Долгие пути и перепутья Питирима Сорокина
Действующие лица
Питирим Сорокин, известный американский ученый, кумир радикальной молодёжи 60-х гг.
Питирим Сорокин, член партии социалистов-революционеров, студент, позже приват-доцент Петроградского университета, член Учредительного собрания
Александр Керенский, бывший премьер-министр Временного правительства России
Каллистрат Жаков, философ, этнограф, писатель
Глафира Никаноровна, жена Каллистрата Жакова
Александр Гриневский (Грин), член партии социалистов-революционеров, писатель
Павел Ерёмин, студент, впоследствии сотрудник ЧК
Лев Карахан, друг Питирима Сорокина, социал-демократ, впоследствии заместитель наркома по иностранным делам РСФСР
Александр Холопов, друг Питирима Сорокина, модный архитектор
Елена Баратынская (Сорокина), слушательница Бестужевских курсов, впоследствии невеста и жена Питирима Сорокина
Ольга Керенская, подруга Елены Баратынской, жена Александра Керенского
Филипп Тимачёв, депутат Думы от партии трудовиков
Николай Кондратьев, друг Питирима Сорокина, член партии социалистов-революционеров, впоследствии известный экономист
Владимир Ленин, вождь большевиков
Студенты университета Беркли (США), надзиратель и политические заключённые тюрьмы Кинешмы, студенты Петроградского университета, слушатели лекции в штате Висконсин (США)
Пролог
10 февраля 1969 года. Небольшая методистская церковь в Беркли, штат Калифорния. На задники светящийся крест и большой плакат «Sorokin is alive» («Сорокин жив»). Перед задником – трибуна, за которой стоит молодой длинноволосый человек из числа радикально настроенной молодёжи. Спиной к залу стоят ряды кресел, за которыми сидят его ровесники.
Молодой человек. Товарищи! Друзья мои! Мы собрались сюда не для проповедей, хотя мы и в церкви (смех). И не для лекций, хотя мы все с вами студенты (смех и аплодисменты). И уж, конечно, не для панихиды, хотя будем говорить о человеке, умершем ровно год назад. И все потому, что он не умер! Такой человек не может умереть. Он жил и будет жить. Он будет жить, пока слепы власть имущие, которые вместо счастливой среды обитания ведут человечество от одной катастрофы к другой. Он будет жить, пока они не прозреют, но что-то мне подсказывает, что они не прозреют никогда (смех). Вместо конструктивного созидания, они без зазрения совести соперничают в производстве атомных бомб, способных разом уничтожить миллионы и миллионы людей. И они уже жгут людей напаломом во Вьетнаме. И если их не остановить, они навсегда положат конец жизни на Земле. А это значит, что мы, именно мы должны их остановить, мы должны заставить их прозреть. И поможет нам в этом наш великий мыслитель Питирим Сорокин. Его имя мы напишем на знамени нашей революции. Напишем его слова о всеобщем благе, альтруистической любви и социальной солидарности!
Овации, которые заглушают звуки «Марсельезы», с которой начинается песня Beatles «All you need is love». Затемнение. Виден только светящийся крест. На сцене появляется седой человек с узким лицом и большими круглыми очками на глазах. Это Питирим Александрович Сорокин. Он очень раздражен.
Сорокин. Что это у них за музыка? Какая-то бессмысленная какофония. Она ничего не говорит ни сердцу, ничего не будит в душе… Эти охломоны мое имя хотят написать на знамени своей революции! Ничего не может быть глупее. Они забыли, что я писал об этом. Революция – это страшное дело и великое таинство. И ее нужно или принимать всю, как великое, пусть страшное, пусть мистическое, пусть трагически-кровавое. Или принимать одно ее лицо, категорически отвергая другое. Или, наконец, не принимать ее вовсе. А эти? Шумят только много, а до революции им нет никакого дела. И зачем только я им нужен?
Из темноты появляется пожилой человек в светлом костюме при галстуке и седым «ежиком» на голове – бывший премьер Временного правительства России Александр Керенский.
Керенский. Милый Питирим Александрович. Вам ли жаловаться? Вас помнят, вас любят, вас ценят. Вы живы в сердцах этих людей, они изучают ваши труды. Президенты Америки называют себя вашими учениками.
Сорокин. Милейший Александр Федорович, я если и жив, то только в чьих-то сердцах, а так – я уже год, как зарыт в нашей матушке Земле. А вы еще по ней ходите, вы можете видеть, слышать, говорить.
Керенский. Говорить? Какой смысл говорить, если меня никто не слушает. Я не нужен никому. Ни России, ни Америке. Полвека прошло с тех пор, как я попытался построить новую Россию, но про меня помнят только то, что я якобы сбежал от большевиков из Зимнего дворца, переодевшись в женское платье. И все эти полвека я живу оклеветанный. Хотя в день большевистского заговора я даже не имел связи с Зимним дворцом, и уехал в Гатчину из штаба военного округа на своем открытом автомобиле…
Сорокин. Александр Федорович, я хорошо помню этот день. Пучина наконец-то разверзлась и наше Временное правительство свергли также легко, как и царский режим. Я был первый, кто в своей газете «Воля народа» написал статью о победителях, я клеймил их как убийц, насильников, бандитов и грабителей. И подписался «Питирим Сорокин», невзирая на протесты моих коллег.
Керенский. Я бы тоже протестовал. К чему такое мальчишество, Питирим Александрович? Впрочем, вы как были мальчишкой, так им и остались. Вы совсем не повзрослели с того времени, когда сами увлеклись революцией, как эти прелестные молодые американцы, которых вы осуждаете.
Сорокин. Да я был когда-то молод. Считал себя бродячим миссионером революции, распространял революционные идеи среди студентов, рабочих и крестьян. Хотя понимал, что рано или поздно меня схватят. И схватили.
Керенский. Вы смелый человек, и, конечно, не испугались царской тюрьмы.
Сорокин. Что вы! Тюрьма города Кинешмы повергла меня в шоковое состояние. Сразу после ареста все последствия этого события как вспышкой озарили мое сознание: меня исключат из школы, что находилась под началом Священного Синода Русской православной церкви в деревне Хреново, меня ждет неопределенно долгое тюремное заключение, возможно ссылка в Сибирь. Но политическое заключение оказалось не так болезненно и пугающе, как я себе воображал. За те четыре месяца, что я провел за решеткой, я узнал больше, чем мог бы дать пропущенный семестр в церковно-учительской школе…
Сцена 1. Первые уроки
31 декабря 1906 года (по старому стилю). Тюрьма города Кинешмы. Камера для политических. На нарах сидят и лежат несколько заключенных. Кто-то читает, кто-то пишет. Входит в сопровождении надзирателя Питирим Сорокин – шестнадцатилетний юноша в черепаховых очках, привязанных к уху веревочкой, косоворотке и прямым пробором посреди головы.
Надзиратель. Вот ваша камера, господин Сорокин. Тут все такие, как вы – политические. До свиданьица. (Уходит).
Первый заключенный. О-о, у нас новенький! Добро пожаловать в нашу конуру.
Сорокин. Здравствуйте.
Второй заключенный (усатый грузин). Захади дарагой, нэ стэсняйся, гостем будешь.
Третий заключенный. Почему же гостем? Он – полноправный хозяин нашей священной пещеры, свободной от насилия и прочих атрибутов государства.
Сорокин. Спасибо.
Второй заключенный. Панымаэшь дарагой, у нас тут традиций такая есть. Хароший русский традиций. Каждый новенький должен прэдставиться.
Четвертый заключенный. Да-да-да, вы, товарищ, должны обязательно немного рассказать о себе.
Сорокин. Да ради Бога. Меня зовут Питирим. Питирим Сорокин. Еще вопросы будут.
Второй заключенный. Канешна будут. Из каких краев праисходышь? Чей ты сын? Как попал в нашу топлую кампаныю?
Сорокин. Я родился в Турье. Мама умерла, когда мне было пять лет, а отец…
Четвертый заключенный. Постой-постой. Турья – это, если не ошибаюсь где-то на Украине, в Закарпатье. Значит ты из малороссов. Я угадал?
Третий заключенный. Так ти з України? Виходить ми земляки. О це так новина!Сорокин. Нет. Моя Турья в Вологодской губернии. И я вовсе не малоросс, скорее, коми. Моя мама была чистокровной зырянкой. Я её почти не помню.
Третий заключенный. Шкода, дуже шкода.Четвертый заключенный. Очень, очень интересно. Зырян среди нас еще не было. По-моему, вы – финно-угры.
Сорокин. Верно, финно-угры. Только отец мой русский. Из Великого Устюга. Пил много. Но коми крестьяне его уважали. За доброту, за отношение к работе. Это была настоящий мастер. Мастер золотых, серебряных и чеканных дел.
Второй заключенный. А зыране православные или мусульмане?
Сорокин. Православные, разумеется. Это же северный народ. Но у них много сохранилось от язычества – в ритуалах, легендах. А вот мой отец был крепко верующий. Он вместо «здрасьте» говорил «Христос воскрес», даже если не было никакой Пасхи. Что поделаешь – он ведь иконы украшал, а мы с братом ему помогали. Вот только упивался до белой горячки. И даже в припадке кричал: «Христос воскрес, Христос воскрес!». Так и помер.
Четвертый заключенный. А ты сам, мил человек, в Бога веруешь?
Сорокин (задумывается). Пожалуй, что нет… Или… Точно, нет, не верю. Но в писании икон и изготовлении металлических окладов мне не было равных.
Четвертый заключенный. Вот это ты правильно делаешь, что не веришь! Маркс давно уже и очень убедительно доказал, что Бога нет. Первична материя, а не сознание, которое определяется бытием.
Третий заключенный. Первинна матерія, або вторинна це ніхто не знає. А ваш Маркс – доктринер и интриган. Чего он хочет? Диктатуры пролетариата, иначе говоря – новой тирании. (Залезает под нары, вытаскивает несколько книг и торжественно вручает их Сорокину). Вот, почитай – Бакунин и Кропоткин. Они вместо марксовой диктатуры предлагают вольный федеративный союз самоуправляющихся единиц. Как говорил Прудон, анархія – мати порядку.Второй заключенный. Э-э, генацвале, ты зачем так нэхарашо говоришь про Маркса? Дыктатура пролетарыата нужна на врэмя, только для того, чтобы пабэдить буржуазию. А патом – после мыравой рэвалюцыи – нэ будэт ны дыктатуры, ны гасударства.
Четвертый заключенный. Вот именно, вот именно! Товарищ Ленин писал, что необходимо отличать, кому служит государство. Социалистическое государство будет служить делу рабочих и крестьян, но ни в коем случае не буржуазии (достает из-под подушки брошюру Ленина и передает Сорокину). Почитайте, почитайте, молодой человек, и вы станете настоящим марксистом.
Второй заключенный. Ваш Лэнын, канешна, хароший челавэк, умный. Вот токко савсем не уважает старших. Разругался с Плэхановым, Аксельродом, самой Вэрой Засулич. С такой женщиной! Вах. Ну куда эта гадытся? Как хатите, можете называть мэня мэньшэвиком, но я нэ с Лэниным.
Первый заключенный. Друзья мои! Революционное движение в России началось не с Ленина, ни с Плеханова, ни с вашего Маркса. И даже не с Бакунина и Кропоткина. Пока Бакунин с Марксом делили Первый Интернационал, наша «Народная воля» сводила счеты с царскими жандармами, сумела ликвидировать самого государя-императора. Пока вы тут спорите, мы действуем. Социалисты-революционеры продолжают дело Чернышевского, Желябова, Михайлова, Степана Халтурина и Софьи Перовской. Мы партия действия, а не болтовни. И за нас большинство. Потому что вы, марксисты, опираетесь только на рабочий класс, а мы – на рабочий класс, крестьянство и интеллигенцию. (Берет с нар несколько книг и тоже передает их Сорокину).
Сорокин. Да у вас тут, как я погляжу, не тюрьма, а целая библиотека. В нашей школе такого нет.
Первый заключенный. И не будет. Да и чему вас может научить духовная семинария деревни Хреново, а, товарищ Иван?
Сокамерники смеются.
Сорокин (оглядываясь на сокамерников). Значит вы знаете мою партийную кличку?
Второй заключенный. Нэ бэспакойся, дарагой, у нас у всех партийные клички. Мэня, напримэр, таварищи называют Очокочи. Знаэшь кто такой Очокочи? Нэт? Так вот: Очокочи – эта такой полукозёл у грузин – с длинными и острыми кагтями. Если его убить, он аживёт. Вот как я – в мэня стреляли, мэня убивали. А я жив и вместе с вами.
Первый заключенный. В товарища Ивана тоже стреляли, убивали, а он с нами!
Второй заключенный. Да ну! Такой маладой, а уже убивали?
Сорокин. Было дело.
Четвертый заключенный. Расскажи, не стесняйся.
Сорокин. Выступал в Кинешме перед рабочими на митинге. Собрались за городом на берегу Волги. Все, конечно, ненавидели царя, казаков, а особенно полицию – этих держиморд проклятых. Я им говорил, что наступит время и царя не будет, а земля будет принадлежать крестьянам, ее обрабатывающим, заводы – рабочим, свобода и справедливость – каждому.
Третий заключенный. Добряче!
Сорокин. Но только я сказал, что мы избавимся от угнетателей и палачей народа, как эти самые палачи и угнетатели появились.
Четвертый заключенный. Но как же так? Вы забыли про конспирацию, не выставили дозорных?
