республик, там набирал способных местных ребят, понятно, общеобразовательные предметы от тех, кого уже выбрали великие, никто особо не требовал. Их учили во ВГИКе на актерском отделении, и потом такая группа могла укрепить кадры республиканской киностудии, а то и стать у себя дома основой нового театра. Всяко бывало. Я, например, в силу своей бакинской принадлежности, много общался с коллективом такой же азербайджанской мастерской, которую как раз в годы моей учебы набрал Евгений Семенович Матвеев.
Евгений Семенович был человеком большого актерского и режиссерского таланта, в действительности являлся гораздо более яркой и неординарной личностью, чем иногда кажется молодым поколениям. Мы оставались добрыми знакомыми и в более поздние времена. Евгений Семенович даже был у меня в гостях в Израиле, приехав сюда с концертом. Впрочем, о Матвееве, человеке и артисте стоит рассказать подробнее. Но об этом – ниже.
С ребятами из его мастерской я был в студенческие годы, да и потом остался, в хороших отношениях, уже позже, в Азербайджане писал об их работе несколько раз.
А вот будущим актерам из Казахстана не повезло. Смерть Мастера прервала их учебу по ремеслу, а это – главное в жизни студентов на творческих факультетах, не ради же занятий по истории КПСС они торчали в Москве. Эти молодые статные красивые азиаты, впечатляющего роста, ходили по ВГИКу как потерянные, не зная, куда себя девать, и всем своим видом (а вид у них был – будь здоров!) показывая всю печальную бессмыслицу происходящего. Им все по-доброму сочувствовали.
В общем, в один прекрасный день стало известно, что на казахскую мастерскую приглашают Алексея Баталова. Прекрасный, любимый не одним поколением актер, мастерскую принимал впервые. Это было интересно. А мне – чуть по-особому. Дело в том, что я успел к тому времени лично познакомиться с Баталовым. К нам, в Сумгаит, частенько приезжали разные кинознаменитости на встречи со зрителями. Сюда любили ездить – море, хорошие песчаные пляжи, шашлыки и фрукты, сухое вино, вошедшее в легенду традиционное кавказское гостеприимство, - да, к тому же, неплохой приработок, который предоставляло известным актерам, так называемое, Всесоюзное Бюро кинопропаганды. А для провинциальных зрителей это было занимательное лицедейство; залы на таких встречах всегда были полны. С тех пор, как я поступил во ВГИК дирекция Дворца культуры трубопрокатного завода, очень большого, важного, крупнейшего в нашем городе, а главное – безмерно богатого предприятия (снабжавшего трубами чуть ли не всю сибирскую нефтянку!), монополизировала эти встречи и стала приглашать меня для участия в них. Я как бы вел на сцене интервью со знаменитостями, получалось живее, чем просто артист, пусть и очень известный, что-то рассказывает. Да и мне за это какая-то денежка перепадала, тоже не лишнее; к тому же – контрамарки на такие встречи для друзей хорошо отражались на общественном рейтинге.
И вот прихожу я на встречу с Баталовым, захожу к директору Дворца, как сейчас помню, звали его Володя Мартышкин, и вижу, что хозяин кабинета сидит со знаменитым актером за бутылкой коньяка, уже явно неполной. Я подошел к столу и услышал, как Баталов, продолжая прерванную моим появлением тираду, с жаром доказывает собеседнику: "…Вот ты подумай! Что б какой-нибудь говенный трактор (прошу прощения за лексику – цитата! - М.Г.) водить, мы эту бабу два года учим. А ребенка родить и воспитать доверяем любой…, кому ни попадя… Потому дети такими и растут…" Володя меня представил, мы познакомились и хлопнули по рюмке. Тут прозвенел звонок, нам было пора на сцену. Встреча прошла замечательно, а реплика, услышанная от Баталова, запомнилась неординарным взглядом на привычные вещи. Как это и присуще большим художникам.
Алексей Баталов
И вот идет заседание ректората, на котором Баталова утверждали в качестве Мастера. Все ждут в коридоре, преподаватели, казахская мастерская, просто сочувствующие вроде меня, первая мастерская известного артиста, - событие незаурядное для всего советского киномира. Наконец, широко распахивается дверь, выходит Баталов, со своей доброй, застенчивой улыбкой. Все бросаются к нему, чтобы поздравить. Хочу подойти и я, поздороваться, напомнить о нашей встрече, может быть договориться об интервью, скажем, для "Советского экрана", о том, как чувствует себя большой актер в новой, непривычной роли (я всегда оставался журналистом). Но тут… огромные красавцы-казахи подхватили Баталова и с громогласным гиканьем и ржанием, что-то победное еще и громко распевая на своем языке, как будто табун молодых, породистых, сильных и счастливых жеребцов, почувствовавших вкус будущей большой жизни, бегом понесли его на руках и плечах по коридору, словно по родной степи… За ними вряд ли можно было угнаться.
Все оторопели… И тут рядом со мной раздался знакомый негромкий печально-иронический голос: "Это ж надо… Что делается?! Китайцы Баталова украли…" Я обернулся. Естественно, это был наш Николай Васильевич Крючечников. Надеюсь, мои друзья из Казахстана, да и другие жители этой прекрасной страны не обидятся, ни на меня, ни на Николая Васильевича.
