А Н А Т О Л И Й М О ТО В И Л О В
путешествуя с гением
Слушайте, кто может слышать. Я расскажу вам. Да?
Это про Эда. Про Эда Лубнина. Кто-то ещё должен помнить, - его не забудешь. И я не забуду, особенно, наше душевное знакомство через кровь. На профсоюзном балу в честь встречи Нового, не помню какого, года. В самый бурный расцвет, казалось, бесповоротно победившего социализма.
Начнём классически. Вечерело…
Молодёжное кафе «Эврика» алкоголически пузырилось, пенилось, раскачивалось твистом после скомканной торжественной части, вручения грамот и ценных подарков с толстым административным намёком, - будильников.
Натюрморты столов уже лежали в развалинах, пламенея разрывами апельсиновой кожуры. Ходуном ходила палуба, обвисали паруса.
Элитная публика выкаблучивала твист, обильно потела, невпопад горлопанила песняка. Разбиваясь на пары, клялась в нерушимой дружбе и вечной любви прямо здесь, хоть сейчас. Вон там, «у тёмном
у куточке».
Перебравших и утомившихся доставляли уже под белы руки в запотевшие интерьеры туалетов освободиться от перегрузок и подышать отрезвляющими парами сероводорода.
Меня, опоздавшего к началу, всунули в узкий промежуток меж тяжёлых руководящих тел. Ладно, сижу себе спокойно, наливаюсь остатками армянского, грызу птицу с косточки, претендентку высматриваю, и уже наметил и приступил к освоению. Как вдруг…
Лабухи на аренде, - Спасибо за внимание! – и в сторонку отошли, за отведённый для них столик. Подкрепиться, чуть поддать и нагнести обстановку. Приём такой несложный для фраеров и нервных дам - забашлять, мол, дополнительно просим.
Шум по нестройным рядам, ропот недовольства. Моя, не до конца освоенная, - Я танцевать хочу, я танцевать хочу до самого утра-а-а…
Кто-то из перебравших рядом, - Ах вы, суки позорные, суки, суки…
Начальник справа, - бум! Бутылку шампанского на стол, - Разливайте,
товарищ! Я и рад стараться (глядишь, догоню компанию) – разливаю, рассыпая комплементы. Спроси меня сейчас - кому? Даже лица не помню, не говоря уже… Ну, детали…
И тут, - Аассстттееееннннааааттттооооооо!!!!!! – тощий, щипаный тип на неверных ногах взбирается на эстраду, орёт дурниной, втискивает в стул джинсовый зад и, - за фоно, - Аассстттееееннннааааттттооооо!!!!!!
Зал захлёбывается пеной шампанского, гаснет гогот, вытягиваются шеи. Пауза выверена до секунды, крутым коромыслом изогнуты костлявые плечи, мокрыми смоляными пучками упали на лицо волосы, крыльями стервятника летят в клавиатуру растопыренные пальцы.
- Ииииииии…та татататата та татататата та татататата!!! – удар, взрыв, какофония, топот, свист, визг, - восторг! Все – в кучу, в дикий скач!
Лабухи в шоке, - ворвалась на подмостки, шальная, неуправляемая конкуренция, уплывает из-под носа, рассчитанная до последнего рубля, прибавочная стоимость. Нет, не бывать тому! Короткая, под парами, драчка, типа трамвайной толкотни, быстро восстанавливает статус-кво.
Мятежный исполнитель джазовой эквилибристики с эстрады изгнан, но на дополнительное финансирование никто уже не намекает.
За всё заплачено, ребята! Семь сорок!!! Понеслась душа в рай, полетела в ночь с посвистом! Иеххх!
Тут бы и расслабиться, снять пенку и освоить до конца знакомство, но над обновленным нашим столом нависает вдруг ястребиный профиль того музыкального пирата.
- Кто спёр моё шампанское? Ты? – и, почему-то, сразу на начальника.
- А если я, то что? – не прав начальник, ох, не прав. Не поздоровится!
- А вот что! – и недопитой бутылкой по руководящей голове, – Ааххх!