Сорокин. Все было – доверенные наблюдатели через каждые пятьдесят метров. И они всегда давали сигнал о появлении полиции, только на этот раз они что-то упустили. В общем, жандармы и казаки спрятались за балкой и начали кричать: выдайте зачинщиков, иначе всех арестуем.
Второй заключенный. А ты, таварищ Вано?
Сорокин. Я назвал их злейшими врагами народа, и какой-то «фараон» тут же выстрелил?
Четвертый заключенный. Ранил?
Сорокин. Нет, он промахнулся. Или дал предупредительный. Не знаю! Какой-то рабочий стащил меня с пня, с которого я выступал, а казаки кинулись на людей с нагайками и саблями. Двоих зарубили насмерть. А рабочие так разозлились, что закидывали их камнями, били дубинками, стаскивали с коней. В общем, «фараоны» трусливо бежали. Погибших похоронили. Как всегда, с красными флагами и черными повязками, песней «Вы жертвою пали в борьбе роковой…». А через несколько дней меня схватили, но уже здесь, в Кинешме, когда я шел на встречу с подпольной группой. Вот такими были мои первые уроки.
Третий заключенный. Ничего, тюрьма тоже школа жизни. Государство нас сюда заперло, чтобы от нас освободиться. На самом же деле, это мы здесь освободились от государства. Хай живе анархія!
Четвертый заключенный. Я, когда на свободе, часто повторяю: в тюрьму, что ли, сесть, там хоть спокойно поработаю.
Первый заключенный. А я рад, что познакомился с вами. Вы бесстрашный молодой человек и, говорят, очень способный, только вам надо много и много учиться. Так что начинайте прямо сейчас.
Второй заключенный. Э-э, сейчас нэ палучится.
Первый заключенный. Это еще почему?
Второй заключенный. А патаму што новый год наступаэт. А у меня по этаму случаю имэется атличный «Цинандали».
Третий заключенный. Очокочи, как тебе это удалось?
Второй заключенный. Э-э, как вам удаются книги, так минэ удается вино. Туда-суда, через надсмотрщика… Да вам ли объяснять.
Достает бурдюк с вином и разливает по кружкам.
Второй заключенный. За новый тысача девятисот седмой год! Пусть он будэт самым счастливым!
Сорокин. За революцию!
Второй заключенный. За мыравую рэвалюцыю!
Четвертый заключенный. Долой царизм!
Третий заключенный. Геть буржуїв і самодержавство!
Первый заключенный. Выпьем за нас всех, друзья! За нашу солидарность! Поет:
Отречёмся от старого мира,
Отряхнём его прах с наших ног!
Не нужны нам златые кумиры,
Ненавистен нам царский чертог.
Все (подхватывают). Вставай, поднимайся, рабочий народ!
Вставай на врага, люд голодный!
Раздайся, клич мести народной!
Вперёд, вперёд, вперёд, вперёд, вперёд!
Их пения вновь перебивается звуками «Марсельезы», с которой начинается песня Beatles «All you need is love». Затемнение. Горит лишь крест. На сцене снова появляется постаревший Питирим Сорокин.
Сорокин. Кто мог тогда предполагать, что пройдет каких-то десять лет и те, кто сидел в одних камерах, начнут стрелять друг в друга? Наши идейные разногласия будут выясняться с помощью пушек и пулеметов. Горько осознавать, что и я был из тех, кто разжигал эту кровавую стихию революции.
Сцена 2. Золотые и серебряные руки
Звучит популярный в начале XX века романс «Белой акации гроздья душистые». На сцену выходит немолодой человек с небрежными с проседью усами, маленькой бородкой и густыми чёрными волосами до плеч. Это философ Каллистрат Жаков.
Жаков. А ведь я вам еще тогда говорил: ваше место в науке, а не в политике. И не только говорил, но и делал всё от меня зависящее, чтобы всё было именно так.
Сорокин. Всё именно так и было, Каллистрат Фалалеевич. Но чтобы понять вашу правоту, мне пришлось пройти через февраль семнадцатого года, пережить иллюзии учредительства в России легитимной власти и угодить в чекистский застенок. А когда мы с вами встретились в Петербурге промозглой осенью девятьсот седьмого, мне было восемнадцать лет. Я верил в революцию и верил в науку, я полагал, что Summum bonum – высшее благо – можно воплотить именно этими двумя путями. Я верил, что очень скоро я осилю эти пути. Не знал я тогда, что путь будет один и очень долгий.
Жаков. В любом случае я рад, что наши пути пересеклись, и я обрел своего лучшего ученика.
Сорокин. А я нашел своего лучшего учителя – Каллистрата Фалалеевича Жакова.
Звучит песня «В лунном сиянии» (желательно в исполнении Евгений Смольяниновой). Осень 1907 года. Санкт-Петербург, квартира ученого и литератора Каллистрата Жакова. Входит Питирим Сорокин в косоворотке и с небольшой котомкой в руках. Его встречает 35-летняя женщина в скромном платье – жена Жакова Глафира Никаноровна.
Глафира Никаноровна (оглядывая гостя). Как я погляжу, из далеких вы краев прибыли, молодой человек. И откуда же?Сорокин. Меня зовут Питирим Сорокин. Сегодня я протопал десять вёрст до вашей квартиры, а вообще я приехал из края, где живут коми люди. И хотел бы видеть профессора, который тоже ведь коми.
Глафира Никаноровна (с иронией). Из края, где живут коми люди? Очень интересно! Коми профессору нравятся коми люди. Он их называет коми мортами. Правильно?
Сорокин. Морт – это человек по коми. А вы, видимо, его жена.
Глафира Никаноровна. Угадали. Я – Глафира Никаноровна. А вы присаживайтесь, отдохните от десяти вёрст ходьбы. Где ваш чемодан?
Сорокин (указывая на котомку). Вот, это всё, что у меня есть. Если не считать, того, что здесь (стучит пальцем по своей голове).
Глафира Никаноровна. Да-а, как-то небогато. Хотя с учетом того, что здесь (стучит по своей голове), уже немало. Только жить-то на что будете? Нынче одной головой, если к ней не приложен диплом, не прокормишься. Деньги у вас есть?
Сорокин. Еще бы, конечно. (Роется в карманах). Вот, осталось пятьдесят копеек. И я уже нашел где жить. Буду репетиторствовать, мне обещали ежедневное двухразовое питание… О деньгах я не забочусь. Если надо, заработаю не только репетиторством. У меня ведь руки золотые и серебряные.
Глафира Никаноровна. То есть как это – «золотые и серебряные». Правильнее говорить: просто золотые руки.
Сорокин. Мой отец был золотых и серебряных дел мастером. И мне свои руки передал по наследству. Могу красить и долотить шпили и купола, писать иконы, чеканить ризы к ним. А это дело требует навыков хорошего декоратора, гравера, чеканщика и скульптора. И рук – золотых, серебряных, медных…
Глафира Никаноровна. И вы этими навыками владеете?
Сорокин. Еще как! Знаете, как это делается? Берется медная или серебряная пластина, помещается в специальную рамку с дном, по которому ровным слоем намазана теплая и мягкая смесь дегтя и живицы. Затем на пластину наносим контур фигуры святого и задний план иконы. И после этого легкими ударами молотка и разных зубильцев намечаем так сказать негативную форму картины. После этого пластину вынимаем из рамки, переворачиваем. И негатив ризы, обмазанный смолой, прилипшей в местах ударов чеканом, тщательно обрабатываем и превращаем в позитив. Как в фотографии. Ну а когда рельефное изображение на ризе закончено, мы его обезжириваем, серебрим или золотим, затем полируем и тщательно прибиваем к иконе.
Глафира Никаноровна. Как интересно! Только чего же вы от Каллистрата Фалалеевича хотите? У него руки не такие золотые и серебряные, как у вас?
Сорокин. Зато голова какая! Да за его книгу «Принцип эволюции в гносеологии, метафизике и морали» я бы ему памятник воздвиг. Пусть даже нерукотворный. А его северные очерки…
Глафира Никаноровна. Вы имеете в виду «На Север в поисках за Памом Бурмортом»?
Сорокин. Да-да, конечно. Прочитал взахлеб. Это же про мою родину – Коквицы, Корткерос, Парма… Я читал и чуть не плакал. Мне казалось, я этих мужиков, которых ваш муж описывает, знаю – ну, буквально каждого. Эта речь, эти фразочки вроде «еремакань-кукань»… Всё это в моих ушах до сих пор, как засело, так и сидит. Пятнадцать лет мы с отцом и братом, чаще без отца, с одним братом скитались по этому краю. Купола красили, ризы чеканили. А теперь я хочу учиться другому.
Глафира Никаноровна. Философии?
Сорокин. Да, только не оторванной от самой нашей насущной жизни. Надо, чтобы философия не только познавала и осмысляла мир, но и показывала, как его переделать.
Глафира Никаноровна. Переделать? Ну, тогда вам к марксистам. Этот их кумир, кажется, говорил, что философы только и делают, что объясняют мир, а дело заключается в том, чтобы его изменить.
Сорокин. Марксизм мне не близок. Маркс смотрит на человека и историю общества сквозь призму первичности экономических интересов. Это слишком узкий, сугубо материалистический, взгляд. А как быть с созидательными идеями, личностными усилиями? Нет-нет, Маркс не прав. Прав Лавров: историю делает образованное и нравственное меньшинство.
Глафира Никаноровна. Себя вы, разумеется, относите к этому меньшинству.
Сорокин. Пока нет. А вот вашего мужа – да. Поэтому я к нему и пришёл. Такие, как он, делают историю, и я тоже когда-нибудь буду делать историю.
Глафира Никаноровна. Мой муж любит попадать в истории, а не делать её. Хотел стать монахом, так выгнали из Заоникиевого монастыря. Он, видите ли, стал внушать им, что человека создал не Бог, а он произошел от обезьяны. Создал партию – Союз народной правды. Красиво звучит, не правда ли? Но в Думу не прошёл, партия развалилась. Сейчас вместе со мной преподает на Черняевских курсах. Слушатели его обожают, но денег он с них не берёт. Вся надежда на академика Бехтерева. Он создает психоневрологический институт и обещает должность приват-доцента, будет логику преподавать. Вы готовы поступить в этот институт?
Сорокин. Еще как готов!.. Вернее, буду готов, когда…
В комнату неслышно входит Жаков. Он выглядит несколько эксцентрично: длинный сюртук, жилет, белая рубашка со стоячим воротником, галстук бабочка, на ногах высокие сапоги, а на голове шляпа с широкими полями, из-под которой спадают длинные волосы. Он слышал конец разговора.
Жаков. Та-ак, приват-доцентом я еще не стал, а один студент у меня уже появился?
Сорокин (вскакивает). Здравствуйте, Каллистрат Фалалеевич! Поверьте, я буду лучшим слушателем ваших лекций.
Глафира Никаноровна (целуясь с мужем). Ты знаешь, Каллис, с чем он пришёл? Он заявил, что приехал от коми народа к коми профессору. А зовут его Питирим Сорокин. У него золотые и серебряные руки, которые достались ему от отца.
Жаков (здоровается с Сорокиным). От отца? Надо же! У моего отца тоже руки были, как вы там выразилась, «золотые и серебряные».
Глафира Никаноровна. Это он так выразился.
Жаков. Только мне они почему-то не передались. Все детство мы с ним скитались по деревням, он вырезал иконостасы, а я…Брат Василий сделал мне гармонику – звонкоголосую, с огнистыми созвучиями. И как я на ней играл! Все девки из ближних и дальних деревень сбегались.
Глафира Никаноровна. Ты не поверишь, Каллис, он тоже с отцом ездил по коми деревням и вырезал иконостасы.
Жаков (встаёт, шутя, в картинную позу). О великий Феофилакт! Благодарю тебя за то, что ниспослал мне земляка! Ну, если вы еще и из Усть-Сысольска, то вы просто мой двойник.
Глафира Никаноровна. Опять переигрываешь, Каллис. Сейчас такой театр не в моде, нынче в моде реализм, чтобы все было, как в жизни.
Жаков. Это они хотят, чтобы все было как в жизни, а я хочу, чтобы все было как в сказке. Счастливые герои сказок всегда кончают благополучно. Берут в жёны Елену Прекрасную или какую-нибудь иную царевну и возвращаются в отчий дом со славой, почётом и богатством. А я так и не нашёл в жизни счастливых путей. Звезды не открою, сказки лучезарной не напишу... (Обращаясь к Сорокину) Так вы точно не из Усть-Сысольска
Сорокин. Нет, я не из Усть-Сысольска. Но поскитался порядочно. Я где только там не бывал – в Палевицах, Коквицах, в Гаме… Учился понемногу, работал.
Жаков. О-о, какие знакомые названия! А я из деревеньки Давпон.
Сорокин. Знаю, рядом с Усть-Сысольском.
Жаков. А ещё ближе село Выльгорт. Вот там я, как вы выразились, начал понемногу учиться. И знаете, что меня подтолкнуло к учебе?
Сорокин. Нет.
Жаков. Как-то во время скитаний мы остановились с отцом в доме одного почтенного крестьянина. И вот, облазил я от нечего делать все закоулки его дома, и набрел на азбуку. И вычитал я в этой азбуке, что от земли до солнца – сто миллионов верст. Вы представляете? Сто миллионов или даже более! Я-то думал ну одна верста, ну две, три на худой конец. А тут – сто миллионов! И я подумал: как же я теперь буду работать, когда солнце находится так далеко от нас? (Все смеются). Вот тогда-то я и стал приставать к отцу: ну отпусти ты меня учиться. А он уже понял, что мастеровой из меня никакой и отпустил. А что вас, любезный юноша, толкает на эту опасную дорогу знаний? Вы не боитесь познать все горести мира и ужаснуться им?