Панкратовы
Панкратов-Черный, заканчивал режиссерскую мастерскую. Но зрители больше знают и любят жгучего брюнета Александра Панкратова-Черного по ярким актерским работам в кино и театре. А в следующем наборе режиссерского факультета (параллельно со временем моей учебы) постигал мастерство светловолосый Александр Панкратов-Белый, тоже очень способный студент и впоследствии вполне состоявшийся режиссер. Прозвища "Черный" и "Белый" зазвучали тогда, когда появился Панкратов-второй. А ВГИКовская многотиражка моего времени писала, что самого талантливого студента режиссерской мастерской обычно зовут "Саша Панкратов". После пресс-конференции в Тель-Авиве перед спектаклем, в котором играл Панкратов-Черный, я рассказал ему об этой шутке ВГИКовских газетчиков. Она явно доставила ему удовольствие. Тем более, что, как оказалось, он слышал ее впервые.
Анекдоты
Известно, что если какое-либо явление отражается в фольклоре, то это – как золотая проба; значит, оно, действительно, имело или имеет общественное значение. Это могут быть пословицы, поговорки… А уж если интересующие нас реалии прозвучали в анекдоте, тем более, не в одном, то это – вообще особое дело. ВГИК присутствовал в анекдотах не раз, да и сам был, как я понимаю, тематической площадкой для их сочинения. Приведу те, что сохранила память.
"ВГИК сгорел"
В будке телефона-автомата (да-да, они были! М.Г.) парень набирает номер:
- Это ВГИК?
- ВГИК сгорел…
Парень вешает трубку, снова набирает:
- Это ВГИК?
- ВГИК сгорел…
В третий раз:
- Это ВГИК?
- Вам же сказали, что ВГИК сгорел…
- А может, мне просто приятно слышать, что ВГИК сгорел…
Зеркало
Брежнев водит иностранную делегацию по художественной выставке. Одна картина, вторая… Он что-то говорит иностранцам и шествует дальше. И вдруг видит в проеме зеркало, а в нем - свое изображение. Брежнев останавливается и недоуменно смотрит по сторонам. К нему наклоняется помощник и тихо шепчет на ухо: - "Леонид Ильич, это – зеркало…"
Тот откликается и с понимающим видом реагирует:
- А, Тарковский…
Про любовь
Первокурсник-сценарист в общежитии ВГИКа пришел к выпускникам-режиссерам. Те встречают его со всепонимающей мудростью маститых художников.
- Ну?
- Ребята, у меня сюжет…
- Про что?
- Про любовь…
- Двое мужчин?
- Да нет, почему…?
-А что – две бабы?
- Почему "две бабы"…?
- Так что же там у тебя?
- Как что? Конечно – юноша и девушка…
- А-а, - разочарованно. – Так это – документальное кино…
***
Напомню: шли семидесятые годы.
Евгений Семенович Матвеев
Евгений Семенович Матвеев… Один из столпов советского кинематографа. Кто-то считал его замечательным, очень талантливым актером, режиссером и педагогом, кто-то – записным "совком", исповедовавшим и олицетворявшим ортодоксальное лицо советского кино и, естественно, обласканным властью. И в каком-то смысле были по-своему правы и те, и другие. Возможно и то, и другое объединилось и отразилось в наиболее, по-моему, яркой его актерской работе - роли Макара Нагульнова в фильме "Поднятая целина" по одноименному, тогда хрестоматийному роману Михаила Шолохова. Для молодого поколения, вполне возможно, не читавшего и не видевшего "Поднятую целину" (чего в наши годы было совершенно невозможно себе представить), напомню, что речь там идет о коллективизации на Дону, "борьбе с кулачеством" в которой и гибнет могучий и неприкаянный путаник – герой по жизни и герой Матвеева по фильму красный казак Макар Нагульнов. Кстати сказать, актерский диапазон Матвеева простирался от того же брутального, абсолютно прямого, как штык, казака Нагульнова до столь же достойно сыгранного изысканного и очень сложного князя Нехлюдова в экранизации толстовского "Воскресенья", - трудно придумать более разноплановые роли.
Евгений Семенович Матвеев
Судьба и неординарный характер Матвеева, как мне кажется, очень точно проявились в прелестной байке, которую мне рассказал Фархад, бывший очевидцем описанного. Как обозреватель по проблемам кино газеты ЦК "Советская культура" он поехал на ежегодный Всесоюзный кинофестиваль, проходивший традиционно в одной из столиц союзных республик, уже не помню в какой он шел именно в тот год, да это теперь и не имеет значения. И на этом фестивале, вспоминал потом Фархад, на первое место претендовали кинокартины "Судьба" Матвеева и "Мимино" Данелии. "Судьба" по тем временам была, может, по-своему и неплохим, масштабным фильмом, отражавшим изгибы советской реальности (понятно, не без "лакировки действительности") в жизни ее главного героя, которого играл сам Матвеев. Играл как всегда мощно, широко, с искренним драматизмом. Говорить о фильме "Мимино" просто бессмысленно – трудно поверить, что кто-то не видел этот невероятно талантливый, чрезвычайно остроумный фильм, вероятно, один из лучших в советскую эпоху. Для непосвященных скажу, что в фильм не вошло сценарного материала минут на 40 экранного времени. Если бы такой материал сняли, то, уверен, в те времена этот подлинный шедевр киноискусства вообще бы не вышел на экран. Впрочем, и то, что вошло в картину оставляло огромное впечатление. Один эпизод с телефонным звонком в Тель-Авив (скорее всего, единственный раз чудесный город, в котором я сегодня живу и который очень люблю, упомянут в советском кино без ругательного контекста) чего стоил! Кстати, по сценарию в не вошедшем в фильм продолжении эпизода, Ицхак из Израиля по просьбе главного героя звонит его другу в Телави (из-за созвучия с Тель-Авивом и одинаковым номером телефона и происходит, как все помнят, казус) – и из будки на рыночной площади Кугушу кричат, что ему "звонит Ицхак из Израиля", а тот убегает с жутким воем "Нету меня! Нету!" Сегодня в Израиле особенно весело об этом писать! В общем… Сами понимаете! Конечно, аккредитованные на фестивале журналисты "болели" за "Мимино" и всячески ругали в разговорах между собой Матвеева, в полной уверенности, что начальство продавит на первый приз "Судьбу", как идеологически правильное произведение, не вдаваясь в оттенки художественного совершенства. Жюри заседало до глубокой ночи.
