Это случилось в те времена, когда в магазинах почти полностью исчезла водка.
Лигачевский период кое-как прошел, горбачевское спаивание еще не наступило, а заложить за воротник хотелось.
Раньше проще было: как всегда в первое воскресенье месяца собралось наше ЛИТО, умные рожи покорчили, неуважаемых и слишком молодых отправили, остальные - набрали закуски, купили водочки - глядишь, на душе легко, в голове - просто, ясно, беспроблемно, в общем, как говаривал Н. Г. с эдаким среднерусским округлением «о», – «хорошо».
Вот тогда и закончилось наше объединение и остались мы втроем: Н. Г., Михалыч и я.
Собственно говоря, в тот день нас собралось всего трое. Но мы нисколько не огорчились, потому как по нашему русскому обычаю трех оболтусов предостаточно для образования плоскостного мышления, так сказать, «соображения». Но «сообразить» мы, как ни хотели, не смогли: в магазинах – хоть шаром покати. Побежали в «Универсам» - не привозили, пошли в девятиэтажку - не поступала, побрели в «шестнадцатый» - тоже ничего. Стали на ступенях, всплакнули. Наш мужик - он таков: нечего выпить - заплачет. И у нас вот-вот готова была сорваться кристально-горькая слеза сожаления, как вдруг Н. Г. куда-то пропал. С Михалычем даже поболтать не о чем: нет желания, одно устремление, оно и слово наружу не пускает.
Очнулся я:
- Где Н. Г.?
- Здесь стоял.
Глядим - идет. Улыбка до ушей, сияет весь: мол, друг, «брат по крови и юношеским передрягам», с друзьями. Едут пить в лес и нас с собой приглашают.
- Но только не кичиться: публика не та, отнюдь. Все - бывшие зэки. Кто пять лет отсидел, кто семь. В общем, нечем их удивлять.
- Да брось, Николай, - ухмыльнулся Михалыч. - Я знаю, как с ними. Блатные - народ понятливый. Стихи им почитаю, анекдотец подкину, поладим.
- Нет, нет, не обольщайтесь, их ничем не прошибешь.
- Не надо, Николай, поехали!
И мы пошли: Н. Г., потом Михалыч, сзади я, как самый молодой и младший. Гляжу - ведет к автобусу (а им всё нипочем: попробуй-ка водила откажи, - еще рожу намылят). Зашел. За ним втиснулся Михалыч. Потом, через несколько минут, Михалыч потянул и меня:
- Давай, давай, Игорек, заходи!
Поднялся на ступеньки, по привычке осмотрелся: «пазик» показался мне плотным и уютным. Закрытые легкими ситцевыми шторками окна пропускали совсем немного света, но летом и этого освещения хватало, даже лучше: не так душно и глаза не режет.
Поздоровался, а сам не знаю, как себя вести.
В автобусе сидело шесть или семь отъявленных блатных. Друг Н. Г. средь них слыл самым чтимым. Пахан иль не пахан (я в воровской терминологии не смыслю), но он, как мне потом сказали, в нашем захудалом шахтерском городишке имел среди своих определенный вес. Лет за сорок, как и Н. Г., такой же крепкий, сбитый, с огромным ощущением мощи и, тем не менее, приятный балагур, без артистизма, позы, без игры. Он радовался жизни, и можно было, казалось, ему верить. По крайней мере, хотелось.
Веселые, правда, были все. Давно хлебнули, прямо из бутылей. Бутыли стояли здесь же, под ногами - трехлитровые, до самых краев наполненные ядреным прозрачным самогоном. Компания приехала, чтобы закуски прикупить, а тут и мы как снег на голову.
Авторитет (он оказался тезкой Н. Г.) велел подать трехлитровый и нам, гостям, – «для зарядки».
Н. Г. спросил стакан:
- Неловко как-то с бутыля.
Разыскали, и даже не один. Нашлась еще немного сколотая рюмка, но сто пятьдесят туда вмещалось в самый раз.
- Ничего, - сказал Михалыч, - осколков на дне нет и главное – не разливается, - и засмеялся, радуясь удачной, на его взгляд, шутке.
Сидевший рядом с ним тоже растянул в улыбке узкие обветренные губы. Он поддержал Михалыча, и тот остался доволен.
Налили. Н. Г. держал стакан, Михалыч рюмку. Бросили привычное пустое «за здоровье!» (чего тут пожелать?) и с удовольствием выпили. Я в это время рассматривал лица. Впрочем, и о них.