Сорокин. Не боюсь. Я уже немало постранствовал и немало познал этих самых горестей. Теперь хочу всё это осмыслить и понять, как можно мир от этих горестей избавить. А от учебы понемногу толку тоже немного.
Жаков. «Мы все учились понемногу чему-нибудь и как-нибудь. Так воспитаньем, слава богу, у нас немудрено блеснуть». Однако вы правы: нынче учение понемногу не дорого цениться. Психоневрологический институт ещё не открылся, и я вам могу предложить только Черняевские общеобразовательные курсы. Зато бесплатно. Согласны?
Сорокин. Я для этого к вам и пришел. В институт мне еще рано, надо получить аттестат зрелости.
Жаков. Знаете, кого вы мне напоминаете? Йиркапа – славного юношу на волшебных лыжах. Ваши лыжи понесут вас к неведомым полям, усеянным знаниями. Вот только бежать вы будете не по проторенной лыжне, а по сугробам и ухабам. И дай вам Бог не провалиться под лёд и не пойти ко дну с вашими лыжами, как это случилось с Йиркапом. Я много таких дорог прошагал – на лыжах и без, проваливался не раз. И вам предстоит долгий и опасный путь.
Затемнение. Звучит мелодия песни Сольвейг Эдварда Грига из драмы Пер Гюнт.
Сцена 3. Подвиг и награда
На сцене вновь постаревший Питирим Сорокин.
Сорокин. Да, у меня были замечательные учителя – Петражицкий, Ковалевский, Де-Роберти. Но Каллистрат Фалалеевич Жаков был первым из них. А первый настоящий учитель – это как первая любовь. Жаков упорно карабкался вверх из коми крестьянских детей до положения профессора философии и написал чудные поэмы из жизни коми народа. Но прежде всего это была чрезвычайно богатая личность, оригинальная и интеллектуально независимая от всех модных течений. А потому и были недооценены его труды до революции 1917 года, а после нее и тем более. Он, как и я, будет вынужден покинуть коммунистическую Россию и перебраться в Латвию, где и умрёт в возрасте 59 лет.
Глафира Никаноровна (появляясь из темноты). Хочу напомнить вам, дорогой вы наш Питирим Александрович, что и свою настоящую первую любовь вы тоже встретили благодаря моему Каллису. Леночка Баратынская – прелестная девушка из Бестужевских курсов, большая умница! Вам не откажешь во вкусах даже по этой части.
Сорокин. Что вы, Глафира Никаноровна, это не я её, это она меня выбрала. Ваш муж устраивал литературные вечера. А я в тот вечер с позором провалился со своим докладом о преступлениях и карах. Сам удивляюсь, как я мог ей понравиться?
Глафира Никаноровна. Провалились? Я не все слышала, готовила для гостей чай, но мне показалось, что вы держались молодцом. Я так думаю, что и у Леночки Баратынской был вкус.
Звучит романс «Очаровательные глазки». 1912 год. Гостиная в квартире Жаковых. В комнате хозяин дома Каллистрат Фалалеевич, писатель Александр Грин, модный архитектор Александр Холопов, студент Павел Еремин, марксист Лев Карахан. Сорокин зачитывает свой доклад на тему «Преступление и кара. Подвиг и награда».
Сорокин. …И вот, сравнивая бывшие тюрьмы и тюрьмы современные, я не могу не отметить несравненно большую гуманность нынешней тюрьмы. И чем далее, тем более и более это гуманизирование растет. И нет ничего удивительного в том, что в будущем тюрьма просто превратиться в пансион для больных членов общества. Ну, примерно как приюты и колонии для малолетних. И, наконец, в новейшее время выдвинулся ряд новых институтов, наносящих новые удары наказаниям. Я говорю об институтах условного осуждения и досрочного освобождения. Значение этих институтов поистине громадно. При надлежащем распространении они будут одними из главных могильщиков, закапывающих раз и навсегда болезненные способы лечения социальных недугов.
Грин. Товарищ Сорокин, а вы хоть раз сами сидели в современной тюрьме или судите об их мнимой гуманности по царским газеткам?
Сорокин. Сидел в городе Кинешме. И именно мой тюремный опыт подсказал мне выбор темы для моей студенческой работы.
Грин. Я ценю вашу революционную деятельность, товарищ Сорокин, но ваш тюремный опыт совсем не убедителен. Вам для вашей монографии очень пригодилось бы посидеть год-другой в севастопольской тюрьме строгого назначения.
Сорокин (раздражённо). В свою очередь хочу сказать вам, товарищ Гриневский…
Грин. Называйте меня лучше Грин. Тот, кто называет меня Гриневский, тот для меня чужой.
Сорокин. Хорошо, товарищ Грин. Я только хотел сказать, что очень ценю ваши рассказы о революционерах. Но я вовсе не утверждаю, что современное заключение, особенно одиночное, не вызывает страданий и может быть восхваляемо. Нет! И все- таки между тюрьмами прошлого и нынешними – громадная пропасть.
Грин (ехидно). Вам, наверное, гуманные тюрьмы в камере снились?
Сорокин. Нет, мне снился белый снег и моя родная парма.
Холопов. Я хоть и не в тюрьме, но часто во сне вижу и парму, и снег, и наш с Каллистатом Фалалеивичем родной Усть-Сысольск. Только почему-то в моих снах он состоит не из убогих домишек, а из двухэтажных особнячков с балкончиками в швейцарском стиле.
Жаков. Это потому, господин Холопов, что вы – архитектор и мечтаете перестроить наш с вами Усть-Сысольск, чтобы был не хуже Санкт-Петербурга. А вам, господин Грин, за решеткой должно быть снились шумные вятские леса и ярко зеленые луга.
Грин. Вятка – это болото предрассудков. А я не люблю болото. Мне снилось море. Зелёное, голубое, но море. И корабль под алыми парусами.
Жаков. О великий Феофилакт! Посмотри на этих детей. Они сидят по тюрьмам, собираются переделать мир, а им все еще снятся цветные сны!
Ерёмин. Революционеры, уважаемый Каллистрат Фалалеевич, не только ночью видят цветные сны. Они и живут в цветных розовых снах. Вот тут ваш любимый ученик только что уверял нас, что тюрьмы становятся гуманнее, смертных казней становится меньше. Факты, между тем, говорят об обратном, господин Сорокин. При Елизавете в России смертная казнь была вообще отменена. За весь прошлый век казнили всего каких-то несколько десятков человек. А век нынешний уже отметился «столыпинскими галстуками». За один только девятьсот шестой год более тысячи смертных приговоров так называемых военно-полевых судов. Вдумайтесь: войны нет, а военно-полевые суды крошат людей направо и налево без права обжалования.
Сорокин (ещё более раздражаясь). Вы не внимательно меня слушаете, господин Ерёмин. Я же русским языком сказал, что история не знает абсолютно точных и совершенно прямых проведённых линий. Но ведь и эти зигзаги тоже не случайны. Да, за наши революционные годы наблюдается громадный скачок вверх. Он объясняется специфическими причинами и нисколько не противоречит тенденции уничтожения смертной казни. Вымирание её неизбежно.
Ерёмин. Специфические причины? И каковы же они – эти ваши специфические причины?
Сорокин. Ну, например, увеличение антогонистической гетерогенности, то есть резкой дифференциации общества на несколько частей, у которых убеждения и поведения начинают не совпадать друг с другом.
Карахан. Вы имеете в виду периоды революции, товарищ Сорокин.
Сорокин (понемногу успокаиваясь). Именно так, дорогой мой товарищ Карахан.
Карахан. Положим так, положим. Но ведь ты, надеюсь, будучи революционером, не считаешь нас, революционеров преступниками. А ведь именно таковыми нас предъявляет обществу царское правительство и буржуазия.
Сорокин. Лёва, ну не тебе ли, как марксисту, не понимать всю сложность социальной действительности. Нельзя же представлять всё дело так, что на одной стороне преступники, а на другой всё общество. И это общество оскорбляется его преступлением. Да у любого преступника есть единомышленники и их, кстати, бывает не так уж и мало…
Карахан. Ты хочешь нас, революционеров, приравнять к обычным преступникам? Иначе говоря, уголовникам?
Сорокин. А разве это не так, с точки зрения буржуазии? Разве с точки зрения навязываемых ею шаблонов поведения забастовки, акты саботажа, «экспроприация экспроприаторов» не преступление?
Карахан. Для них преступление, а для нас…
Сорокин. Скажем шире – для рабочих – преступлением будут акты наказания за всё это. И наказание революционеров преступление. А значит ответ на это – наказание тех, кто нас наказывает.
Карахан. В таком случае я целиком на стороне Питирима.
Сорокин. Правительство усиливает кары, а в ответ получает террористические акты. Устраивают массовые убийства, а получает восстания. Проводит конфискации, а в ответ – усиленный грабеж. Они принимают чрезвычайно терроризирующие постановления, но за ними следуют прокламации с угрозами жестокой расправы блюстителям и приверженцам старого порядка. В конце концов одна из сторон побеждает.
Карахан. Ты абсолютно прав, Питирим. Пока существуют классы, существует и классовая борьба. А значит будут и смертные казни, жесткости и убийства. А вот когда победит пролетариат, исчезнут классы, умрёт и смертная казнь. И тогда социальные недуги можно будет лечить совсем простыми лекарствами.
Ерёмин. Опять розовые сны!
Сорокин. А вот тут, Лёва, я не готов с тобой во всём согласиться. Во многих буржуазных странах смертная казнь давно уже отменена. В Бельгии в последний раз казнили в 1866 году. Да и у нас, в России, её не раз отменяли.
Карахан. А потом возобновляли. Исключения лишь подтверждают правило.
Сорокин. Да, только исключений многовато будет. Так что оставь это. Марксизм – хорошая теория, но нельзя ее воспринимать как догму. Лёва, смотри на вещи шире.
Карахан. Питирим, эх, Питирим! Ну, когда ты наконец поймёшь, что марксизм вовсе не догма, а руководство к действию.
Ерёмин. Господа революционеры, вы меж собой разберитесь, а то ведь так никакой революции не сделаете.
Холопов. Пока революционеры разбираются меж собой, мне здесь нечего делать – я пошёл.
Входят Глафира Никаноровна, слушательница Бестужевских курсов Елена Баратынская и её подруга Ольга Керенская. Они несут на подносе чай и бутерброды. Один из них с селёдкой специально для хозяина дома.
Глафира Никаноровна. Не уходите, господин Холопов. Сначала попейте чай и познакомьтесь с Леночкой Баратынской и Оленькой Керенской. Между прочим, Оленька – жена известного адвоката Александра Федоровича Керенского.
Сорокин. Это того самого адвоката, что защищал в суде армянских революционеров и участвовал в расследовании расстрела рабочих на Ленских приисках? Ольга…, извините, как вас?
Керенская. Львовна.Сорокин. Ольга Львовна, вы должны…, не вы просто обязаны познакомить меня с вашим мужем.
Керенская. Раз обязана – познакомлю. Тем более, что я сама хотела это вам предложить. Мне понравился ваш доклад про кары, подвиги, преступления и награды.
Сорокин. Но вы же его не слышали?
Глафира Никаноровна. Слышали, слышали. Вы говорили так громко, что даже в парадной вас было слышно, не только на кухне… А вот Леночка Баратынская – моя ученица на Бестужевских курсах. Прошу любить и жаловать.
Баратынская шутливо делает книксен.
Сорокин (обращаясь к Баратынской). А вам мой доклад тоже понравился?
Баратынская. Очень. Вы кажется с севера?
Сорокин. С севера. А что?
Баратынская. Удивительный край! Он дал миру Ломоносова, потом Каллистрата Фалалевича, а сейчас черед вам и господину Холопову подхватывать эстафету. Что это за место, которое рождает гениев?
Жаков. Это место когда-то называлось Биармией.
Керенская. Приставка «би» означает двойной. Там было две армии?
Жаков. В этой удивительной стране вообще не было армии, потому-то она и была смята воинственными племенами, пришедшими с юга и из Скандинавии. А в Биармии высшим благом считалось жить в гармонии с природой. Поэтому там не совершали преступлений, а значит не было суровых кар, о которых нам только что поведал уважаемый Питирим Александрович. А наградой за подвиги служила любовь прекрасных дев.
Керенская. Поэтому у вас такие редкие имена – Питирим, Каллистрат, Фалалей?
Баратынская. А поклонялись биармейцы великому богу Феофилакту?
Холопов. Странно, я из Коми края, но меня зовут Саша, а не какой-нибудь Фалалей.
Жаков. Спешу вас очаровать, милые дамы. В древние времена жители северных народов носили совсем другие и просто-таки изумительные имена – Райда, Яур, Оксор. А мне имя Каллистрат наш выльгортский поп отыскал в засаленных святцах. Матушка хотела меня наречить Иваном, но поп ей строго указал: «Чем мудрёнее святое имя, тем мудрее будет человек».
Все смеются.
Жаков. А вообще-то поп хотел меня наречь Феофилактом, но матушка решила, что лучше уж Каллистрат. Хотя Феофилактом было бы возвышенней. Жил такой в Византии в XI веке замечательный писатель архиепископ Феофилакт. Его еще называют Феофилактом Болгарским. Он стал неугоден византийским властям, а потому вынужден был скитаться, как и я, ваш покорный слуга. Поэтому я самочинно назначил его своим личным святым. О, прости меня за это, великий Феофилакт!
Баратынская. А вот скажите, уважаемый Каллистрат Фалалеевич, про Биармию вы сами придумали?
Глафира Никаноровна. С чего ты взяла, Леночка?