- И вот, - восторженно рассказывал мне Фархад по приезде, - сидим мы в пресс-баре, ждем окончательного решения жюри. Пьем, курим, ругаем Матвеева с его совковым фильмом. Дым стоит коромыслом в, и без того, полутемном баре. И вдруг, представляешь, распахивается дверь и в ее проеме, ярко освещенном из коридора, вырастает красавец Матвеев с лауреатским значком на лацкане шикарного костюма. Он широко улыбается, театрально разводит руками и громким, хорошо поставленным актерским голосом провозглашает: "Ну, что, мужики? Значит – не "Судьба"! И мы ему сразу все простили…
Конечно, он хотел этот главный приз Всесоюзного фестиваля, но, не получив его, готов был щедро делиться киношной славой (ему, не сомневайтесь, хватало), тем более что за "Судьбу" он, если память мне не изменяет, получил госпремию. Да и цену по-настоящему талантливым работам, поверьте, он знал.
В этой внутренней "совковости" и, одновременно, жадной открытости яркой новизне и был весь Матвеев. Мы, конечно, не были большими друзьями, наши отношения даже не стоит называть близко приятельскими, разница в возрасте и положении, конечно, сказывалась, да и пересекались не так уж часто. Скорее, это было общение добрых знакомых, или чуть более того. Но, видимо, мы симпатизировали друг другу, иначе, когда в очередной раз незапланированно сводила судьба, не проводили бы столько времени вместе, не прошли бы через такое количество разговоров. Он, конечно, понимал, что его творческие – актерские и постановочные успехи лежат именно в советском консерватизме, но понимал и то, какое впечатление производят на окружающих взаимно малосовместимые (по привычным меркам) черты его незаурядного и неуемного характера. К примеру, он немного знал идиш, и любил наблюдать за реакцией собеседника, который случайно слышал об этом – уж никак не стыковалась с его обликом русского богатыря такая черта. Хорошо ли, плохо ли владел он этим любимым языком европейского еврейства, не мне судить, что лучше меня – это точно. Во всяком случае, когда он, будучи в Израиле, куда приехал с большой и очень представительной концертной бригадой, пришел к нам в гости, то с моей мамой – они оказались примерно одних лет - Матвеев, к ее немалому удивлению (все-таки перед ней был знаменитый актер с определенным типажным образом), говорил на идиш без особого труда. Во всяком случае, на бытовые темы. Мама, для которой идиш был, фактически, родным языком, потом хорошо отзывалась о его словарном запасе, а была она женщиной строгой и к излишним комплиментам не расположенной.
Откуда к нему идиш? Как рассказывал сам Евгений Семенович, его юность прошла в Херсоне, где он работал статистом местного театра и снимал угол в еврейской семье. И оказалось, что своим талантливым умом и цепкой памятью будущего мэтра советской сцены и экрана он легко схватил язык, звучащий вокруг него. Попадая в еврейскую среду, любил щегольнуть памятным словечком, а то и блеснуть умением в языке, которое нередко оказывалось выше слабеньких потуг окружающих.
Как я уже говорил здесь, познакомился с Матвеевым, когда он вел во ВГИКе азербайджанскую актерскую мастерскую. С ребятами из его мастерской мы дружили, это было почти землячество. Помню, мы с Фархадом пришли поболеть за них на экзамен по сценическому движению, который проходил на широченной лестничной площадке одного из этажей ВГИКовского здания. Будущие актеры разминались перед экзаменом, весело перешучиваясь. И тут появился Мастер со свитой ассистентов. Величественный красавец, спускавшийся к нам, простым смертным, с верхнего этажа в золотистых солнечных лучах, падавших из больших окон, в, наверное, очень дорогом старомодном костюме, он казался небожителем, каким, в той или иной мере, и был. Когда он преодолевал последние ступени лестницы, стоявший рядом со мной Фархад, никогда в карман за словом не лазивший и особым лицеприятством не отличавшийся, прошептал мне на ухо: "Ему только осталось Брежнева сыграть…" И как в воду глядел, вскоре Матвеев (вполне соответствовавший статью для такой ответственной роли) действительно сыграл Брежнева в очередной, кажется, опять озеровской, военной эпопее "Солдаты свободы" о военных политработниках, преимущественно, высокого ранга.
Матвеев сошел на площадку, шутки умолкли – пришел Мастер, началась экзаменационная музыкальная композиция. Исполняли ее ребята по-разному, кто лучше, кто хуже. Мастер, наклонившись к немолодой, аристократического вида, ассистентке добродушно и, надо сказать, довольно наблюдательно и объективно, заметил: "Ишь, какие сраки поотъедали на шашлыках" (в очередной раз прошу прощения - цитата), намекая этим кулинарным уточнением на этническое происхождение своих подопечных. Та улыбнулась и согласно кивнула. В устах Матвеева подобные грубоватые словечки, не были приближением к ненормативной лексике. Наоборот, у него они звучали естественной народной речью и, в общем-то, никого особо не коробили.