Стёкла на стол веером, начальник в нокдауне, сочится шампанским и сукровицей. Один осколок - мне в лоб – кровища. Дамы, - кто в гневе, кто в страхе, кто в обмороке. Неосвоенная нервно сбросила мою руку, взбрыкнула и побежала за дружинниками. Кто-то рядом, - «Средь шумного бала, случайно…»
А разбойник хилый, - Если ты своим шлюхам начальник, это не значит, что имеешь наглость издеваться и узурпировать право субъекта субординации вообще и моего в частности, - на попранное достоинство нажимает. И завершает картину битвы торжественным въездом куском торта в физиономию чиновника.
- Вот так будет с каждым, - глумится он и командует подскочившим дружинникам, - Я удаляюсь, проводите меня до выхода. Вперёд!
С новым годом, с новым счастьем, товарищи! – и с ленинским призывным жестом «Есть такая партия!» возглавляет торжественный проход меж столов, под марш лабухов, которые во всём разобрались, солидарны и шпарят «Прощание Славянки» во всю ивановскую.
Замыкает парад красивая, тонкая, горделивая женщина, подхватив волочащиеся за ней аристократические корни, - жена героя.
Все встают. Аплодисменты.
- Кто это? – я пытаюсь запомнить врага.
- Лубниииннн, гааад, - плачет раненый, услащённый тортом чиновник, в котором, между прочим, центнер тренированных мускулов. А над ним хлопочут, буквально вылизывая, девицы его информационного отдела. Чуть позже выясняется, что шампанское, сюрприз дамам, начальник, широким жестом, приобрёл в буфете. Наказуемо…
Схоронил аксакал любимую жену, вернулся в пустую нетопленую саклю. Да?
Не рисуйте себе мрачные картины партийно-профсоюзных разборок и административных взысканий. Ничего подобного в нашей организации не было. Органы управления и линия партии были. И стукачи, - всё как положено. А вот разборок не было. До определённого времени.
Про нашу уникальную фирму СХКБ (Специальное художественно-конструкторское бюро) можно писать романы и сценарии, ставить драмы и комедии, слагать поэмы и оды, но лицо и суть её определялись всё-таки лёгким жанром, - канканирующим варьете. Достаточно того, что административный корпус располагался на ул. Коммунистической в бывшем (до революции) публичном доме. Было на что опереться.
Создал и выпестовал это, не побоюсь слова, явление, умный, хитрый еврей Илья Наумович Коломийцев. Из заштатного техбюро, чертившего до него схемы бытовых приборов и болты с гайками.
На свежей волне модной, но не понятой ещё, технической эстетики, подъехал он к министру, посулил небо в алмазах, гарантировал бурный рост, финансовые горы, захват рынка ближневосточных стран и лёг под широкое крыло всесильного шефа. Как-то вдруг перешагнул через непривычное, - разогнал чертёжниц, подобрал команду молодых и рьяных, наскрёб по зёрнышку таланты и попёр крушить устои трудного роста в условиях номенклатурного социализма. Уже в 72-м махровом году СХКБ проектировала и исполняла из своего провинциального далёка международную выставку «ЭЛЕКТРО 72» в Москве, в Сокольниках. И имела-таки потрясающий успех, и протащила на плечах своих ото всюду гонимого Эрнста Неизвестного, изваявшего туда истукана, мечущего молнии.
Да что там, практически весь новосибирский, отъехавший в запада, местами московско-питерский художественный бомонд прошёл через публичный дом на ул. Коммунистической.
Нет никаких сомнений, - СХКБ была самая вольная и разнузданная фирма в Сибири. А, может быть, в Союзе, а может, и в Европе, а может быть, ворона, а может эскимо…
Долгих десять лет стойко и хладнокровно отбивался Илья Наумович от наездов бывших кондукторов из Железнодорожного райкома партии, претендующих на руководящую роль в сибирском дизайне.
Но нет таких крепостей, которые не взяли бы большевики. И через год после выставки нашли повод, линию поведения осудили, директора сняли, организацию разгромили.