Баратынская. У Каллистрата Фалалевича такие прекрасные сказки. Про царя Кора я недавно читала.
Жаков. Спасибо на добром слове, госпожа Баратынская. Однако Биармия упоминается в Иоакимовской летописи, скандинавских сагах и чудесных финских и карельских сказаниях, называемых «Калевала». Финны называли эту страну Бьярма, а викинги Бьярмаланд.
Сорокин. И всё-таки это сказания. Они красивы, поэтичны, могут быть очень интересны ученым, изучающим народные обычаи, фольклор. Но социологу они ничего не дают. Нет достоверных данных, какая там действовала система наказаний, как поощрялись подвиги и другие благие дела.
Баратынская. Не будьте таким скучным, Питирим. Можно я буду называть вас по имени. По-моему, так называют только монахов.
Сорокин (с обидой). Да называйте как хотите. Мне всё равно.
Керенская (Жакову). Каллистрат Фалалеевич, а вы не хотите написать сказку про Биармию – свою древнюю родину?
Жаков. Да, хочу. Хотя Биармия и не была моей древней родиной. Эта страна располагалась где-то по соседству, примерно в нынешней Архангельской губернии. Но я уже начал писать про неё эпическую поэму.
Баратынская. Дадите почитать.
Жаков. Обязательно. Но только когда закончу.
Карахан. Сказки – дело хорошее. Но они не должны отвлекать нас от реальности. А реальность – это борьба. Борьба за то, чтобы эти сказки воплотились в жизнь.
Грин. Я бы тоже написал что-нибудь про Биармию, но это не моя стихия…
Сорокин. Ваша стихия - революционная борьба, о которой только что сказал Лёва.
Грин. Не только и не столько. Моя стихия – море. Я полюбил его после того, как юнгой послужил на пароходе «Платон».
Жаков. Так что вам мешает, уважаемый господин Грин, придумать морскую страну со сказочными островами. И назвать её, например, Гринландией.
Грин. Такая уже есть.
Жаков. Нет-нет, такой нет! Есть Гренландия, а это будет Гринландия. В честь её создателя сказочника Александра Грина. И вы населите эту вашу страну людьми, которые живут весело и счастливо, потому что достигли того, что древние называли Summum bonum – Высшее благо. Этакий блистающий мир…
Грин. Нет, так не годиться. Зачем описывать готовый рай? Это уже до нас сделали Томас Мор и Компанелла. Другое дело, если в реальном мире появляется тот, кто практически достиг этого, как вы выразились…
Жаков. Summum bonum.
Грин. Да, высшего блага. И как он сможет жить рядом с окружающими его бездарными глупцами? И как эти ничтожества отнесутся к тому, что рядом с ними появился такой человек?
Ерёмин. Старо. Это сказочка про Христа. Да и Достоевский на этот счёт уже высказался, назвав нового Христа «идиотом». Ха-ха!
Баратынская. А я буду рада почитать такую сказку. Так что пишите-пишите, дорогой Грин.
Карахан. И тогда одним сказочником будет больше, а одним революционером меньше.
Керенская. Не переживайте на этот счет Лев…, как вас?
Карахан. Михайлович.
Керенская. Да, Лев Михайлович. Революционеров в России предостаточно. Взять хотя бы моего мужа и моих братьев.
Баратынская. А вы что скажете, Питирим Александрович?
Сорокин. Мне нравится эта идея. Человека, обогнавшего время, скажем, научившегося летать без крыльев и аэропланов, общество объявляет преступником. Это была бы чудесная иллюстрация к моей работе «Преступление и кара, подвиг и наказание».
Баратынская. А мне нравитесь вы, Питирима Александрович. Я вас вижу в этой гостиной не в первый раз, только вы почему-то никогда не обращали на меня никакого внимание. Надеюсь, вас не обидело такое признание?
Сорокин. Да и я вас вижу не в первый раз, Елена Прекрасная. И вы..э-з. В общем, простите мне мою деревенскую прямоту, но вы мне тоже очень и очень нравитесь. Поэтому я делал вид, что не обращаю на вас никакого внимания.
Глафира Никаноровна. О-о! Да, я вижу, здесь зародилась чудесная пара. Опишите их в одном из своих чудесных рассказов, господин Грин. Питирим Александрович как раз их тех людей, что спешит, торопиться и вот-вот обгонит своё время. Чем не представитель блистающего мира, о котором говорил мой муж? Но вашему человеку из блистающего мира нужна девушка. Списывайте её с Леночки Баратынской.
Сцена 4. Катастрофа
Звучит революционный этюд №12 Скрябина. На сцене остается одна Елена Баратынская.
Баратынская. Глафира Никаноровна права. Мы были чудесной парой, но поженились только через пять лет – в мае 1917 года…
Выходит престарелый Питирим Сорокин.
Сорокин. Это был год, полный событиями в нашей с тобой жизни. На март была назначена защита моей магистерской диссертации. Ученому совету я должен был представить свой труд «Преступление и кара. Подвиг и награда». Вот только в феврале Россия сдвинулась с места и закрутилась страшным вихрем. И этот вихрь неминуемо вел ее к катастрофе. Жаль, что я не сразу его заметил. В тот первый день я чувствовал себя не очень хорошо, а потому решил остаться дома и почитать новую работу итальянца Вильфредо Парето «Трактат по общей социологии». Меня очень заинтересовала его теория элит, и я с увлечением знакомился с его идеей о необходимости их своевременного обновления. Вот только друзья беспрерывно отвлекали своими звонками. Им не терпелось поделиться последними новостями.
Под звуки революционного этюда начинается движение круга. На заднике мелькают кадры событий февральской революции. На сцене появляется молодой Питирим Сорокин. Он лежит укрытый пледом на диване, читает книгу. Рядом на столике звонит телефон.
Сорокин. Да, Сёма. Что? Опять толпа на Невском? И вчера была толпа, и позавчера, и завтра будет. Ах, их больше, чем когда-либо! Сегодня больше, завтра – меньше. Не отвлекай меня – я болею. Да, простыл. Температура? Сорок градусов. Ну не сорок, тридцать девять. Какая разница? ( С раздражением швыряет трубку, берется за книгу, но вновь раздается звонок). Алло! Это ты, Сергей? Что случилось?.. Понимаю. Конечно, если рабочие Путиловского завода и Выборгской стороны вышли на улицы, то мы не должны молчать… Конечно, надо выступить. Но почему бы тебе это не сделать?.. А я болен, лежу вот, книгу читаю… Извини, не могу. (Опять бросает трубку и берется за книгу, но раздается новый звонок). Алло! Дмитрий Петрович? Слушаю вас… Что значит «Говорят, будто Дума распущена»? Вы видели лично указ, подписанный царём?... Ну тогда зачем нам с вами опираться на слухи? Будет указ – будем что-то предпринимать… Вас пугает ожесточенная стрельба? Стреляют со всех сторон? Милейший Дмитрий Петрович, не надо быть столь пугливым. Постреляют и прекратят, а если вам страшно, то не выходите из дома. Я вот не выхожу – болею…
Сорокин напевая что-то себе под нос продолжает читать. Через какое-то время смотрит на телефон, удивленный тем, что он не звонит. Машет рукой, снова берется за книгу, но читать не может. Опять смотрит на телефон. Наконец не выдерживает, сам берет трубку, но обнаруживает, что нет гудков.
Сорокин. Так, телефон перестал работать. Тем лучше, никто не будет отвлекать.
На сцену влетает молодой человек.
Молодой человек. Питирим Александрович, солдаты покинули казармы и идут к Думе.
Сорокин. Петенька, дорогой мой, вы бы вместо того, чтобы шляться по Петрограду готовились бы к семинару по общей социологии. Имейте в виду, я вас лично спрошу, причем первым и при всей аудитории.
Молодой человек. Ну, Питирим Александрович, какая может быть аудитория, когда вся социология творится на улицах? Пойдемте, я вам покажу.
Сорокин. Вы сами видели этих солдат?
Молодой человек. Истинный крест, видел своими глазами: два полка с красными флагами идут к Таврическому дворцу. А там такое делается – вы не представляете!
Сорокин. Тогда идемте, Петенька, будет творить социологию на улицах и площадях.
Молодой человек. Только вот как туда пробиться? Все мосты разведены.
Сорокин (одеваясь). Ну а лёд на Неве на что? Пошли!
Вновь звучит революционный этюд Скрябина. Поворот круга. Сорокин и молодой человек двигаются в противоположную сторону, создавая иллюзию ходьбы, хотя сами при этом остаются на одном месте. На заднике кинокадры революционного Петрограда. Наконец круг делает останову: Таврический дворец, где располагается разогнанная царским манифестом Дума. Там Сорокин встречает еще несколько своих студентов.
Первый студент. Здравствуйте Питирим Александрович! Здорово Петька!
Второй студент. Ну, товарищ Сорокин, ну наконец-то революция! Дождались мы этого славного дня!
Сорокин. Здравствуйте, здравствуйте! А что вы здесь делаете, ребята?
Третий студент. Понимаете, Питирим Александрович, нас позвали придти сюда и помочь в организации совета рабочих.
Сорокин. Какого еще совета?
Второй студент. Ну, помните, товарищ Сорокин, как это было во время революции 1905 года.
Сорокин. Я-то помню. А как вы можете это помнить?
Молодой человек. Вы забыли, Питирим Александрович, что сами нам рассказывали об этом на ваших лекциях.
Первый студент. Вы может быть забыли, а мы-то помним!
Второй студент. Присоединяйтесь к нам, товарищ Сорокин. Вы сейчас нужны здесь, а не в университете.
Сорокин. Спасибо, конечно, но меня никто не выбирал.
Студенты смеются.
Третий студент. Так нас тоже никто не выбирал. Но это неважно. В такие моменты подобные формальности не требуются. Пришло время устанавливать диктатуру пролетариата. Вы согласны?
Сорокин. Не согласен. Впрочем, может быть вы и правы. Для поддержки революции какой-то комитет рабочих и впрямь должен быть установлен. Но вот что касается диктатуры… Ребята, будьте осторожнее с этим.
Входит Филипп Тимачёв, депутат Думы от партии трудовиков. Здоровается с Сорокиным.
Тимачёв. Рад вас видеть, Питирим Александрович! Вы нам очень нужны.
Сорокин. Спасибо, и я рад, Филипп Яковлевич. Какие новости?
Тимачёв. Новостей целый ворох. Но если кратко: Родзянко пытается связаться по телефону с царем, а наш исполнительный комитет обсуждает вопрос о создании нового кабинета министров, ответственного одновременно и перед Думой, и перед царём.
Сорокин. Вы как-то контролируете эту революцию?
Тимачёв. Как можно контролировать революцию? Это стихия, творчество масс. Она развивается сама по себе.
Сорокин. Это плохо. А что же будет с монархией, какую роль вы уготовили стране?
Тимачёв. Ничего не знаю. Абсолютно ничего не знаю.
Сорокин. Это, пожалуй, уже чересчур. Если даже вы, депутаты, ничего не знаете, то кто же может знать?
Тимачёв. Никто.
Сорокин. Так зачем я вам нужен?
Тимачёв. Нужно организовать питание для солдат. Они ничего не ели с утра.
Сорокин. Хорошо. Я попробую что-нибудь сделать. Только мне нужен телефон. Не знаю, как в Думе, а у меня дома он бездействует.
Тимачёв. Значит надо найти тот, который действует.
И опять звучит революционный этюд. Поворот круга. Сорокин идёт дальше в противоположную сторону от его движения. На сцене появляется постаревший Сорокин.
Сорокин (постаревший). В тот день меня терзали мрачные предчувствия. Пока в руках революционеров лишь часть Петрограда. А что будет завтра? Как долго продлятся эти беспорядки и сколько людей погибнет? И не ослабит ли это армию? Сейчас слишком опасное время, чтобы делать революцию. Или может быть мои опасения напрасны? Такая масса радующихся, охваченных патриотизмом людей не может ошибаться.
Сорокин (молодой). Отдельные люди могут ошибаться, но целая нация – никогда. Да здравствует революция! Долой самодержавие и прочь все сомнения и предчувствия!
Сорокин (постаревший). Вот таким дерзким и наивным я был тогда.
Появляется постаревший Керенский.
Керенский. Почему же наивным, Питирим Александрович? Неужели вы жалеете о том, что сделали в эти трагические и счастливые дни? Жалеете, что в своей газете «Воля народа» поддерживали Временное правительство? Были моим личным секретарем и готовили законопроект о выборах в учредительное собрание? А может вы считаете, что напрасно сами стали делегатом учредительного собрания? Ваши земляки в Великом Устюге и Усть-Сысольске единодушно поддержали вас.
Сорокин (постаревший). Я ни о чем не жалею, Александр Федорович. Хотя я видел, как горячо любимая страна катиться к катастрофе, и единственное, о чем я мог бы пожалеть, так это о том, что не смог ее предотвратить.
Керенский. Предотвратить? Этого даже я не смог сделать. Но той весной семнадцатого года вы еще не думали о грядущей катастрофе?
Сорокин (постаревший). Весна кружит голову. А я был молод, полон надежд. Да еще сыграл поистине революционную свадьбу. На церемонию венчания я явился прямо с митинга, а на свадебный обед с друзьями у нас было всего полчаса.
Очередной поворот круга под звуки революционного этюда и на сцене появляется стол на шестерых человек в ресторане. За столом молодой Сорокин с Еленой Баратынской и их друзья – Николай Кондратьев, Лев Карахан, Ольга Керенская, архитектор Александр Холопов.