Я набрался духу, подошел, представился журналистом из Азербаджана, что на самом деле было чистейшей правдой (не заочником-второкурсником же, стал бы со мной Мэтр разговаривать!), и попросил несколько слов для республиканской печати. Он с удовольствием и очень по-доброму откликнулся (прессу все любят, если она не придирается), не скупясь на хорошие слова о будущих актерах.
Так мы и познакомились. "Ну, ты даешь, на ходу подметки рвешь", - сказал Фархад, глядя на мою прыть. "Работа такая", - пожал я плечами. Потом, через несколько лет, Фархад, уже будучи обозревателем в отделе кино газеты "Советская культура", попросил, напирая на наше с Матвеевым тогдашнее знакомство, которое состоялось у него на глазах, взять интервью у Евгения Семеновича, уж не помню по какому поводу, впрочем, их всегда хватало.
Мы созвонились, он меня вспомнил, во всяком случае, так сказал по телефону, встретились, разговорились. Речь шла, кажется, о его очередном фильме "Победа", который снял Матвеев. И я понял, что он тяготеет к переоценке привычного в те годы умолчания по поводу фигуры Сталина. Как и многим фронтовикам (а Матвеев успел хлебнуть фронтовых будней) ему хотелось слышать восхищение ролью Сталина, который "выиграл войну". У меня, понятно, было свое мнение по этому поводу, мягко говоря, не совпадавшее с оценками собеседника, но, в соответствии с законами своего, журналистского, жанра, я предложил не без внутреннего желания увидеть его реакцию: "Евгений Семенович, хотите сказать о Сталине? Скажите!" Я не ошибся, это действительно было интересно. Посмотрев на меня, видимо, не без сожаления о моих умственных способностях и политическом чутье, Матвеев сказал с внутренней обидой и горечью: "Что, про Сталина? Да кто ж тебе даст такое напечатать? И кто поймет? Еще и себе неприятностей отыщешь. Ладно, давай о деле". Но он уже не мог остановиться. "Ты пойми, - громко втолковывал мне Матвеев. - Я же не могу вполголоса… Мой герой как говорит? Он не говорит: "Я коммунист…" (это слово Матвеев по актерски не то пропел, не то, ерничая, проблеял – М.Г.), как будто с пальцем в жопе (опять же, извините за лексику). Нет, мой герой так говорит (Матвеев встал, принял героическую позу вызова, и, вновь сменив тон, громко и гордо, почти выкрикнул: "Я – коммунист! А ты – фашист, сволочь!" Вот как надо говорить о серьезных вещах. Но так – не получится. А в полголоса я не умею". Он снова сел, беседа наша продолжалась. И, видимо, интервью состоялось: после его публикации в "Советской культуре" меня попросили сделать для них вариант этого материала несколько весьма серьезных московских изданий.
…В следующий раз мы пересеклись с Матвеевым, когда меня прямо из кабинета кардиолога упекли в очень престижную клинику, – Союз юристов СССР (в пресс-службу которого меня тогда пригласили после серии судебных очерков перестроечного толка), был учреждением достаточно фешенебельным и стоял на учете в Правительственном управлении Минздрава. Матвеев, понятно, пребывал здесь в силу своего лауреатского статуса, хотя, к тому времени он уже, кажется, не был секретарем Союза кинематографистов, которым стал, если память мне не изменяет, после той самой, памятной роли Брежнева; артист, воплотивший образ генсека, не мог жить как простые смертные. Перестройка и удачно вписавшийся в нее знаменитый 5-й съезд Союза кинематографистов, кое-что, конечно, изменили в традиционном распределении начальственных благ. Но что-то, видимо, и осталось, та же спецклиника, к примеру. Впрочем, пришли иные времена – взошли и другие имена: на 11-м этаже, как рассказывали, были специальные трехкомнатные покои для Хасбулатова, тогда уже председателя Верховного Совета, куда он приезжал "снимать усталость" после трудов праведных.
Утром в вестибюле среди жадно ждущих свежего печатного слова у газетного киоска мы случайно, но с обоюдной искренней радостью, встретились с Матвеевым. Уж не помню, кто кого пропустил впереди себя к неудовольствию ворчливой очереди, состоявшей, преимущественно, из лиц, знавших себе цену. Газеты в те дни, стали просто глотками воздуха, и в них пациенты престижной клиники, которые были, в основном, начальниками, ловили очередные дуновения политических ветров.
Набравши по пачке печатной макулатуры, мы вышли на воздух.
- Тебе вечером принесут? – без предисловий, переходя к наиболее важной теме, спросил Евгений Семенович. И не дав мне открыть рот, добавил, - ты ж, небось, первый день, если я тебя раньше у киоска не видел. Еще не освоился. Ты не тушуйся, сегодня мне принесут, завтра – тебе. Здесь, в принципе, и гастроном недалеко, если дворами – минут 5-7, но в пижамах будем народ пугать. А одежку у них не допросишься, надо разрешение начальства. Так что этот вариант будем держать на крайний случай.
Понятно, по вечерам мы крепко выпивали под весьма откровенные разговоры, благо, у обоих были отдельные палаты, да там по-другому, наверное, и не практиковалось. Днем часами гуляли по тенистой территории не то больницы, не то санатория – здесь начальственных пациентов особо не доставали строгостью распорядка дня. Утренний обход после завтрака, проверки и процедуры точно по часам, в остальном – как хочешь. Питались, обычно, домашним. Как-то я поднялся к нему после своего обхода и в приоткрытую дверь палаты увидел, что рядом с Матвеевым на кровати сидит красивая женщина в белом халате, лет сорока.