Ладно, ребята, про СХКБ в другой раз, специально, во всех весёлых и жутких подробностях. И в декалитрах выпитого. Здесь не об этом.
Пустой дом. Жены нет, детей нет. Соседи с гор в долину сошли…
Адын, да?
Утром первого, в новом году, рабочего дня к нам явился Эд Лубнин.
Дробным галопом проскочил повидавшими виды и позы коридорами, пошлёпал по возмутительно крутым попкам информационных девиц, простил публично их начальника, попеняв ему на эгоцентризм и несдержанность при дамах. Принёс и мне соболезнования, объяснив произошедшее недоразумением, в котором вины его нет, а лишь случайности и наветы.
С тем и подружились, скрепив союз «солнцедаром». Потом были пятнадцать лет дружбы, в конце которой я уложил его в гроб, в самом прямом и беспощадном смысле слова. Но сначала все были живы и довольно-таки здоровы, если отбросить общий шиз по поводу джаза и летальный исход моих браков, лежащих всё в том же интригующем пространстве СХКБ.
Девушки фирмы были обворожительны и уступчивы. Правда, печать в паспорте считалась непременным условием любви, что, впрочем, не останавливало моего стремления от счастья к счастью.
Эдуард же, как кремень, - Слушай меня, Мотя, - учил он, - ерошить пёрышки птичкам можно, не окольцовывая. И ласковое слово не только кошке приятно. Но семья и дети – это святое.
Я верил ему, но привычка – вторая натура, натура, как известно, дура…
Что нас изначально сблизило, это отношение к противолежащему полу.
Хотя и в этом нехитром деле стать (вернее, лечь) с ним вровень было совершенно невозможно. Пока я, робко обозначая простые намерения, примеривался к третьей пуговке на кофточке партнёрши, он, завершив два тура с её подругой, хлопал в ладошки, предлагая неравноценный обмен.
Но это – к слову о птичках. Вернёмся к истокам. То, что обозначено в заглавии «путешествуя», не обязательно относится к перемещению в пространстве с рюкзаками или чемоданами. Всё, чего касалась лубнинская стремительная рука или натура, путешествовало само по себе, - приходило в движение, кружило, летело, бежало, а бывало и убегало прочь, закрыв глаза, заткнув уши. Чтобы не видеть его фаллические «объекты», бешеную живопись, раскрепощённые композиции и не слышать свободные заявления в нестандартной лексике. Он был человек-монолог. Присутствие и число слушателей значения не имело, оно приравнивалось к наличию мест, столовых приборов и продуктовых запасов. Темы не имели ни малейшего значения, - он знал всех, всё и обо всём. Ему не нужны были ответы, поскольку он не задавал вопросов. Эд был гениален уже потому, что никогда нигде, ни в чём не повторялся. За исключением, может быть, сфер интимных и, пардон, гигиенических. Хотя, кто знает.
- Савсэм адын, - заплакал аксакал, - вай, савсэм адын!
И налил чачу в рог козы. И осушил его.
Нанесённый моральный и физический урон Эд сторицей возместил приглашением на его новогодний АРТ-АКТ.
Искрился воздух, лежал январь, зима зверела. Территория действа занесена была по пояс свежим рождественским снегом, укрывшим печальную ржавь металлических гаражей и производственного хлама.
Пространство праздника морозно дышало, светилось опадающим инеем, слепило солнцем и хрустело. Помощники маэстро вытоптали квадрат площадки, стали по номерам, определили места зрителям. Лубнин сбросил на руки девицам свою задрипанную дублёнку, натянул малярный халат, воздел к небу и широко развёл руки, - ловил космос.
Синяя косая тень чучелом легла на картон и планшеты, брошенные под ноги. Всё напряглось в ожидании чуда.
- Да-а-авай! – скомандовал Эд оркестру Элингтона, - кар-р-рава-а-ан!
И пошёл – погнал, под нарастающий темп блюза, поливать всеми цветами радуги из вёдер, банок, бутылок, ванночек, - Давай, давай!