Сорокин (молодой). Друзья, прошу глубочайше простить меня, но у нас совсем мало времени. Ровно в два часа мы с Колей Кондратьевым должны быть в редакции «Воли народа». Надо подготовить к публикации материалы первого крестьянского съезда.
Карахан. Вот как! Я, к сожалению, не был на этом съезде. Как настроение крестьянских масс?
Кондратьев. Самое наилучшее!
Карахан. Лучше, чем у рабочих и солдат?
Сорокин. Я бы сказал, более здоровое и взвешенное, чем у рабочих и солдатских масс.
Карахан. А я слышал, что они самостийно захватывают помещичьи земли.
Кондратьев. Они готовы воздержаться от захвата земли, пока не будет достигнуто соглашение по этому вопросу, и поддержать Временное правительство.
Холопов. Господа, ну или товарищи. Мы же на свадьбе! Давайте хотя бы на полчаса забудем о политике.
Кондратьев. Вот это правильно! (обращаясь к Ольге Керенской) Кстати, наш министр юстиции Александр Федорович не передавал Сорокину своих поздравлений?
Керенская. Чего не знаю, того не знаю. Александр Федорович Питирима Александровича видит чаще, чем меня. Он теперь женат не на мне, а на революции. Так что, увы, нашу семью эта капризная дама можно сказать разрушила.
Кондратьев. Что ж, одну семью революция разрушила, другую – создала. За молодых! Горько!
Все. За молодых! Горько!
Откупоривают шампанское, пьют. Сорокин и Баратынская целуются.
Кондратьев. Теперь разрешите мне сказать. Я этого молодожёна знаю вот уже 12 лет. Мы с ним познакомились еще во время учебы в семинарии в деревне Хреново…
Холопов. Как-как? Хреново? Хреновое у вас, однако, знакомство. А вот нас с Питиримом объединяет северная Коми земля. Она нас взрастила и вывела в люди.
Кондратьев. Я бы просил оставить ваши тупые остроты, господин Холопов. Хрен редьки не слаще. В Хренове есть учительская семинария, а у вас… Впрочем, я продолжаю. Мы оба революционеры и на протяжении всего нашего знакомства мы беспрерывно спорили о революции. Питирим видит её причину в ущемлении рефлексов. Например, рефлексов питания, иначе говоря, голод. Я же всегда считал, что социальные потрясения возникает в период бурного натиска новых экономических сил…
Карахан. Если бы вы почитали Ленина, то все ваши споры бы исчезли.
Сорокин. Лёвушка, читали мы вашего Ленина. Всё знаем: верхи не хотят – низы не могут. Весьма поверхностное суждение, я тебе скажу.
Холопов. Друзья, вы опять о революции. Вспомните о молодых.
Кондратьев. Так вот, про молодых я и хотел сказать. Наша с вами революция случилась, когда приват-доцент Петроградского университета Питирим Александрович Сорокин переживал бурный натиск творческих сил. И ему ничего не оставалось другого, как совершить свою революцию, в личностном, так сказать, плане. И вот теперь, любезная Леночка, придётся вам самой сдерживать натиск его творческой энергии, направляя её в нужное нам всем русло.
Баратынская. А я не собираюсь сдерживать его революционный творческий натиск. Послезавтра я уезжаю на летнюю ботаническую практику в Тобольскую губернию. Буду изучать тамошние луга и поймы рек.
Сорокин. А я буду скучать и мечтать о наших будущих детях. Кстати, друзья мои, вы обратили внимание: во что играют нынче дети? У меня под окном глухой двор, детишкам бояться нечего – там не только автомобили, даже извозчики и то редкость. Так вот, раньше они играли в войну и солдат. Маршировали с палками вместо ружей под песню: «Ура! Ура! Идём на врага. Мы рады помереть за батюшку-царя!».
Керенская. И что же теперь?
Сорокин. Теперь они играют в революцию. Ходят с красными флагами, устраивают митинги, кричат: «Да здравствует свобода!», поют: «Отречёмся от старого мира, отряхнём его прах с наших ног!». Знаете, что-то новое появилось на детских лицах, ей Богу! И что бы потом не случилось, эти дети уже принадлежат революции. Пламя свободы и гражданства, испытанное в детстве, неугасимо. И вот это поколение – самый надёжнейший оплот нового порядка. Я уверен, обыватель ещё может стать гражданином, а вот гражданин обывателем – никогда.
Керенская. Тогда выпьем за ваших будущих детей. Уж они-то точно не будут маршировать за батюшку царя, а станут настоящими революционерами.
Баратынская. Я не хочу нашим детям такой судьбы. Пусть уж лучше будут учеными.
Керенская. А почему так, Леночка?
Баратынская. Видишь ли, Оля, политика может быть как общественно полезной, так и общественной вредной. И политик не сможет понять: вред он приносит людям или пользу. Хотя сам-то он убежден в полезности своей деятельности. А вот наука – она полезна всегда. Так что пусть наши дети занимаются наукой, а не политикой, совершают открытия, а не делают революции.
Карахан. После того, как власть в стране перейдет в руки пролетариата и беднейшего крестьянства, политика будет не нужна. Мы построим новую Россию без помещиков и капиталистов, а потому и без политиков, призванных их защищать. А после мировой революции другие революции будут не нужны. Так что ваши дети, товарищ Баратынская-Сорокина, смогут с чистой душой заниматься наукой и только наукой.
Кондратьев. Лёва, ты опять повторяешь слова Ленина.
Карахан. Да, потому что он прав.
Кондратьев. Но ведь еще вчера ты говорил, что Ленин раскалывает социал-демократическую партию и коверкает марксизм.
Карахан. Не вчера, а позавчера. А вчера я вступил в партию большевиков.
Кондратьев. Почему?
Карахан. Потому Ленин и большевики твердо знают, чего они хотят. А наши «межрайонцы» колеблются, меньшевики в растерянности. Я теперь не с теми и не с другими. Я с партией дела.
Кондратьев (горячась). Вот как! А мы, эсеры, выходит уже не партия дела. Нас уже миллион, мы самая крупная партия России и твёрже вашего Ленина знаем, чего хотим.
Карахан (ехидно). Особенно в вопросе войны и мира. То вы хотите прекратить войну, то кричите «Война до победного конца!».
Кондратьев. Господи, Лёва, от тебя-то я уж никак не ожидал такого примитивного мышления! Вопросы войны и мира так просто не решаются.
Сорокин. Коля, я целиком на твоей стороне, но спор пора прекратить. Нас ждут в редакции. Мне очень жаль, Лёва, что ты пошёл за этим авантюристом, и я надеюсь, что ты ещё одумаемся. А пока прощайте друзья! Надеюсь ненадолго.
И вновь звучит «Революционный этюд» Скрябина. На сцене – постаревшие Питирим Сорокин и Александр Керенский.
Керенский. Питирим Александрович, я вас никогда не спрашивал об этом, но спрошу сейчас. В те революционные дни вам предложили на выбор один из трех постов. И вы должностям помощника министра внутренних дел и директора русской телеграфной службы предпочли стать моим личным секретарём. Не буду скрывать, что мне это льстит, и всё-таки дело, наверное, не только в личности…
Сорокин. Не льстите себе, милейший Александр Фёдорович, дело совсем не в личностях. Я надеялся, что если буду ближе к вам, то принесу больше пользы. Что-то сделать удалось. Я с азартом взялся за выработку закона о выборах в Учредительное собрание. Однако вы…
Керенский. Продолжайте, Питирим Александрович и не стесняйтесь. За свою долгую жизнь я услышал в свой адрес столько небылиц, что глоток горькой правды уже ничего не изменит.
Сорокин. Вы сами прекрасно знаете, что я никогда никого не стеснялся, правду говорил прямо в глаза. Вот только не всегда получалось сделать это, как говорят американцы, в нужное время и в нужном месте. Как человек вы честны и искренни, были готовы отдать жизнь за благо страны и революции. Но…
Керенский. Всё-таки есть это «но».
Сорокин. Есть. И это останется на вашей совести. Простите, Александр Фёдорович, но я часто злился на вас и, уверен, был прав. Вы ничего не знали об искусстве управления и воображали, что делаете большое дело, когда писали бумажные планы об отмене смертной казни в условиях войны и революции.
Керенский. Вы же понимаете, Питирим Александрович, что мне ненавистны насилие и жестокость.
Сорокин. Да, это правда. Только не стоило в то время упиваться сознанием собственной чистоты и высокого идеализма. Вы хороший человек, но слабый руководитель. Типичный представитель русской интеллигенции.
Керенский. И всё-таки вы же не будете отрицать, что нам многое удалось сделать. Да, революция выбила Россию из колеи рутинной жизни. Но мы вернули её в нормальное русло. На большинстве фабрик возобновилось производство, прекратилось дезертирство с фронта. Наконец, нам удалось не допустить победы корниловского заговора. Он столкнулся с вакуумом. Мы действовали в полном согласии с народом.
Сорокин. И допустили, что народ заразился большевизмом. Не обижайтесь, сейчас об этом не имеет смысла говорить. А вот я корю себя за то, что не сказал вам об этом в то сумасшедшее время. После того, как документы к Учредительному собранию были готовы, я пришел к выводу, что принесу наибольшую пользу, если львиную долю времени буду посвящать газете.
Керенский. Можете себя не корить, Питирим Александрович. То, что вы хотели сказать, мне тогда говорили многие. Борис Савинков убеждал меня с помощью казаков быстро и решительно покончить с большевиками. И я не могу обижаться на вас. Я никогда не забуду, как вы помогли моей семье уехать из холодного и голодного Петрограда на вашу родину.
Сорокин. Спасибо надо говорить не мне, а моему другу Александру Викентьевичу Холопову. Он не только свою семью вывез, но взял с собой Ольгу Львовну и ваших сыновей – Олега Глеба. В трудные времена люди сплачиваются – иначе не выжить. А я тогда уже ничем не мог помочь ни ей, ни вам.
Сцена 5. Отречение
Звучит концерт №2 Рахманинова (тема России). Апрель 1918 года. Квартира Керенских. На стене небольшой портрет Александра Федоровича. В комнате Ольга Львовна Керенская. Входят Сорокин и Холопов.
Керенская. Боже! Саша! Пит! Вы еще помните, что живет на свете никому не нужная Оля Керенская.
Сорокин. Оля, забывать друзей, особенно, когда им трудно, непорядочно. Тем более есть причина.
Холопов. Да, и причина очень серьезная. Но сначала расскажите, как вы живете.
Керенская. Сначала попьем чаю. Вернее, его жалкие остатки. Я осенью набрала щепок и шишек, так что горячую воду я вам обещаю.
Приносит самовар, загружает в кувшин отсыревшие сосновые шишки, щепки, пытается раздуть огонь.
Холопов. Давайте я этим займусь. Я – лесной человек, как меня называли в Академии, я знаю, что делать с этими шишечками. Дайте какую-нибудь чистую тряпицу, и садитесь, рассказывайте про себя. Как живёте, чем занимаетесь? Как ваши дети Олег и Глеб?
Керенская (приносит кусок белой материи и отдаёт Холопову). Чем занимаюсь? Набиваю папиросные гильзы табаком на продажу. Других средств к существованию у меня нет.
Сорокин. Чекисты не беспокоят?
Керенская. Не столько чекисты, сколько один из ваших соратников, Пит. Не буду называть его фамилию, но вы его знаете. Явился ко мне с видом заговорщика и говорит, что у него хранятся несколько мешочков с крестиками и медными вещами. Это пожертвования солдат в фонд Учредительного собрания. Держать он их у себя, видите ли, не может. В городе повальные обыски, если их найдут у него, расправа будет суровая. Поэтому просит, чтобы я их взяла себе на хранение.
Холопов (тщательно чистит шишки тряпкой). Неужели вы взяли?
Керенская. Взяла, куда денешься. Я, конечно, была возмущена до глубины души, но не подала виду. Мне на него было даже противно смотреть. Партийный человек – в нём же должно жить сознание долга и ответственности. Даже если это опасно. К тому же у него нет детей. А он приходит ко мне, к женщине с двумя детьми, притом же никогда не принадлежавшей ни к какой партии, к тому же носящей фамилию человека, за которым гоняются чекистские ищейки.
Холопов. Так зачем же вы их взяли?
Керенская. Сама не знаю. Наверное, хотела как бы унизить его своим поступком, что ли. Показать ему, что он трус. А я, женщина, не боюсь. Вот и сказала ему, что хотя я и не вижу, почему для меня менее опасно, чем для него, хранить эти мешочки, но если ему девать их некуда, а принадлежат они Учредительному собранию, то я согласна их принять и буду их хранить.
Сорокин. Они сейчас у вас?
Керенская. Да, я их сначала спрятала за ванной. Вода в трубах давно замерзла, так что ею никто не пользуется.
Сорокин. Значит «ищейки» до вас еще не добрались?
Керенская. Один раз добрались. Но меня предупредил наш председатель домового комитета. Он сказал, что ночью пройдут повальные обыски. Ну, я и перенесла все эти мешочки, набитые медными нательными крестиками и образками, в шкаф на черной лестнице. Кое-как прикрыла рогожей. Спать не ложилась, ждала чекистов. Но в два часа ночи пришли не чекисты, а солдаты. Искали излишки провизии. А какие у нас излишки?
Холопов (показывая на портрет Керенского). А его не заметили?
Керенская. Один солдатик заметил и спросил, почему портрет Керенского тут висит. Пришлось признаться, что это квартира его семьи.
Холопов (раздувая сапогом огонь в самоваре). И вас не арестовали?