Я подождал, пока она ушла, и зашел к Матвееву.
- Пошли гулять?
- Ты видел? – он, как всегда, сразу переходил к волнующим его вопросам. С подчеркнутым уважением отрекомендовал, - замзавотделением, кандидат наук. Понравилась? Хочешь, познакомлю? Эх, - он вздохнул, - годков бы 20 сбросить, она бы от меня не ушла…
С Матвеевым было невероятно интересно общаться. Дело, даже, не только и не столько в том, что он очень много видел и знал, объездил чуть ли не весь мир, общался с уймой знаменитостей. У него в мозгу словно были вставлены некие бифокальные линзы, через которые он смотрел на окружающий мир одновременно в разных ипостасях и плоскостях.
Являясь в течение многих лет советским "генералом от искусства", он, естественно, относился совершенно определенным образом к прожитым десятилетиям. Нисколько этого своего прошлого не стеснялся и открыто гордился им. Но, в то же время, будучи человеком больших и искренних эмоций, недюжинного природного ума, весьма тренированного профессионально, он с подлинным интересом и, что для меня было особенно любопытно, без обид (а я, уж признаюсь сегодня, специально и очень внимательно прислушивался к партитуре его оценок) всматривался в новую жизнь.
К тому же он обладал, видимо, от природы крепкой и, опять-таки, профессионально очень тренированной памятью. Помнил сотнями сюжеты, впечатления, словечки, лица, которые все время норовил сыграть иди передразнить, - все это сыпалось из него необычайно щедро.
Он рассказал, к примеру, что в далекой молодости потанцевал в представительной компании с понравившейся девушкой и по ее поведению понял, что его интерес взаимен. Но тут ему кто-то шепнул на ухо, что он оказывает знаки внимания Светлане Сталиной, и он в ужасе убежал, чтобы больше никогда там не появляться.
Я как-то в шутку спросил, как, с его точки зрения, реагировал бы Макар Нагульнов на текущие перестроечные события. Матвеев моментально, не задумываясь и совершенно серьезно ответил: "А его бы, безусловно, избрали в Верховный Совет, и он сейчас был бы там…"
Матвеев часто делился воспоминаниями о своих юношеских контактах с еврейским миром в Херсоне, рассказывал немало подробностей. О чем-то говорил с уважением, даже с восхищением, порой – и с любовью. Что-то порицал, иногда и высмеивал. И о хорошем, и о плохом говорил прямо, без обиняков и политкорректности, не считаясь с моими возможными национальными комплексами. Таким был этот человек, впечатления от которого не хочу ни умалять, ни приукрашивать, тем более что он в этом совершенно не нуждается.
Когда мы с женой узнали, что Евгений Семенович будет выступать в Тель-Авиве в составе бригады, приехавшей из Москвы, то, конечно же, специально пошли на этот концерт. Дело было, как помнится, еще в первой половине 90-х. Любой шаг "доисторической родины" по отношению к Израилю рассматривался тогда в "наших палестинах", особенно, недавними репатриантами, как некий знак: придирчиво, внимательно, благожелательно – Ельцину сочувствовали – но не без внутренней ревности: мол, не вернется ли Москва вновь к советским традициям в ближневосточной политике. Уж кто-кто, а наш брат, хорошо помнил, что это была за политика. Но каждый позитивный жест России в адрес Израиля воспринимался даже с некоторой гипертрофированной благодарностью, в нем нам слышалось подтверждение верности наступившим переменам.
Бригада была очень сильная, даже просто сами имена Нонны Мордюковой, скажем, или того же Евгения Матвеева говорили об уровне концертной (даже общественной, а нам в этом слышалось – и политической) миссии. Концерт шел в одном из лучших залов Тель-Авива. Нам, не искушенным в коммерческих тонкостях продюсерской премудрости, это казалось ответным знаком внимания "новой родины" к стране, из которой мы приехали, а значит – и к нам. Чувства недавних репатриантов были обнаженно обострены, и нам, безусловно, хотелось выдавать желаемое за действительное. Матвеев прекрасно читал Сергея Есенина, а русскоязычный зал, который воспитывался на тех же просторах, что и сам Евгений Семенович, с восторгом и искренней благодарностью аплодировал. Читал он и других авторов, немного странно звучавших в еврейской стране. К примеру, как ни странно было это здесь слышать, Виктора Бокова, которого, по-моему, уже и в России вряд ли помнят. Я еще тогда подумал: а, может, он это тоже - в своей характерной запальчивости: "…а вот сделаю так, как не принято, как вы от меня не ждете!" Впрочем, допускаю, что просто додумываю ситуацию, экстраполируя ее на колкий, ершистый характер Матвеева, так хорошо мне знакомый.
В антракте мы с женой прошли за кулисы, разыскали Матвеева. Встреча была очень, даже – очень-очень теплой. Матвеев был действительно рад нашему приходу, обнимал, хлопал по плечам, но, как мне показалось, не особо удивился, увидев нас в Израиле, и здесь, за сценой. Хотя я с ним не прощался перед отъездом и не был фигурой того уровня, об отъезде которой говорят в тех кругах, в которых вращался Матвеев. Мы пригласили его в гости, он, не ломаясь, сразу пообещал и на следующий вечер приехал.