Налево от двери сидел тот, кто смеялся, поддакивая Михалычу. Высокий, с осанкой офицера. Приветливое лицо, открытый взгляд, строго отточенный профиль. Довольно-темный брюнет атлетического склада. Такой непременно нравится женщинам. Одет неброско, но со вкусом: джинсовая рубаха (темно-синий натуральный «левис»), фирменные брюки, белые «штатовские» кроссовки. Для своих тридцати семи слишком красив. Про себя я прозвал его «корнетом». Сидел один. За ним - глубокий дед с лицом, пожеванным, как губка. На вид все семьдесят, но лишь на вид; по глазам - от силы пятьдесят. Глаза живые и горят. Не от алкоголя, нет, в чем я убедился потом, когда как-то впоследствии мимолётом встретил его и случайно уловил в глазах тот же неподражаемый блеск. Рядом - приезжий (как узнали позже, откуда-то из северных краев), обличьем похож на славянина, но будто лет двадцать ишачил в казахских степях, на раскаленном солнце, продуваемый беспощадными ветрами. К нему так же относились уважительно (гастролёр или в бегах?), но в нем я ничего больше не мог найти особенного, лишь тихая озлобленность таилась в глубине черных колючих глаз. Он поднимал их редко и редко говорил, должно быть, зная цену слову. Напротив, на другом ряду, - авторитет (я вкратце упомянул о нем: Н. Г. далекий друг). Он все раздавал восторги прежним временам. И, наконец, через сиденье восседал худой, наглый тип, вероятно, вор-карманник, хотя такой, не удивлюсь, вполне мог быть и насильником, готовым унижать и издеваться. Такая вот компания.
Не вспомню точно, но, кажется, никого не упустил, а если позабыл, значит, не показались они мне ни яркими, ни интересными.
Завели. Автобус снялся с тормозов, тронулся и неторопливо покатил со склона (от магазина - вниз, а дальше - въезд в аллею до самого леса).
В разгаре май. Пекло тогда, как помню, чрезмерно, с утра, оглушая округу, вовсю трещали воробьи, поверхность пруда рябила всплесками от рыбы.
Мы сели неподалеку от воды, на пригорке, здесь было попрохладней. На развороты старых газет положили снедь. Еда простая: сырые яйца, черный хлеб, сало, колбаса - всё то, что так привычно на закуску.
Решили, что спиртного мало, рванули ещё. Володя (тот, что показался мне стариком), «корнет» и я втиснулись в такси (им тут все знакомы), поехали на «точку». Доехали за пять минут, еще пару минут - и Володька несет трехлитровый, но на лице досада: разбил дополнительную бутылку, выпала из кармана прямо в подъезде.
- Вонища, - как сказал, - на весь дом! Оно бы ничего, да хозяйка поднимет вой - всё ж нелегальная хата, и перед соседями стыдоба. Мне тоже западло: не в последний раз еще сюда приезжать, но ладно, трехлитровый цел.
Поехали.
Компания между тем разошлась: Михалыч скинул пиджак, довольный, смелый. Н. Г. за ним - покрылся краснотой и, видно, подобрел: с Колюней, тезкой, достали на свет божий былые времена и лелеют. Увидев, что мы подкатили и высыпали из такси, оживился и как будто взъерошился: «Хорошо!» - знакомым «о» приветствуя наше возвращение. И вся компания вдруг разом громко загудела и зашевелилась.
Михалыч мне:
- Давай, налей!
Я понял: каждый наливал себе сам, согласно собственным запросам, когда и сколько захочет. Мне такой обычай даже по душе: можно «сачкануть», когда почувствуешь, что больше невмоготу. Но до такого, слава богу, не дошло. Все пили, как заливали бездонные бочки, и, на удивление, почти не пьянели.
Открыли баночку кабачковой икры, выуживали, чем придется: кто нож нашел, кто вилку на другом конце складного ножа, кто черпал рыжую кашицу хлебом, как скребнем. Но наступил момент, которого я больше всего опасался: Михалыч бросил анекдоты, решил читать стихи.
- Верхарн! - сказал исступленно.
Я тронул его за рукав:
- Михалыч...
- Не вякай! - он был уже в облаках.
Орава ревет:
- Давай, старик, давай!
- Может, свое что прочтешь? - спросил Н. Г. и авторитету: - Поэт. Его послушать надо. - И снова Михалычу: - Читай, читай.