Керенская (горько усмехается). Нет, этот солдатик даже не удвоил рвения, а только покачал головой и глубокомысленно так сказал: «Да, бывает, бывает!». Видимо, у этого простого солдата имя Керенского связано с представлением о богатой и сытой жизни. А тут он увидел бедность и наше полуголодное существование.
Сорокин. Я заберу у вас эти крестики и образки. Завтра я возвращаюсь в Москву – мы с Леной пока живем там – так что эти мешочки смогу передать в «Союз возрождения России».
Холопов. А я забираю вас, Ольга Львовна.
Керенская. Меня? Куда? Зачем?
Сорокин (пытается шутить). Он же лесной человек, по коми это будет Яг-морт. А Яг-морт, по преданиям, занимался тем, что похищал самых красивых девушек. Не верите? Спросите у Каллистрата Фалалевича Жакова.
Керенская. А если серьезно?
Сорокин. А если серьезно, то об этом просил ваш муж.
Керенская (уточняет). Александр Фёдорович? Вы его видели?
Сорокин. Да, мы встретились в Москве на конспиративной квартире. Вы бы его сейчас не узнали. У него длинные волосы, борода и очки с толстыми синими стеклами. Он похож на интеллектуала шестидесятых годов прошлого века. Невозможно поверить, что всего несколько месяцев назад он был фактически правителем России. А теперь он просил меня позаботиться о вас и ваших сыновьях. Но что я могу сделать? Со мной большевики устроили игру в кошки-мышки. Засадили в Петропавловскую крепость на полтора месяца. И если бы не мои друзья, примкнувшие к большевикам, то обязательно бы вздёрнули. Поэтому спасибо Саше Холопову за то, что он согласился взять вас с собой в Кочпон.
Керенская. Кочпон? А где этот Кочпон?
Холопов. Кочпон, Ольга Львовна, это самое красивое место на Земле. Он находится у излучины изумительной реки Сысолы всего в пяти километрах от Усть-Сысольска. А, главное, там нет большевиков.
Керенская. Что мы там будем делать, Саша? Неужели в Кочпоне нужны архитекторы и образованные барышни вроде меня?
Холопов. Ах, Ольга Львовна, архитекторы и образованные барышни сейчас нигде и никому не нужны. Мы ведь, в отличие от них (кивок в сторону Сорокина), революционеров, можем только созидать. Созидать, чтобы они потом разрушали.
Сорокин. Ты несправедлив, Саша. Мы тоже умеем созидать. И уже начали строить новую Россию. И построили бы, если бы не большевики.
Холопов (открывает крышку самовара, чтобы проверить уровень горения шишек и щепок). Но начали вы с разрушения. Это же ваш лозунг «…до основания, а затем». А затем пришли большевики и дорушили всё, что вы не успели.
Сорокин (раздражённо). Ты не прав, Холопов, не мы породили большевиков.
Холопов (резко закрывает крышку самовара). А кто же тогда? Вы же вместе с ними раскачивали лодку. Вот она и перевернулась.
Сорокин (ещё резче). Неправда! Наша революция была практически бескровной.
Холопов. Да если бы не ваша «практически бескровная» революция, то Ольга Львовна была бы сейчас женой процветающего адвоката, я бы проектировал дома и создавал интерьеры, а вы бы, господин Сорокин, учили уму-разуму студентов и работали над докторской диссертацией. Вы – гениальный социолог, могли бы с помощью своей науки преобразовывать мир, а вместо этого подались в революцию.
Керенская. Саша, Пит, прошу вас, не ссорьтесь.
Сорокин. Господи! С каким бы удовольствием я бы запустил в тебя этим самоваром.
Холопов (с вызовом). И кто же тебе мешает? Ольга Львовна? Запускай в меня самоваром, если тебе нечем возразить.
Сорокин. Ты прав. Кидаться самоваром – это не аргумент. И доля правды есть в твоих словах. Но неужели зря томились по тюрьмам я и мои товарищи? Нет, Саша, не могу я с тобой согласиться. (Опускает голову и кладёт свои руки между ног).
Холопов. Ну, и не соглашайся. Несите Ольга Львовна чашки. Будем пить чай. А я расскажу вам, чем мы будем заниматься в моём прекрасном Кочпоне. Строить и проектировать мне пока ничего не придётся. И ваша образованность еще не ко двору. Но там возле дома моего отца есть небольшой огород. А рядом чудесный лес, где много грибов и ягод. Вот этим и будем жить. Я со своей женой и дочерью и вы с Олегом и Глебом. Поверьте, это более благородное занятие, чем набивать табаком гильзы для сигарет. Но придет время собирать камни, и новой власти, какой бы она ни была, понадобятся и архитекторы, и образованные барышни. А кто еще будет строить новую Россию?
Снова звучит тема России из концерта №2 Рахманинова. На сцене постаревший Питирим Сорокин.
Сорокин. Холопов мог жить своим огородом и ждать, когда его талант будет востребован в неведомой им новой России, а я нет. Я не мог спокойно наблюдать за тем, как коммунисты сотнями, тысячами, десятками тысяч казнят людей. Расстреливают, топят, забивают до смерти. Они чувствовали, как шатается почва под ногами, и пытались укрепить свои позиции безудержным террором.
Выходит Николай Кондратьев.
Кондратьев. А что мы, жалкие интеллигенты, могли противопоставить террору? Слово?
Сорокин. Да, слово. Мы же взялись издавать газету «Возрождение».
Кондратьев. А большевистские агенты устроили налёт на нашу редакцию, уничтожили весь тираж, разбили формы и тарицы, сломали печатные станки.
Сорокин. Тем не менее, мы продолжали выпускать в газету. Но началась новая игра в кошки-мышки, только более жестокая.
Кондратьев. Я вышел из игры. В конце концов, я экономист, а не политик. И в революцию я уже наигрался. Хватит!
Сорокин. И на этой неприятной ноте мы тогда и расстались, чтобы встретиться только через шесть лет в благословенной Америке.
Кондратьев. А я вас так и не спросил: куда вы исчезли из Москвы? Говорят, вы изменили внешность, бродили по лесам, а потом внезапно написали своё «Отречение».
Сорокин. Вовсе не внезапно. Вы к тому времени поняли то, что мне еще предстояло понять. Но для этого я должен был пережить месяцы скитаний по родным местам, куда раньше ездил в научные экспедиции вместе с Каллистатом Фалалеевичем. «Союз возрождения России» направил меня в Архангельск, но там шла настоящая мясорубка. На пароходе я доплыл до Великого Устюга. Ездил по тем селам и деревням, где когда-то с отцом и братом украшал иконы и золотил церкви. На этот раз я агитировал крестьян против большевиков. А те, разумеется, начали охотиться за мной, назначив цену за поимку.
Кондратьев. И никто из селян не выдал?
Сорокин. Никто. Лишь благодаря им моя голова удержалась на плечах. Но скрываться в русских лесах в разгар гражданской войны, когда вокруг полно шпионов, очень трудно. А с наступлением зимы, когда исчезли грибы и ягоды, так просто невозможно. Положение стало нестерпимым. Поэтому я написал письмо в местную газету и сунул свою голову в пасть ЧК. Я ждал только смерти, и не подозревал даже, что в Москве мои друзья решили спасти меня совершенно хитроумным способом.
И вновь звучит тема России Рахманинова. Ноябрь 1918 года. Кабинет Ленина в Кремле. Ленин сидит за столом и что-то пишет. Входит Лев Карахан с портфелем в руках.
Ленин (не отрываясь от бумаг). Проходите, товарищ Карахан. У меня для вас ровно пятнадцать минут. Надеюсь, вы пришли по делу.
Карахан. Да, по делу, Владимир Ильич.
Ленин (бросает ручку и смотрит собеседнику в лицо). Что ж прекрасно, товарищ Карахан. Докладывайте, как развивается революция в Германии? Порадуйте старика, батенька.
Карахан. Революция развивается так, как ей и положено развиваться. «Спартаковцы» призвали к разоружению и созданию «свободной советской республики». Но пока они в меньшинстве, какими и мы были совсем недавно.
Ленин. Ну, это, батенька, я и без вас знаю. Мне уже доложил товарищ Чичерин. У вас есть какое-то новейшие сведения?Карахан. Есть. Карл Либнехт и другие «спартаковцы» намерены выйти из социал-демократической партии и создать Коммунистическую партию Германии. И взять курс на вооруженное восстание.
Ленин. И это замечательно! Просто замечательно. И мы им должны непременно помочь. Завтра же обсудим это на политбюро, направим в помощь «спартаковцам» товарища Радека. «Спартаковцы» должны победить, и они победят. Спасибо вам за новость, товарищ Карахан.
Карахан. Но я, товарищ Ленин, пришел к вам по совсем другому делу. По делу Сорокина.
Ленин. Сорокина, Сорокина… Это же какого Сорокина?
Карахан. Сорокина Питирима Александровича.
Ленин. А это уж не тот ли Сорокин, что поливал нас грязью в своей газетёнке в прошлом году.
Карахан. Да, это он. И за это он отсидел два месяца в Петропавловской крепости.
Ленин. И он в тюрьме исправился, передумал и стал писать статейки в нашу поддержку?
Карахан. Нет, Владимир Ильич. Он вступил в «Союз возрождения России».
Ленин. Вот ведь сволочь какая! А некоторые наши товарищи, вроде Луначарского, просят нас быть мягкими, пожалеть бедненьких контрреволюционеров. Но я надеюсь, этого Сорокина поймали.
Карахан. Не поймали, Владимир Ильич, он сам сдался две недели назад. В Великом Устюге.
Ленин. Надеюсь, уже расстреляли?
Карахан. Пока еще нет.
Ленин. Так чего же тянут великоустюжские товарищи?
Карахан. Я думаю, Владимир Ильич, с этим не надо спешить.
Ленин (рассердившись). Ах, не надо спешить? А враги наши, батенька, спешат. И очень даже спешат. Убили Володарского, Урицкого, в меня стреляли…
Карахан. Владимир Ильич, Сорокин не умеет стрелять. Его оружие – слово.
Ленин. А слово, батенька, разит порой не хуже нагана.
Карахан. Так я предлагаю словом его и убить
.Ленин. Это как же?
Карахан (достаёт из портфеля газету). А вот почитайте, что он написал в газете «Крестьянские и рабочие думы». Я кое-что подчеркнул.
Ленин (берёт газету). Ну-тес, посмотрим. (Читает) Та-ак, «…нужно признать открыто свои политические ошибки, и отказаться от старой платформы, ибо она силою событий толкнула в стан империализма. Это доказывается историей всех коалиционных антибольшевистских правительств: в итоге у власти становятся генералы, реакционные капиталисты, с которыми мне быть заодно неестественно и недопустимо». Неужели этот Сорокин одумался и что-то понял.
Карахан. Да, Владимир Ильич. Поэтому я и считаю, что его надо выпустить.
Ленин. Выпустить? Да вы, батенька, слепы и доверчивы. Мы его выпустим, а он снова откроет по нам огонь. Да-да, понимаю, стрелять будет не из винтовки или нагана, стрелять будет словами. А вы не подумали, что это его так называемое отречение, не более чем уловка. Какой тираж у этой газеты? Где её читают? В Великом Устюге и всё. А его новые словесные удары контрреволюция распространит по всей России. А от своего спешного отречения он также быстро отречётся. Вот и весь сказ!
Карахан. Но его отречение можно опубликовать в «Правде». И не просто так, а с комментариями: посмотрите, один из наших врагов признал свою неправоту. И поворот в нашу сторону всех социалистов, будь-то эсеры или меньшевики, неизбежен.
Ленин (встаёт и расхаживает по кабинету). А что, товарищ Карахан, в ваших рассуждениях есть смысл. Вы обратили внимание, когда этот ваш Сорокин написал своё письмо. В момент краха германского империализма. Наша революция перекинулась в Германию, а дальше её очистительный пожар пройдёт по всему миру. И перед каждым мелкобуржуазным демократом рано или поздно встанет вопрос: вы с нами или против нас? Вы согласны, товарищ Карахан.
Карахан. Совершенно согласен, товарищ Ленин. Надо только решить, кто напишет комментарий. Если вы доверяете, то я могу это сделать.
Ленин. Я вам полностью доверяю, Лев Михайлович. Но вы должны написать с чисто марксистских позиций, опираясь на факты. А факты, как говорит английская пословица, упрямая вещь. Наступили такие объективные условия, которые заставляют мелкобуржуазную интеллигенцию повернуть сначала к нейтральности, а потом и к нашей поддержке. Так что поворот Питирима Сорокина был совершенно не случаен. Вы меня поняли?
Карахан. Понял, Владимир Ильич. Я так и напишу.
Ленин. И заголовок должен быть хлёстким, разящим. Например, «Архиважное заявление бывшего эсера». Нет-нет, так не годится. Может быть так: «Архиважное отречение мелкобуржуазного интеллигента». Нет, и это не то. А давайте просто: «Ценные признания Питирима Сорокина». А всё остальное – в тексте.
Карахан. Хорошо, я так и напишу.
Ленин (продолжая расхаживать по кабинету). Напишите, напишите… А знаете что, Лев Михайлович, я сам напишу эту статью. Она у меня уже сложилась в голове. Сегодня же ночью сяду и напишу. А вы, товарищ Карахан, передайте в редакцию «Правды», чтобы немедленно печатали письмо Питирима Сорокина. Да, скажите, что это моё личное указание. Посмотрим, как после этого запляшет вся эта меньшевистско-эсеровская сволочь.
Затемнение. На сцену выходит постаревший Сорокин.