Застолье было душевным, без фанфаронства. Тем более что я особого пристрастия к разносолам у Матвеева не замечал, к закуске он относился по-простому. Выпивали, конечно, как без этого? Да еще с таким гостем (а выпить он любил и этого свойства не стеснялся) и по такому поводу! Понятно, как всегда было между нами, много говорили. Матвеев с каким-то удивленным уважением рассказывал о делах новой власти, мол, «…это ж, надо!". Я сперва подивился, а потом подумал: "Может, он просто привык жить в ладу с властью и хочет в сегодняшнем начальстве найти повод для уважительных примеров, ему просто так легче примириться с наступившей действительностью?" А может, ему и в самом деле нравилось… Актер он был хороший, даже – очень хороший, пойди – пойми. Все время приговаривал: "Ну, ребятки, приедете – Москву не узнаете! ". Подробно расспрашивал нас о новом израильском житье-бытье, не без ревности интересовался, не жалеем ли. Я подумал, что ему хотелось, наверное, чтоб пожалели или, хотя бы для него так сказали. Но мы не сказали. Еще более утеплило обстановку то, что он с мамой говорил на идиш, это был отдельный номер.
В общем, можно было бы сказать, что вечер прошел чудесно, если бы не одно "но"… Над столом висела и какая-то невысказанная щемящая печаль: все участники скромного, но доброго застолья понимали, что видятся в последний раз.
Своей машины у нас тогда еще не было. Евгений Семенович попросил вызвать ему такси. Он категорически отказался от предложения его проводить и жестко, даже немного сердито (может, чуть наигранно) пресек наши попытки расплатиться с водителем. Матвеев махал нам из окна машины, пока она не скрылась за углом…
Когда российский телевизор принес в Израиль печальную весть о том, что Евгений Семенович ушел от своих зрителей и поклонников, коллеги из израильских русскоязычных изданий, знавшие о моих отношениях с этим видным, во всех отношениях, человеком, попросили написать о нем. Я написал, но лаконично и лапидарно: газетные жанры не предлагают "растекаться мыслями по древу". К тому же, все просили "срочно, в номер",- уж такова редакционная природа, и не мне, пол века прожившему в этом по-настоящему любимом и, фактически, единственном ремесле на нее жаловаться. Но, в то же время, я тогда понял, что за вечер и ночь, отпущенные мне для заметки "в номер", просто не смогу осмыслить масштабов того явления каким, по счастливой случайности (впрочем, философы говорят, что случайность – это непознанная форма закономерности!), пришел в мою жизнь, в мысли, в память Евгений Семенович Матвеев, большой русский актер. И рассказать о нем насколько смогу – это задание на послезавтра, моя обязанность и ответственность другого времени. Видимо, оно пришло.
Еще тогда подумал, но… не написал, оставил в памяти: была своя символика в том, что моя последняя встреча с Евгением Семеновичем Матвеевым произошла именно в Израиле; это ставило какую-то важную смысловую точку в истории наших отношений – отношений людей, безусловно симпатизирующих, возможно даже близких в чем-то друг другу, но живших и оставшихся в разных мирах.
Диплом, банкет и Бизяк
ВГИКовская жизнь катилась по предназначенной ей колее. В какой-то момент пришел понятный кризис. Как же заочнику без этого? Я очень много, с удовольствием и азартом, но и весьма тяжело работал в своей газете, печатался в республиканских СМИ, уже присматривался к центральным изданиям… И приносили все эти трудозатраты не только горделивое право на подпись под материалом, но и реальный гонорар, нелишний плюс к скромной зарплате, к тому же – отягощенной ранними алиментами - платили в городской печати тогда немного. Да и молодость – погулять тоже хотелось. А сроки сдачи институтских контрольных накатывались один за другим, пропустишь то, это, и, в какой-то момент начинаешь понимать, что тебя засасывает трясина. Не отправишь до конца учебного года весь пакет – не получишь вызов на сессию, а без него дорогу не оплачивают. В общем, "Москва не сразу строилась…" И появляются все те же предательские мыслишки: "Да зачем мне этот ВГИК? Что я вожусь с этими контрольными как школяр? У меня что, высшего образования нет? Достаточно заметная должность, - а я уже был заместителем редактора, уже одна из лучших квартир в городе, уже регулярные публикации в престижных изданиях… А тут – "контрольные работы"... Смешно! Да что я, в самом деле…" Пришел к Фархаду, с которым мы очень много времени проводили вместе, говорю, так, мол, и так: думаю, бросить. А он: "Ты сошел с ума, такими ВУЗами не бросаются. Ну, какие там у тебя долги, давай вместе посмотрим. Коньяком сочтемся..." И как-то преодолели мы это дело.
Экватор институтский был пройден. Дистанция, понятная в отношениях с пожилым маститым Мастером, сменилась естественным живым сотрудничеством с молодым, веселым Александром Бизяком. Конечно, панибратства себе никто не позволял, Мастер – есть Мастер, но, все-таки, это был "не старый режим".