Гляжу, Н. Г. весь погрузился в думу, здесь тишина нужна и отрешенье.
Михалыч начал. Всё-таки Верхарна:
«Пусть ты истерзана в тисках тоски и боли
И ты мрачна! - Но всё ж, препятствия круша,
Взнуздав отчаяньем слепую клячу воли,
Скачи во весь опор, скачи, моя душа!»
И дальше: о дорогах роковых, о плоти, о крови, возвышенно, так увлеченно, что, кажется, сам он все выстрадал и описал. Слегка приподнялся, рукой взмахнул свободно и опустил, потом еще, еще, еще, насколько стих его затронул и взволновал.
Толпа меж тем наяривала колбасу, уплетала икру и громко чокалась стеклом.
Приезжий забурлил, и из его отвислых губ сорвалось лошадиное «брр!» Карманник звучно икнул, заржал, смахнул с газеты смачный кусок сала и, не спеша, с удовольствием впихнул в бездонный рот. Вослед отправились и лук, и зелень, и всё стало тщательно перемалываться сохранившимися гнилыми зубами. В ответ на подначку «корнета» он хлопнул ладонью о ладонь, встряхнул плечами, как цыганка, похлопал себя по груди, как цыган, снова заржал (иного слова не найду) и бросил сальную остроту.
Михалыч продолжал читать. Закрыв глаза, стихая, где ему казалось надо тише, и поднимаясь там, где нужно было натянуть струну:
«Нет цели, нет надежды, нет силы, ну так что же!»
Авторитет опять налил. Н. Г. по-прежнему был погружен в себя, искал в призыве музы свой уголок, свою печаль и боль, свою надежду. Но пиршеству было не до высоких дум. Разломали хлеба, сорвали крышку с другой банки икры. Худой сразу полез внутрь: «О, за... сь!» - намазал бутерброд, быстро опорожнил свой стакан и раскраснелся пуще прежнего. Смотрю - прямо весь навеселе. Пробило. И еще пол-литра.
- А я Омар Хайяма уважаю, - неожиданно прервал молчание авторитет. - Колек, когда он жил?
- Спроси у Игорька, он должен знать.
Авторитет ко мне. Я долго вспоминал, потом сказал:
- Если не забыл, родился он, кажется, в веке XI, году в сорок восьмом или в сорок девятом.
- Неужто правда! - весело вспыхнул авторитет. - Я ведь, если хотите знать, тоже в нем в самом - сорок восьмом! Вот кореш, вот голова! А помнишь:
«Когда тело мое на кладбище снесут -
Ваши речи и слезы меня не спасут».
- Как дальше? Забыл. - Затем толкнул легонько в бок Н. Г. и, указывая на Михалыча, спросил:
- А Хайяма знает?
- Хайяма знает, но наизусть вряд ли.
- Жаль.
Михалыч все о том же:
«Проси - еще, еще! («Еще!»- вдруг пробудился древний дед.)- увечий, язв и пыток...»
Разлили без остатка, опять рубают и причмокивают всласть.
Михалыч вдруг открыл глаза и затрепетал, поразившись, что никто его не слушает. Ни слова, ни намека. Жуют, базарят.
Михалыч тише стал, но продолжал; безотрадно, снижая ноту за нотой:
«И каждой порой пей, пей пламенный напиток...»
- Пей! - загалдели все, лишь мы - Н. Г. и я - сидели потупившись.
Михалыч передернулся, галдеж, видно, сильно задел его. Он недовольно перестал и руку, что вот-вот готова была как прежде взлететь, безвольно опустил.
- Всё? Хорошо! - захлопали некоторые, но остальные продолжали: трескали и пили, и вкидывали вновь в туго набитые рты то лук, то хлеб, то сало.
- Поэт! - брезгливо пробормотал приезжий с севера и сплюнул в сторону. Слюна была обильна жвачкой и влагой...
Авторитет протянул Михалычу стакан:
- На, выпей. Жаль, что Хайяма на память не знаешь. Хайям - песня! Хайям – это воздух, свобода! А нам без свободы – век воли не видать!
Михалыч выпил, закусывать не стал, поднялся и отошел в сторону. Никто его уже не помнил, все заправлялись.
Он спустился к воде, неожиданно для всех быстро сбросил рубаху, галстук, брюки, туфли, носки и в чем остался - поплыл.