Ни флейцев, ни кистей, ни шпателя, ни валиков, - свободный поток вязкой, схватывающейся на морозе нитроэмали и спонтанный, одному Богу понятный, полёт плоскостей, вращающихся то у коленей, то вокруг талии, то на уровне груди, то над головой заходящегося в экстазе творца.
- Кр-р-р-асный! – орал он торчащим ученикам и кровавый взрыв растекался в чёрном космосе.
- Ж-ж-ж-ёлтый! – и разорванное солнце плескалось в ультрамарине океана.
- С-с-с-иний! – и свивались земля и небо могучими торнадо.
- Пудр-р-ру! – и бронзовели на морозе ползучие тайны востока.
- Объек-к-кты! – и сыпались сеющей рукой болты, гайки, витая металлическая стружка, пластиковая цветная крошка, пеньковый жгут и пивные пробки.
- И-и-иес! – завершил он вместе с Дюком, одарив нас победительным жестом.
От силы полчаса кутерьмы, и двадцать квадратов живых шедевров лежало у ног его. Именно живых, потому что растекалась и слегка пульсировала ещё бугристая, влажная плоть произведений, - жгучая нитроэмаль на морозе схватывалась медленно.
Порыв погашен, - обход, обзор, обсуждение, девичьи, с подвизгом, восторги, спонтанные торги.
- Эти, эти – дарю. Эти, - не продаются. Остальное – на вернисаж.
Улитый краской халат идёт с молотка. Всё. Дальше пьянка, как обычно. - А знаешь, - открылся вдруг Эд, окинув расцвеченное ристалище, - лучшее – вне рамок. Лучшее останется здесь, на снегу. Занесёт зима… Стает, стечёт весной…
- Савсэм адын, - кручинился аксакал, - савсэм адын.
И налил чачу в рог козла. И осушил его.
Так мы сошлись. А в семидесятые, ближе к середине, под лучезарным утром, на заваленных сухой осенью берегах Сенеж-озера, Эд Лубнин командовал парадом.
- Слушать всем! Под знамёна! Берём Москву! Я – Воланд, он же Мастер! Соболь – Коровьев! Шепель – Бегемот! Мотя – Азазелло! Светка – Гелла! Светка дула губы. Чёрт с тобой, - ты же, Маргарита!
Ох, как это тогда звучало! Какой музыкой! Сколько скрытого смысла искало наше сопливое, отравленное самиздатом, воображение. Сколько притянутых за уши параллелей, чтобы отождествлять себя с высокой, злой силой, сметающей устои.
- Вперёд! Берём Москву! – и мы рассекали на мётлах, очертя круг небесного озера Сенеж с плавающими по нему берёзовыми островами.
До понурых, скособоченных краснокирпичных строений дымной людной станции Солнечногорск. Привязывали к забору на грибном, цветочном и яблочном привокзальном базарчике подручные средства передвижения, вламывались толпой в тесную тверскую колбасную электричку с гоготом, песенками и дразнящими вождей анекдотами.
И не боялись ни опера, ни мента, ни стукача, ни чёрта, ни дьявола, потому что были молоды, провинциально не пуганы и сами себе являли лики преисподней.
А буквально через три ряда скамеек, придавленная садовым цинковым ведром с торчавшими из него плодами августа и букетом золотых шаров (она по-прежнему любила жёлтое) светло грустила настоящая Маргарита. Маргарита Николаевна, уже далеко не тридцатилетняя, но всё ещё бездетная, красивая красотой на выдохе и больше мечтательная чем умная. Умная не станет смотреть так прямо и заинтересованно на Бегемота. На Юрку Шепеля, который и впрямь смахивает на кота.
С эспаньолкой, но лысого.
- Берём Москву! – и мы брали, перебежав с площади трёх вокзалов в расписные, прокопченные, пролитые портвейнами, интерьеры квартиры Люси Герасимовой, стареющей гран-дамы московской джазовой богемы.