Учеба во ВГИКе в завершающие годы давалась сравнительно легко. Общеобразовательные, да и специальные предметы, которые на ранних стадиях особенно "доставали", в основном ушли в прошлое. Моя вторая студенческая молодость подходила к концу, а первая мастерская Александра Григорьевича Бизяка выходила на диплом. Нельзя сказать, что мне здесь удалось особо блеснуть. Мои сокурсники-документалисты, в подавляющем большинстве, к концу учебы уже как-то перешли на профессиональную работу в кино и успели приобрести определенный сценарный опыт, что-то в этом понимали. А я так и остался в журналистике, хотя и были интересные предложения, скажем, звали редактором на Западно-Сибирскую студию кинохроники, с перспективой на главного (!), что было по-настоящему лестно; особенно по тем временам, да еще – с моим носом… Но я так и не смог (да, наверное, и не очень сильно хотел) оторваться от любимой журналистики. Новое ремесло не стало для меня родным, так что дипломный сценарий писал, если честно сказать, без настоящего профессионального понимания этой работы. Да и откуда ему было взяться, этому пониманию? Удовлетворился скромной четверкой. Могла бы быть и «пятерка», комиссия явно разделилась. Однако в ней были не только ВГИКовские преподаватели, но и приглашенные «генералы» со стороны, они, преимущественно, и настаивали на снятии балла. Мол, «четверка» - вполне пристойно. Возможно, эти «приглашенные» опасались, что я сочту «пятерку» основанием для каких-то требований при трудоустройстве по новой специальности (что меня совершенно не интересовало). Все может быть. Учтите, это была, все-таки, хоть и поздняя, но, вполне реальная, «советская власть» со всеми ее прелестями. Ну, ладно, допустили до таких высот, но, чтоб еще и «пятерку» за диплом? Это уж слишком….
Вспомнился здесь, по аналогии, и такой, впечатливший меня эпизод, происшедший в те же последние институтские дни. На нашем этаже в общаге жил молодой парень, тоже со сценарного факультета, он был откуда-то из российской глубинки, и не то сдавал вступительные экзамены, причем, делал это очень хорошо, не то отлично учился на первых курсах стационара, уж не помню таких подробностей, как, впрочем, и его имени-фамилии. Но помню, что человек он был явно неординарный, заметный. Красив и внешне, и внутренне. Облик чем-то напоминавший Пьера Безухова – большой, статный, с умными глазами за толстыми стеклами очков. Мы иногда болтали, и, несмотря на разницу в возрасте – а он был гораздо моложе меня, оставлял впечатление не просто начитанного парня, но и умеющего сопоставлять достойные гуманитарные знания с действительностью, демонстрируя неожиданные оценки и в целом неординарное мышление. И вот, как-то, придя вечером, я увидел его пьяным, что называется, "в дрова", в состоянии запредельном даже для этих стен, которые, надо сказать, всякое видали – пили там крепко: то есть часто и много. Даже очень много порой. О студенческих гулянках Шукшина легенды ходили (его комната, если память не подводит, кажется, на четвертом этаже, которую отличала вырезанная кем-то из доски древнерусская ладья у двери в качестве благодарного знака признания заслуг, кстати, была неподалеку от той, что я получил, приехав на защиту диплома). Уж не знаю, насколько правдивы были эти легенды, будничный быт большого таланта неминуемо обрастает сплетнями, однако – ходили. Я сам, надо признаться, однажды, будучи в значительном подпитии заснул в коридоре в ожидании "соседа по камере", не оставившего на вахте (вопреки твердой договоренности) и унесшего с собой единственный ключ, поскольку внутреннее состояние иного не предусматривало. Так что всякое бывало, и не мне судить этот порок, естественный, для пространств, на которых мы росли. Но чтоб настолько? Он шатался, держась за стенку и с трудом передвигаясь по коридору, его рвало прямо на пол, и, при этом, он приставал (нет, не ко мне) просто ко всем встречным… с громкими антисемитскими сентенциями типа: "Одни евреи вокруг… Русскому человеку уже учиться негде… Всю Россию жиды под себя загнали…" Не будь я живым свидетелем – не поверил бы. Никогда ничего близкого по теме, даже намека на подобное я от него не слышал. Это было и удивительно, и отвратительно, и… жалко. Я, несмотря на понятное отношение к услышанному, попытался ему что-то банальное сказать, типа, "взял бы ты себя в руки; давай я отведу тебя в комнату, проспись…". Но быстро понял, что он не угомонится – видимо, приличный вес позволял держаться на ногах, несмотря на полный туман в голове. По-моему, он меня даже не узнал.
На следующий день, ближе к полудню, мы столкнулись в дверях института – я шел уже оформлять обходные документы, учеба закончилась, а он выходил на улицу. Я попытался с ним поздороваться, пошутить по поводу вчерашних событий, но увидел, что он находится в полной отрешенности и прострации. Кто-то мне объяснил, что его только что отчислили. Разумеется, не за антисемитизм, а за пьяный дебош. Оказалось, что ситуацию пришлось улаживать вызванным дружинникам, так что "шила" уже было не утаить. К тому же, комендантша общежития имела нелегкий характер. Многое сходило здесь с рук, но тут, видно, до этой дамы "довели" масштаб происшедшего и она потребовала крутых мер для поддержания собственной власти. Понятно, что значило для молодого человека потерять такой ВУЗ, одно поступление в который было событием уникальным.
Не знаю, что с ним стряслось: то ли, как говорится, что у трезвого на уме, то у пьяного оказалось на языке; то ли, наоборот, он никогда о таком не думал, но, оказавшись под впечатлением случайной чужой грязной фразы или скверного анекдота, "поплыл" неокрепшими мозгами… Видел я в жизни и такое. Во ВГИКе, надо сказать, встречались студенты (да и студентки), зацикленные на великорусских идеях, молившиеся на внеписательские установки того же, пусть и небесталанного, Валентина Распутина и его менее известных собратьев по антисемитско-шовинистическому сообществу. Их "пастырские" наставления уже не были секретом в творческой и околотворческой среде. Такого рода людей во ВГИКе училось (и, вероятно, преподавало) не очень много, как можно было представить, меньше, чем, скажем, в том же Литературном институте, но они встречались. Порой, эти студенты были не без способностей и сумели в дальнейшем как-то заявить о себе. Как ко всему этому относиться? Не мне советовать. Наверное, здесь должна определиться сама русская интеллигенция с ее великими традициями. Она должна сверить происходящее со своими очень чистоплотными нравственными критериями и решить, кто для нее в действительности естественен и органичен, а кто – случайный, пусть и не бездарный попутчик.