Сорокин. Я в это время находился в Великоустюжской тюрьме и ничего не знал про «объективные условия», которые заставляют мелкобуржуазную интеллигенцию повернуть сначала к нейтральности, а потом и к поддержке большевиков. Каждый день я ждал смерти. Революция – это прожорливое животное, оно не может жить без человеческой крови. В моей камере сидело около тридцати человек. И это далеко не только те, кого называют буржуазией. Студенты, купцы, адвокаты и священники по крайней мере знали, что их бросают в тюрьмы как заложников. Но рабочие и крестьяне совершенно не понимали, почему их арестовывает рабоче-крестьянское правительство. Смерть ходила рядом. Каждый день чекисты расстреливали – вчера семерых, сегодня – троих, на следующий день только одна жертва, а потом сразу девять человек. Я не знал, когда наступит мой черёд. Боялся ли я страданий? Вовсе нет, но весь мой организм восставал против этого. Я чувствовал отчаяние. Я не боялся смерти, я просто очень хотел жить. Наконец я дождался, когда меня вызвали на допрос. Пришла моя очередь.
Кабинет следователя Великоустюжской тюрьмы. За столом сидит бывший студент Павел Ерёмин в кожаной куртке. Откуда-то доносятся крики: «Отпустите, не бейте меня! Я не виноват», «Ты, сука, кулак недорезанный, зачем прятал от нас хлеб в лесу?», «Отпустите меня, у меня дети, мне их кормить нечем». Солдат с винтовкой вводит заключенного Питирима Сорокина, одетого практически в лохмотья.
Ерёмин (солдату). Закройте дверь с той стороны и скажите, чтобы увели этого истерика. У меня серьёзный разговор. (Сорокину). Входите гражданин Сорокин. Присаживайтесь. Это наш первый с вами допрос и предлагаю обойтись без формальностей. Я знаю ваши имя, фамилию и даже вероисповедание. Так что давайте перейдём к делу.
Сорокин (устало). Как вам будет угодно.
Ерёмин. Вам знакома эта телеграмма? (Читает). «В четверг Николай Чайковский выезжает из Вологды на пароходе «Учредитель». (Подаёт телеграмму).
Сорокин. Нет, в первый раз вижу.
Ерёмин. Тем не менее, эта телеграмма адресована вам. Разве нет?
Сорокин. С таким же успехом я мог бы сказать, что она адресована вам.
Ерёмин (смеётся). Ха-ха-ха. Тюрьма, я вижу, не сломила вас, Питирим Александрович. Вы не утратили юмор. Впрочем вы можете упорствовать, отрицая очевидное, но это бесполезно. Вы же хорошо знаете Николая Васильевича, он ваш соратник, эсер. Не вы ли как-то назвали его «дедушкой русской революции»? Мол раз есть «бабушка» – Брешко-Брешковская, то должен быть и «дедушка».
Сорокин. Положим, что так. Но какое это имеет отношение к делу?
Ерёмин. А самое прямое. Чайковский возглавляет белогвардейское правительство в Архангельске. И кому как не вам, может быть адресована эта телеграмма. Так что считайте, что ваше участие в контрреволюционном выступлении в Архангельске доказано, и приговор вам уже вынесен.
Сорокин. Если так, то что же ещё вам от меня нужно?
Ерёмин. Что нужно? Просто поговорить. Вы меня не узнаёте. Мы с вами встречались в квартире Каллистрата Фалалеевича Жакова. Меня зовут Павел Ерёмин. Ну, вспомнили?
Сорокин. Я вас помню. Вы тогда не очень-то жаловали революционеров.
Ерёмин. Что поделаешь, гражданин Сорокин, всё течёт, всё изменяется. А помните, что вы тогда говорили.
Сорокин. Конкретно, что вы имеете в виду?
Ерёмин. Вашу лекцию про преступления и наказания. Помните, вы говорили, что история не знает абсолютно точных и совершенно прямых проведённых линий. И в периоды революций увеличивается, как вы выразились «антогонистическая гетерогенность». Общество распадается на несколько частей, у которых убеждения и поведения не совпадают друг с другом. Так что же делать в таком случае? Мы хотим всеобщего высшего блага, а другие части общества – помещики, капиталисты и вы, примкнувшая к ним интеллигенция – только нам мешаете. Устраиваете саботаж, контрреволюционные мятежи. Поэтому с нашей точки зрения, и с точки зрения высшего блага, мы вынуждены применять меры социальной защиты – давить вас и уничтожать. Всё по вашей теории.
Сорокин. Я очень сожалею, что вы столько вульгарно и извращённо поняли мою теорию.
Ерёмин. Не-ет, я понял вас прекрасно. Ведь после того, как мы уничтожим тех, кто нам мешает, мы отменим смертную казнь и закроем тюрьмы. Не сразу, конечно. Сначала просто превратим тюрьмы в пансионы для больных членов общества. Раз и навсегда откажемся от болезненных способов лечения социальных недугов. Всё будет так, как вы и предрекали.
Сорокин. Только я этого уже не увижу.
Ерёмин. Увидите, Питирим Александрович, ещё как увидите. Сейчас я вам еще кое-что прочту. Надеюсь, вы узнаете автора. (Берёт лежащую на столе газету и читает). «…я решил покончить с моим политическим прошлым. С это целью я, первое, публично отказываюсь от звания члена Учредительного собрания. Второе, вышел из партии социалистов-революционеров. Третье, иду в Чрезвычайную комиссию…». Знакомо?
Сорокин. Да, знакомо. Это письмо я отправил в местную газету. Кажется, «Рабочие и крестьянские думы».
Ерёмин. Да, только это не «Рабочие и крестьянские думы». Это газета «Правда». Вот, читайте.
Протягивает Сорокину номер «Правды». Тот читает её, стараясь скрыть волнение.
Ерёмин. Удивлены? Сейчас вы удивитесь ещё больше. (Берёт со своего стола другой номер «Правды», читает). «Не очень часто встречается такая искренность и прямота, с которой Питирим Сорокин признается в ошибочности своей политики. Едва ли не в большинстве случаев политики, убеждавшиеся в неправильности занятой ими линии, пытаются прикрыть свой поворот, затушевать его, «выдумать» какие-нибудь более или менее посторонние мотивы и тому подобное. Открытое и честное признание своей политической ошибки само уже по себе является крупным политическим актом». Это тоже газета «Правда». А знаете, кто автор этой статьи?
Сорокин. Кто?
Ерёмин. Ленин. Да-да, Владимир Ильич Ленин. Я вас поздравляю, товарищ Сорокин, наш вождь высоко оценил вас.
Сорокин. И что теперь?
Ерёмин. Теперь мы отправляем вас в Москву в распоряжении Центральной ЧК. Завтра утром выезжаете. Мы всё организуем. Поедете в спальном вагоне международного класса.
Сорокин (заметно волнуясь). А потом?
Ерёмин. Потом? (Аккуратно берёт из его рук номер «Правды» с отречением, читает). «…я хочу быть полезным социалистической родине в иной, не политической области, в частности, в области научной и культурно-просветительского творчества: здесь быть может, я сумею принести больше пользы». Ваши слова?
Сорокин. Мои.
Ерёмин. Так занимайтесь же чем-нибудь в той области, где вы принесёте больше пользы.
Сцена 6. Эмиграция
Звучит Полонез Огинского. На сцене постаревший Сорокин.
Сорокин. На самом деле новые власти вовсе не желали, чтобы я занимался тем, где бы мог принести больше пользы. Моя личная квартира в Петрограде оказалась занятой, все мои книги и рукописи исчезли. Профессоров большевики считали «полупаразитической прослойкой», поэтому мы получали карточки второй категории. Они едва позволяли не умереть с голоду. Были у нас и топливные карточки, вот только топлива не было. Что поделаешь? В коммунистическом обществе всё должно быть естественным. И мы зимой имели естественную температуру в жилище, которую отапливали своим дыханием.
Появляется Лев Карахан.
Карахан. Полноте, Питирим Александрович! Всем было тяжело. Наш поэт Владимир Маяковский вам бы ответил: «День наш тем и хорош, что труден».
Сорокин. Ваш Маяковский, Лёва, псевдореволюционер. Я бы назвал его «эстето-садистом» революции. Его нервы вяло реагируют на раздражения нормальной жизни, которую он презрительно трактует как мещанскую. Такая жизнь ему скучна, ему подавай кровь, голод, разрушение, зверства. Такие, как он, презирают народ.
Карахан. Ты не справедлив Пит, народ как раз очень любил Маяковского. А вот Ленин, увы, относился к нему отрицательно.
Сорокин. Надо же! Ну, хоть в чём-то мы с вашим вождём едины.
Карахан. И к молодой советской власти ты тоже несправедлив.
Сорокин. Несправедлив к власти, которая каждый день порождала горы трупов? Утром никто не знал, будет ли он на свободе к вечеру.
Карахан. У нас было много врагов. Хотя были и перегибы, этого я не отрицаю. И всё-таки, тебе был предложен пост народного комиссара петроградских высших учебных заведений. Ты сам отказался, сославшись на занятость. Советская власть тебе не мешала читать лекции студентам, издать твою «Систему социологии». Хотя, говоря по правде, за некоторые страницы, учитывая военное время, тебя могли и расстрелять. Такой резкой критики мало кто мог тогда себе позволить.
Сорокин. Я не играл в политику, Лёва. Я всего лишь излагал научные данные, безотносительно, поддерживают они коммунистическую идеологию или нет. Быть социологом в таких условиях невероятно трудно, но я старался быть честным.
Карахан. За это я тебя и любил, и заступался, как мог.
Сорокин. Я благодарен тебе за заступничество, но твои соратники травили меня как зайца. В газетах называли «идеологом контрреволюции», «лидером непримиримых профессоров» и призывали уничтожить раз и навсегда. Понятно, что вопрос моей ликвидации был лишь вопросом времени. И если бы ты, заместитель наркома по иностранным делам, не сделал мне заграничный паспорт с чехословацкой и немецкой визой, неизвестно, чем бы закончилась моя жизнь в вашей Совершенно Фантастической Советской Республике. Так мы расшифровывали РСФСР.
Карахан. Почему же неизвестно? Известно. Тебя бы выслали в Берлин на пароходе вместе с Бердяевым, Ильиным, Карсавиным и другими философами.
Сорокин. Этой высылкой вы лишили страну самой мыслящей её части. Скажи мне, Лёвушка, вы тогда, в 1922 году, с нашим общим другом Пятаковым на самом деле верили, что строите коммунистическое общество?
Карахан. Конечно же, нет. Иначе зачем нам было объявлять НЭП.
Сорокин. Значит вы тогда уже поняли, что эксперимент не удался, и вы строите обычное буржуазное общество.
Карахан. Выходит, что так.
Сорокин. Тогда почему же вы нас выслали?
Карахан. Понимаешь, в это время в стране параллельно шло два процесса. Один из них – восстановление буржуазного общества. Другой – приспособление Советской власти к этому обществу. Первый процесс протекал быстрее, что несло угрозу нашему существованию. Вот почему вас выдворили за границу. Я тогда был уверен, что через два-три года мы пригласим вас вернуться обратно.
Сорокин. Премного благодарен, но если бы я вернулся, то сделал бы это без вашего приглашения. К сожалению, этого так и не произошло.
Карахан. Я следил за тобой, Питирим, и радовался тому, что ты в эмиграции не пропал. Я думал, как тебе помочь, но ты обошёлся без моей помощи.
Сорокин. Да, мне повезло, я был избавлен от многих трудностей на печальной дороге изгнания. Уже на четвертый день пребывания в Берлине я получил приглашение от моего друга доктора Масарика, ставшего президентом Чехословацкой Республики. Мы с Леной перебрались в Прагу, где после многих лет превратностей и рискованных скитаний по России смогли зажить упорядоченно и по-человечески. Мы жили хорошо и плодотворно. Я смог написать черновой вариант «Социологии революции».
Карахан. Я прочитал этот твой труд и, признаюсь честно, был очень разочарован. Зачем ты предал анафеме все революции, а с ними и дело, которому ты верно служил до 1918 года? По сути, это твое второе отречение, и оно посильнее будет, чем твоё письмо в великоустюжскую газету. Нельзя же стричь по одну гребёнку все революции и объявлять их тупиками истории.
Сорокин. Не ты один – многие не пожелали понимать простой истины – революция не разрешает глубоких социальных проблем, а разрубает их, как гордиев узел. А общество расплачивается за это кровавой данью.
Карахан. Но…
Сорокин. Оставь, Лёва, свои соображения при себе. Ты был ослеплён тем, что вы сделали, хотя порой трезво оценивал последствия. Вы сумели ослепить и других. Даже многие американцы, увидевшие октябрьский переворот сквозь розовые очки журналиста Джона Рида, в штыки встретили мои лекции о русской революции. Хотя именно для чтения этих лекций я и был приглашен в Америку.
Звучит регтайм. 1924 год. США, штат Висконсин. Питирим Сорокин выступает с лекцией о русской революции.
Сорокин. Весь советский рай в действительности представляет из себя одну гигантскую тюрьму, в которой коммунистический «вертухай» самодержавно правит примерно двумястами миллионами зэков. Самих зэков держат в строгой дисциплине, от них беспощадно требуют тяжкий труд, а за малейшую провокацию казнят…
1-й слушатель. Простите мистер Сорокин, но мистер Рид писал про русскую революцию совсем не то, что вы тут нам порассказали. В своей книге он говорит о том, что если бы широкие массы населения не были готовы к восстанию, оно бы потерпело неудачу. И единственная причина огромного успеха большевиков кроется в том, что они осуществили глубокие и простые стремления широчайших слоев, призвав их к работе по разрушению и искоренению старого.