- Эд, паршивец, - басила она в прихожей, изящно отведя сигарету в мундштуке и заворачивая в халат своё тщедушное тело, - сколько раз повторять тебе, - не води сюда блядей. Меня контора обложила. Откуда ты, прелестница? Боже, какой ангелочек! А это что за шобла-ёбла? Гренадёр, не стойте башней, спуститесь в гастроном за розовым портвейном. Эд, я совершенно издержалась, дай ему на пару бутылок. И учти, закусывать нечем. И вы, толстячок, не разувайтесь, возьмите авоську, булочная за углом. Красавчик, сладенький, вам что так приглянулось под моим халатом? Что вы пялитесь мне под мышки?
Эд, это сексуальный маньяк? Кого ты водишь? Идите в гостиную и займитесь порядком в доме. И не будите там никого, они только что уснули. Я приму ванну. Дитя, не хочешь потереть мне спинку? Боже, какой ангелочек! – и скидывала халат, не доходя до ванной.
Наша Гелла охотно скользнула за владычицей морскою, поскольку нет такой услуги, которой она не сумела бы оказать, и нет таких желаний, которые она не могла бы удовлетворить.
А мы с Эдом тащились в гостиную убирать с обшарпанного, хромого «Беккера» следы ночной попойки. Отмачивать и соскребать липкую плёнку вчерашнего портешка. Джазовая богема, плотно притиснутая друг к другу на диванах и сдвинутых креслах, тяжко стонала во сне, простудно сопела, выводила рулады храпа и попёрдывала. Воздух, ещё не отошедший от вчерашнего, мутно светился в пробивающихся из-под штор лучах, крутил жидкие кольца дыма и стойко вонял выделениями лабухов.
- Савсэм адын, - сказал себе старый, как эта сакля, грузин, савсэм адын астался. И налил чачу в рог яка. И осушил его.
И сказал – Вах!
Утро подходило к вечеру. Холодное осеннее светило опадало и билось уже в промежутках редких московских высоток, когда первый похмельный стон выдавал тяжёлую побудку мятых мастеров эстрады.
Трясясь и с трудом разгибаясь, фиксируя под мышками неверные руки, они ковыляли в облезлые гигиенические закоулки и, утолив позывы физиологической необходимости, устремлялись к старому «Беккеру»,
прогибающемуся под батареей розового портвейна.
Светка разливала, целенаправленно, но безрезультатно источая аромат секса. Я, с наглостью Азазелло, проверял долгий, сложноподчинённый комплимент на свежей, полной Дюймовочке, появившейся ниоткуда.
И получал то, чего добивался, - Шёл бы ты, чмо болотное!
Краснорожий Коровьев лечил на кухне синюшных гениев победной музыкой своей бывшей службы в кремлёвских доблестных войсках:
- Пара-а-ад, смир-р-рна! К торжественному мар-р-ршу! Повзво-о-одно!
На одного линейного диста-а-анции! Пер-р-рвое отделение прря-я-ямо! Остальные на-пр-р-ра-во! Шаго-о-ом а-а-рш!
И кухня гремела кастрюлями в такт удаляющимся на поля прошедших сражений полкам!
Рукотворный джем неумолимо уплывал в новую ночь, расставшись с уснувшей хозяйкой, с небольшой группой халявщиков, забивших мелкую халтурку на Горбушке и с Бегемотом, который выхватил, по дороге в булочную из привокзальной толчеи мечтательную Маргариту,
нарисовался в дверном проёме, охватив даму гораздо ниже талии, шепнул мне загадочное: «В нашем деле, главное – сбить с ног!» и исчез, громыхая по лестнице садовым цинковым ведром, наполненным «белым наливом».
Тут же на его месте возникла ниоткуда изящная Пономарёва. И тоже в ухо, и так же шёпотом, загадочное, - «Передай Толпекину, я буду…» Махнула крылом цыганской шали и растворилась.
А напротив меня, в разрушенном кресле, горбатился над золотым саксом, подбрасывая в сторону Эда лёгкий импровиз, длинный, тощий тип, с плоским лицом, вялыми глазами и большой бородавкой у носа.
Поддавший Лубнин, верхом на рояле, с дьявольской усмешкой Мессира, хладнокровно тасовал и разбасывал весь этот пасьянс.