«Корнет» вдогонку:
- Эй, эй! Ты что, дурак? - и нам: - Совсем старик из ума выжил: май, ледяная вода...
- Лишнего хватил, - заволновался и Н. Г..
Пошли к берегу:
- Вылезай, Михалыч! - Тут и коряга поблизости. - Вылезай!
Михалыч дальше, ближе к середине. Смеется, но не рад, посылает всех с сарказмом и превеликим удовольствием.
- Михалыч! Хватит баловать! - кричит Н. Г..
- Во дурак, - снимает джинсы «корнет», - утонет ведь - схлопочешь, отвечай потом за безмозглого старика. Не можешь пить - какого хрена пьешь!
Спустился к воде и поплыл к Михалычу:
- Давай, старик, на берег.
- Уйди!
- Не ерепенься!
- Ты!.. Плыви туда, в другую сторону!
- Михалыч, не бузи, - подплыл корнет к нему поближе.
- Уйди, ты...
Но «корнет», не слушая, стал упорно подталкивать Михалыча к берегу.
Михалыч вздрогнул:
- Оставьте меня! Идите вы все...
- Ну, давай, давай, тут рукой подать.
Но Михалычу никто не указ:
- Брось меня, брось, я сам!
Подплыл к берегу, схватился за корягу, решил вроде бы выбраться, но «корнет» вылез раньше, подгоняет с кручи:
- Давай, давай, карабкайся, не то утонешь и больше не почитаешь.
Михалыч услыхал последние слова и снова рыкнул:
- Да пошел ты! - и с силой оттолкнулся от коряги, снова поплыл. То на живот ляжет, то на спину перевернется, но назад больше не гребет.
Мы с Н. Г. опять его зовем.
- А, сами разбирайтесь! - махнул рукой «корнет» и, собрав свою одежду, пошел к приятелям.
До Михалыча, видно, дошло, что остались только мы, и холод, наверное, подействовал: он подгреб к берегу, уцепился за корягу, а подтянуться не может - нет сил.
Вновь спустился «корнет», и мы вдвоем умоляем Михалыча выбраться из воды. У самого обрыва так глубоко, что до дна он не достает, пришлось мне перелезать на корягу, схватившись за остаток ветки.
- Давай руку, дай! - протягивает с одной стороны руку «корнет», я подаю с другого бока свою. Но Михалыч вновь артачится, кряхтит, пыхтит, не дается.
- Уйдите все! Верхарн - поэт! А вы! У! Ненавижу, образины!..
«Корнет» настойчиво, не обращая внимания на скабрезные слова Михалыча, попытался поймать его, а тот по-новому:
- Тебе даже пальца, не то, что руки не подам!
- Что за идиот? - пожал плечами «корнет», обращаясь к Н.Г..
Я кое-как схватил Михалыча за запястье и стал тянуть. Он был тяжел и грузен, как кабан, но подтянулся, выбрался сначала на корягу, потом на берег. К нему тут же с другой стороны прижался «корнет», железной хваткой сдавил предплечье, и мы повели набыченного упрямца на пригорок, где в холодке продолжала весело пировать компания.
- Не пойду я за стол, - уперся Михалыч. - Никогда я с ними не сяду, не...
Не договорил, осел, упал и в мгновение заснул.
Мы бросились искать машину, чтобы отвезти его на автостанцию (он был не местный) и посадить ну хоть в такси, чтобы отправить домой.
Один уехал на «Жигулях» и вскоре пригнал автобус, оранжевый, как апельсин, «Икарус».
Кое-как мы собрали Михалыча. Рубаху, носки, брюки, пиджак. Галстук - в карман.
Подняли, довели до автобуса и посадили в кресло, тихо успокаивая, сначала я, потом Н. Г..
А Михалыч то возмущался, всё кричал: «Верхарн - поэт! А вы – жуете, суки!», - то снова умолкал.
Так добрались до автовокзала, там вызвали такси.
Н. Г. влез на заднее сиденье, за ним – Михалыч. Я простился с ними и пошел не спеша домой. Вслед мне неслось: «Верхарн – поэт! Верхарн – поэт!..» Смешно? Как знать.
Потом мы вспоминали то воскресенье, чудачества Михалыча и наше волнение - с усмешкой.
Но было ли всё происшедшее чудачеством, я до сих пор не отвечу, но точно помню: домой я брел с неприятным осадком чего-то недосказанного. Мною, Михалычем или Верхарном-поэтом.
* * *