Сорокин. Ваш Джон Рид верно подметил, что революция разрушает. Но разрушает то, что уже разрушалось и со временем умерло бы само.
1-й слушатель. А как быть с широкими массами?
Сорокин. Широкие массы были заражены ненавистью. А ненависть – главная движущая сила любой революции, будь то французская или английская. Ненависть сплачивает людей. Вот только на ненависти нельзя ничего построить.
1-й слушатель. Но Джон Рид пишет, что большевики к призвали к разрушению старого, чтобы потом возвести в пыли падающих развалин остов нового мира.
Сорокин. И каким же получился этот «остов»? Революция провозгласила свободу. Но большевики преподнесли такую «свободу», от которой все только взвыли. Свободы совести, слова, печати, союзов и собраний они объявили «буржуазными предрассудками». Да, в последние годы стало немного легче, но объем свободы при старом режиме пока еще желанный и недосягаемый идеал.
2-й слушатель. Пусть так, но они принесли в Россию мир.
Сорокин. Они не принесли, они только провозгласили мир. На деле же из него получилась зверская и безжалостная война. Она длилась еще три года после того, как остальные народы перестали воевать. Миллионы жертв, разрушенные города, опустошенные нивы, замолкшие фабрики… Да сам дьявол не сумел бы злее посмеяться над этим миром!
2-й слушатель. Эта война была необходима, чтобы сломить сопротивление помещиков и капиталистов. Когда оно было сломлено, гром пушек замолк.
Сорокин. Гром пушек замолк, но милитаризм по сию пору пронизывает всю жизнь русского общества. Нынешняя демобилизованная армия больше чем армия старого режима и поглощает чуть ли не весь бюджет государства. А знаете, что сейчас пишут на официальных плакатах? «Кто плохой воин, тот гражданином быть недостоин». Советская Россия – не страна, а огромная казарма.
3-й слушатель. Послушайте, мистер Сорокин, вам, конечно, не за что любить большевиков, но почему же вы так ненавидите все революции? Вы же сами были революционером. Разве нет?
Сорокин. Не отрицаю, был. Но революция 1917 года вдребезги разбила мои взгляды на мир, всю мою позитивистскую философию с ее утилитарной системой ценностей, концепцией исторического процесса как прогрессивных изменений, как эволюции к более лучшему обществу. Вместо утонченной и творческой гуманности революция разбудила в человеке зверя и вывела на арену истории гигантское число иррациональных человекоподобных животных, слепо убивающих друг друга.
3-й слушатель. А разве мир может развиваться как-то иначе? Как вы представляете себе исторический прогресс без его так сказать побочных эффектов – революций, войн, ненависти?
Сорокин. Может, если будет опираться на взаимопомощь и бескорыстную созидающую любовь. Ненависть рождает ненависть, любовь вызывает любовь.
4-й слушатель. Это, конечно, замечательно, но где вы видели такое общество? Уж не у нас ли – в Америке?
3-й слушатель. Наверное, это было когда-то в золотом веке.
Сорокин. Я родился и вырос в коми деревне. Есть такой народ, живущий на севере России. Их нравы и мораль основаны именно на принципах золотого века и, разумеется, десяти заповедях. Избы коми крестьян не имели замков, потому что не существовало воров. Взаимопомощь являлась обычным делом. Для этих людей нравственные принципы составляли основу человеческих взаимоотношений. И не на словах, а на деле.
3-слушатель. Очень похоже на наших индейцев. Наверное, это дикие люди, еще не хлебнувшие цивилизации?
Сорокин. Почему вы свысока смотрите на тех, кто возможно в нравственном отношении стоит выше вас?
3-й слушатель. Я не смотрю на них свысока. Я просто не верю, что столь нравственными могут быть цивилизованные люди.
Сорокин. А коми, к вашему сведению, вполне цивилизованный народ. До революции он был третьим по грамотности народом России. Первыми были русские немцы, вторыми – русские евреи. Эти, как вы выразились, «дикие люди» дали миру прекрасного писателя и философа, моего учителя Каллистрата Жакова. Он и в Петербурге жил по тем же принципам, что родном краю. Мой друг, талантливый архитектор Александр Холопов родился в коми деревне. В 1918 году он и его семья умирали от голода и холода в большевистском Петрограде, поэтому он вынужден был вернуться с женой и дочуркой на родину, чтобы кормиться с крохотного огорода. Но он спас не только себя и свою семью. Рискуя жизнью и свободой, он спас семью Александра Керенского – к тому времени уже бывшего премьера Временного правительства. Он взял с собой его жену и двух его сыновей и делился с ними последним, что было у него самого.
1-й слушатель. Рассказ достойный пера Джека Лондона. Такого же социалиста, каким были вы сами когда-то. А вы не хотите написать обо всём этом
Сорокин. Когда-нибудь я напишу, обязательно напишу. И про свой долгий путь сюда, в благословенную Америку, и про то, как можно переделывать мир не революциями и насилием, а с помощью созидающего альтруизма. Но для этого мне нужно собрать очень много фактического материала. Однако это стоит того, чтобы посвятить такой работе всю оставшуюся жизнь.
1-й слушатель. Я желаю вам удачи, мистер Сорокин!
Эпилог
Затемнение. Появляется постаревший Сорокин.
Сорокин. Я буду трудиться над этой книгой почти десять лет. Мне удастся привлечь к этой работе превосходных русских философов, историков и экономистов, разбросанных по всему миру. Работа будет прерываться академическими и административными обязанностями. Президент Гарвардского университета Лоуэлл предложил мне возглавить специальный комитет по созданию факультета социологии, чтобы затем им же и руководить. И все же в 1941 году будет наконец опубликован последний четвертый том нашей «Социальной и культурной динамики». Это будет главной книгой моей жизни.
Снова звучит тема России Рахманинова. Появляется Лев Карахан.
Карахан. Я этой книги уже не увижу. В 1937 году меня отзовут с дипломатической службы из Турции под предлогом назначения послом в США. Я уже предвкушал встречу с тобой, Питирим, но меня арестуют прямо на вокзале. Меня обвинят в том, что я десять лет работал на германскую разведку. Своей вины я не признаю, но коллегия Верховного суда приговорит меня к смертной казни. Меня расстреляют в день вынесения приговора в подвале Верховного суда. Вынужден согласиться с вами, Питирим Александрович, ненависть рождает ненависть.
Появляется Николай Кондратьев.
Кондратьев. Меня расстреляют через год после Карахана на полигоне «Коммунарка» под Москвой. В двадцать втором меня должны были выслать, как и тебя, Питирим. Но вступился наркомат земледелия, где я тогда трудился, помогая большевикам проводить новую экономическую политику.
Сорокин. В двадцать четвертом, когда ты приезжал в Америку, я уговаривал тебя остаться. Ты мог бы возглавить университетскую кафедру, а за твои труды по циклическому развитию экономики в годы кризиса и Великой депрессии американцы схватились бы как за соломинку.
Кондратьев. Тогда я считал, что нужен своей стране. Но когда я увидел все ужасы советской действительности – раскулачивание, давление на интеллигенцию, было уже поздно. Мою концепцию сельскохозяйственного развития назвали «манифестом кулацкой партии» и арестовали, обвинив в кулацко-эсеровском заговоре.
Сорокин. Ты мог бы внести неоценимый вклад в работу над «Динамикой».
Кондратьев. Я сидел в Суздальском политизоляторе и ничего не знал про твою книгу. Я и там продолжал работать, только все мои тюремные плоды были уничтожены. Ненависть долго еще правила бал в России.
Появляется Холопов.
Холопов. Меня репрессии не коснуться. Большевики забудут, что я когда-то приютил у себя жену и детей премьера Керенского, дружил с Питиримом Сорокиным. Забудут и тебя Пит. А вот то, что я – архитектор и могу помочь строить им новый мир, вспомнят. И назначат главным архитектором Коми автономной области. Вот когда мне представилась возможность перестроить мой родной Усть-Сысольск, как я мечтал это сделать. Только из множества предложенных мной проектов воплотят лишь два. Я ничего не знал о тебе, Пит. И книг твоих не читал. Ты умер для своей родины и умер надолго. А я умру в голодном и холодном Питере, который стал Ленинградом. Умру в блокадную зиму в начале сорок второго года. Жена, моя дорогая Веруня, не сможет меня похоронить и вызовет похоронную команду. Пришедшие за моим телом голодные мужики прихватят заодно и последний кусок хлеба. Так что Веруня очень скоро последует за мной.
Появляется Александр Грин.
Грин. Простите меня, Питирим Александрович, но я бы не стал читать ваши книги, даже если бы они попали в мои руки. Все эти научные теории не для меня. Но не могу не согласиться с вами. В годы гражданской войны в моей голове никак не укладывалось, как насилие можно побороть насилием. А про бескорыстную любовь я писал свои книги – «Алые паруса», «Бегущая по волнам»… Новой власти они были не нужны, эпоха прошла мимо меня. Поэтому я свою жизнь залил алкоголем, отчего и умер в тридцать втором в городе Старый Крым. В войну мою жену Нину немцы угонят на работу в Германию, а русские назовут ее коллаборационисткой и отправят в лагеря. Но именно она сделала все, чтобы мои книги вернулись к читателям, именно она откроет музей моего имени. Да, любовь вызывает любовь.
Появляется Ольга Керенская.
Керенская. А мне пришлось испытать на себе всё – и любовь, и ненависть. Из-под всех развалин прошлого, и личных, и общероссийских, я выкарабкивалась сама, как умела, таща за собой и моих детей, иногда только хватаясь за протянутые из жалости чужие руки. В Усть-Сысольске меня арестовали чекисты и отправили в Москву на Лубянку. На одной из станций сопровождавшие нас коммунисты узнали, что в Москве совершено покушение на Ленина. Обозлившийся конвой хотел прикончить нас всех разом, но нас спас приказ доставить семью Керенских в ЧК. На Лубянке нас продержали несколько дней, а потом всё же разрешили вернуться в Петроград. Только жить в этом городе не было никакой возможности. К тому же болел мой младший сын Глебушка. С помощью друзей мне удалось добыть фальшивый эстонский паспорт. И мы покинули Россию навсегда, добрались до Лондона, где встретились наконец с Александром Федоровичем. Встретилась, чтобы развестись. Впрочем нам удастся сохранить добрые отношения до самой его кончины в 1970 году.
Появляется Александр Федорович Керенский.
Керенский. Я ненадолго переживу вас, Питирим Александрович. Я много болел после вашего ухода в мир иной, но самому уйти вслед за вами не получалось. В Нью-Йорке врачи скорой помощи не нашли ничего лучшего, как поместить меня в отделение гинекологии. Усмешка судьбы: меня всю жизнь преследовал слух, будто я сбежал из Зимнего в женском платье медсестры, а теперь вот я должен умереть в женской больнице. Спасибо сыну Олегу, он продал мой архив и пристроил меня в более приличную клинику. Только жить я уже не хотел. Я отказывался от пищи, но врачи додумались вводить мне питательный раствор через капельницу. Я вырывал иглу, и когда мне всё же удалось умереть, местная православная церковь отказалась меня отпевать и хоронить на своём кладбище. Они не могли мне простить крушения монархии.
Сорокин. Я ушёл из жизни 10 февраля 1968 года в городе Винчестер штата Массачусетс, окружённый очень дорогими и близкими мне людьми. Мне было 79 лет, так что жалеть мне было не о чём. Пройдя свой долгий путь, я усвоил три вещи. Жизнь, даже самая тяжёлая – это самое прекрасное, чудесное и таинственное сокровище в мире. Исполнение долга – другая прекрасная вещь, делающая жизнь счастливой и дающая душе непобедимую силу в борьбе за свои идеалы. И третье убеждение состоит в том, что жестокость, ненависть и несправедливость не могут и никогда не смогут создать ничего достойного в умственном, нравственном или материальном отношении. Правда, Добро и Красота – вот Верховная Троица, воссоединяющая в одном Summum bonum – высшем благе, о котором говорил ещё Цицерон.
Звучит «Марсельеза», с которой начинается песня Beatles «All you need is love». Поворот круга и на сцене вновь 10 февраля 1969 года и небольшая методистская церковь в Беркли. Выступает всё тот же длинноволосый оратор.
Молодой человек. Наши французские товарищи говорят: занимайтесь любовью, а не войной. И мы скажем власть имущим: забудьте войны и распри, вспомните про путь, который вам указал Питирим Сорокин. Они, конечно, нас не послушают, им плевать на нас и Питирима Сорокина. Но наши французские товарищи говорят: будьте реалистами – требуйте невозможного. И мы потребуем от них невозможного, мы заставим их сделать невозможное. А если не захотят, то пусть пеняют на себя…. И ещё. Поскольку мы с вами находимся в церкви (указывая на светящийся крест), мы должны…, нет, мы просто обязаны провозгласить нового… Не беспокойтесь, не Бога. У нас уже есть Христос и не нам его ниспровергать. Но ему не хватает тринадцатого апостола – апостола Бескорыстной Любви. И мы назначаем на эту должность нашего учителя Питирима Сорокина.
Его заглушают аплодисменты и пение группы Beatles:
Love, Love, Love. Love, Love, Love. Love, Love, Love.
There's nothing you can do that can't be done.
Nothing you can sing that can't be sung.
Nothing you can say but you can learn how to play the game. It's easy.
Nothing you can make that can't be made.
No one you can save that can't be saved.
Nothing you can do but you can learn how to be you in time. It's easy.
All you need is love. All you need is love.
All you need is love, love. Love is all you need.
All you need is love. All you need is love.
All you need is love, love. Love is all you need.