- Берём Москву! – и мы брали, соскочив в правильный момент с
незамкнувшей свой обычный круг попойки, программой и пылом которой руководил, вошедший в раж, Коровьев:
- Р-р-ребята, давай нашу, нахимовскую!
И кодла, заторчавшая под хмельком, раболепно и весело подхватывала, - «Простор, голубой.
Волна за кормой,
Гордо реет над нами
Флаг отчизны родной.
Вперёд мы идем,
С пути не свернём,
Потому что мы Сталина имя
В сердцах своих не-сёёём!»
И тут этот тип на саксе…
- Савсэм адын, даже сабака нэту, - сказал аксакал.
И налил чачу в рог коровы. И осушил его.
И сказал, - Ва-ах-х-х!
Нас осталось трое и мы неслись…
Тверской бульвар мчал мимо, чередуясь клавиатурой огней и ночи, ныл в форточках такси лёгким сухим ветерком, крутил за нами жидкий хвост листопада, провожал грустной укоризной бронзовых глаз Александра свет-Сергеевича.
- Обнесли цепями благодарные потомки, - злобствовал Мессир, - отринули от Храма. Терпи, Сергеич, воздастся им всем по заслугам!
- Кого я ви…, кого я ви… Кого я вижу! Боже мой! Г-азбудите ме…
Г-азбудите меня, наступите мне на яйца! Не ве…, не ве… Не вег-ю!
Эдуаг-д, а? Сколько лет, а? Не-ве-гю!
Он кругл и покат со всех сторон. На нём негде остановить взор, - взор соскальзывает, - Сколько лет! Кто бы знал, кто бы ведал, стаг-ичок, кто бы мог пг-едположить! Усг-аться можно! Давай, давай, давай, на свет божий! Каков, а? Звегь! Звег-юга! Князь Сег-ебг-яный! С де…, с де…
С де-евицей, кг-аса-а-авицей, с ду-ушенькой, подг-у-уженькой…
Помнишь, мама, моя как девчонку чужую… Боже, какая фемина!
Паг-ле ву фг-ансе? Конечно же из Пг-ованса! Что? Из Вог-ошиловгг-ада? Я вас умоляю, не надо гг-омких имён! Мы кг-асные ковалег-исты и пг-о нас… Г-аньше всё это тихо называлось Луганском. Моя мама, кстати, живёт в Бег-дичеве, это не далеко… Вижу, наш че…, наш человек. Эдуаг-д, пг-етставь. Анатолий? И тоже из Новосибиг-ска?!
И тоже художник?! Г-азвелось вас до ебе… Шут…, шут…, шутка!
Эдуаг-д, отг-екомендуй, Жутович, Натан Жутович. Что же мы в
пг-ихожей, пг-ошу, пг-ошу, пг-ошу… Сначала суда, на кухню.
Пог-тешок г-озовый? Кста…, кста…, очень кстати.
И быстро-быстро мокрым шёпотом, - Два слова, Эдуаг-д, два слова о наших делах. Только, между нами, умоляю! Ты же знаешь, с кем имеешь… Послушай, твои объекты имелт потг-ясающий успех, пг-осто
гг-андиозный! Всё ушло сходу, улетело, упаг-хнуло! Что с деньгами?
Ах, с деньгами… С деньгами г-ешим… Только не сегодня. Г-ади Бога, умоляю, только не сегодня. Ты же знаешь, с кем имеешь… Слышишь, зовёт? Это Кцабая, в г-от ему! Гг-узин долбанный, маг-инист хг-енов!
Пг-ипёрся башли из меня выбивать. Пг-иволок с собой дг-ужков и давит. А зачем на меня давить? Он же зна…, он же зна…, он же должен знать, с кем имеет! А что он пи…, что он пи…, вы бы видели, что он пишет! Говно пишет, а гоног-у, а гоног-у! Ты же видел. И за эту г-гязь по целковому?! Все мозги пго-е… Паг-дон, паг-дон, мадмуазель…
Какая фемина! Эдуаг-д, я тебя умоляю, о деньгах не сегодня! Ты же знаешь, с кем имеешь… Замётано? Пг-ошу, пг-ошу, в гостиную.