…Но это все – к слову. «Четверка» за диплом меня не особо огорчила. Честно! Скажи мне кто-нибудь лет за семь до этого, что я вскоре окончу ВГИК с "четверкой" за дипломный сценарий, я бы точно покрутил пальцем у виска. Да и подоспевшее, к тому же, примерно, времени, приглашение в центральную печать (то есть оценка моего реального труда и достигнутой планки профессионализма), куда, не скрою, всегда стремился, впечатляло гораздо больше школярской, по сути, отметки за дипломный сценарий, написанный хоть и искренне, но, понятно, не по-взрослому, а формально, "для защиты", изначально без каких-то постановочных перспектив. Мне, признаюсь в своей наивности, было, конечно же, невдомек и то, что тогдашнее приглашение в центральную печать, достигнутая вершина, которой я в то время шибко гордился, на самом деле – тоже лишь очередное начало нового этапа жизни, которому опять придется крепко и непросто учиться. В общем, все снова только начиналось.
Но все равно: Ура! Диплом ВГИКа! Теперь уже летняя Москва предлагала не вступительные испытания, а выпускной банкет! Проходил он в шикарном ресторане тогда недавно возведенной гостиницы "Космос", это – рядом с метро ВДНХ, но недалеко от ВГИКа и нашей общаги, если идти дворами.
И вот, когда мы уже изрядно были "под шафе" и обязательные тосты закончились, я умоляюще сказал Мастеру: "Александр Григорьевич, давайте выпьем и, наконец, перейдем "на ты", у нас не такая уж разница в возрасте, а я все время боюсь сбиться". Он тут же остановил пробегавшую мимо официантку и потребовал бутылку шампанского (подчеркну, за свои деньги, лично уплаченные сверх банкетного бюджета – Бизяк протянул официантке червонец, что было круто по тем временам - смотрелось красиво и по-джентельменски). Мы выпили на брудершафт, перешли "на ты" и я получил законное право называть Мастера Сашей…
…Жизнь бежала вперед во всей своей красе и интересности. Фимка, уже с дипломом кинорежиссера работал на Азербайджанской киностудии, Фархад в одну из сессий остался в Москве со своей красавицей Еленой, москвичкой-искусствоведом, с которой – удивительное дело – тоже познакомился в Сумгаите, куда она приезжала с выставкой. Если я правильно помню, то первым домом их любви была та самая моя холостяцкая квартира, ключи от которой я оставил другу, уходя в армию. Ну, и, слава Богу! Понадобилось совсем немного времени, чтобы Фархад стал известным обозревателем по вопросам кино и серьезным драматургом. Вскоре я тоже пришел в центральную печать; так что наша дружба с Фархадом продолжалась и в Москве. К кино моя московская работа отношения не имела, но, как журналист я нередко обращался к этой интереснейшей тематике, чувствуя себя в ней – спасибо ВГИКу! – достаточно уверенно и профессионально, а главное – делал это с огромным удовольствием. Репортаж со съемок нового фильма в какой-нибудь экзотической местности писался веселее, чем аналитическая статья о проблемах химической (или любой другой) промышленности. Так что я старался не упускать возможность отвести душу на киношной ниве.
С тех пор прошло 40 лет, а я так и не могу ответить себе на вопрос, зачем я поступал во ВГИК. И, тем не менее, я очень рад тому, что они были в моей жизни, этот удивительный институт и это удивительное время. Я почти ничего не сделал в кино, несколько научно-популярных и документальных кино- и телесюжетов не в счет. Но, опять же, благодаря ВГИКу, я очень много увидел, узнал и понял, был знаком с интереснейшими людьми, научился писать о кино, печатался в самых престижных изданиях того времени, связанных с кинематографом.
Еще одно, очень важное: ВГИК, куда так строго отбирали, внутри был невероятно, ни с чем несравнимо свободным (в идеологическом смысле) пространством. Невозможно было представить в то время степень откровенности, которую себе позволяли даже преподаватели на занятиях, о студентах я уж и не говорю. Видимо, это допускалось потому, что выпускники ВГИКа, в отличие от других вузов, должны были конкурировать с зарубежными звездами на экранах международных фестивалей, и просто не было никакого смысла всерьез втюхивать им соцреалистическую туфту – не ее же везти в Канны или в Венецию…. И эта свобода взглядов, раскрепощенность и масштабность видения, востребованные уровнем ВГИКовского подхода, конечно же, легли в основу журналистских оценок новых процессов, приходивших с наступающими временами, - уже вовсю вступали в свои неожиданные права незабвенные 80-е. Страна устремилась в новые, не очень еще сиюминутно-понятные и неожиданные, но потрясающе интересные и, как тогда думалось, правильные времена.
И даже моя личная жизнь, до того совершенно бессмысленная и неприкаянная, наконец-то счастливо определилась во время одной из институтских сессий. Так что, мне есть, за что быть благодарным ВГИКу. Этой, ни с чем не сравнимой, школе и ни с чем не сравнимому времени.
Марк Горин, гл. редактор газеты "Спутник" (Тель-Авив),
выпускник ВГИКа 1980 года
Тель-Авив, 2017
* * *