Гога, господа, товаг-ищи, позвольте пг-едставить…
Мы упираемся в стену тихой ненависти. Эти недобравшие, судя по опустошённой таре, придурки могут и отметелить, особенно кинутый грузин, - нет теплоты во взгляде, сурово небрит и, явно, не комильфо.
- Ладно, - Эд ставит на край стола два пузыря, опирается на них, обводит собрание, заведя голову под низкий абажур, - ну, кто хочет попробовать комиссарского тела? Сейчас начну называть дату вашей смерти. Кто желает, естественно. Прошу по одному и не гундеть. Мне надо сосредоточиться…
Брешь пробита. Желающих, правда, нет. Все ж боятся услышать:
«Вам послезавтра надо побеспокоиться про место на Ваганьковском».
Но бить человека, опирающегося на такие разводы… Нет уж, увольте.
Успокоились, отметились, едем дальше. Впереди ещё большая сложная программа и показательные выступления, в которых мы теряем Светку, улетевшую в Барвиху с отставным полковником из студии им. Грекова, обещавшим ей «за ерунду» горы.
Зато самозабвенно поём на голоса в несгоревшем ещё доме ВТО с тремя захмелевшими абхазцами, один из которых Фазиль, и очень похож, но не тот. Нет, не тот.
А дальше мы в Замоскворечье на знаменитой Пятницкой в прогнутом усталом доме добиваем ночь у двух пожилых, сморщенных шлюх, приютивших нас до утра. И московские клопы пируют и пьют нашу хмельную кровь…
- Савсэм адын, да? – удивился аксакал. – Пачэму адын? Зачэм адын?
И налил чачу в рог быка. И осушил его. И спросил, - Что, савсэм адын, да?
…Мы соскакиваем с первой утренней электрички на полупустой перрон Солнечногорска, рассеченный длинными, тонкими прутьями теней. Серый народец, обвешанный саженцами и котомками, мелко топчется у окошка железнодорожной кассы. Холодное солнце лениво вкатывается на верхушки обнажающегося леса, вспыхивает в окнах станционных строений, оживляет блёстками тяжёлую гладь озера, накрытую по краям рваным туманом. Привокзальный базарчик ещё не проснулся.
Скользкий осенний свет, поднимая парок, тащится по влажным доскам прилавков и скамеек, упираясь в забор. Там что-то не видно наших, оставленных накануне, средств передвижения. А привязанная красная лошадь и уткнувшаяся оглоблями в траву телега нас не интересуют. Нет. У открытых на лес и озеро ворот, приобняв опору, мечтает глупая Маргарита Николаевна. Наклон спины её печален. Цинковое садовое ведро на сгибе руки – пусто. Светлые яблоки сожрал бессовестный Бегемот, а увядшие золотые шары брошены к ногам, где переминаются в поисках подаяния две пыльные, лохматые дворняги.
Мы проходим мимо, мельком киваем. Она делает какой-то жест, но мы не останавливаемся.
Пешком вокруг Сенеж-озера километров пятнадцать. Может, больше.
- Ва-ахва-аллай! – понял аксакал, - Савсэм адын! Савсэм адын!
Савсэм адын!
И налил чачу в рог тура. И поднял его.
И сказал, - Адын! Наконец-то, адын!
Летом 83-го мы собрались в очередной вояж.
Сижу на чемодане, жду Эдькиного звонка. Жду, все сроки прошли…
Наконец, позвонила жена, - Толя, Эдик в больнице. Перелом основания черепа…
Его сбросили со второго этажа ресторана «Центральный».
Каким-то мерзавцам не понравилась манера исполнения его любимого анекдота, - «Совсем один». Перелом основания черепа, трепанация, призрачные надежды. Эд прожил ещё пять дней и умер, сказав Вере Николаевне, - Как я устал, мама…
Пустили шапку по кругу. Сами вырыли могилу.
Поминки были сухи и молчаливы. Он всё сказал.
Совсем один…