ВИДИМЫЕ СЛОВА
(Заключительная глава книги
"Как мы видим то, что видим")
По данным ЮНЕСКО (2000-й год), люди, живущие на нашей планете, говорят на 2796 языках и 8 тысячах диалектов. А сколько-нибудь основательно изучены всего полтысячи. Вот такая статистика. Да еще: три четверти языков не имеют своей письменности, и две трети жителей Земли говорит всего на 27 языках.
Человек - по крайней мере, в принципе, - может выучить все языки планеты. Но посмотрите, много ли среди нас полиглотов? Три языка уже вызывают уважение, знающий пять становится знаменитостью местного масштаба, владеющий 16-ю выходит на международный уровень известности... Трудное это дело - говорить „по-иностранному", как бы ни уверяли, что доступно оно каждому.
А маленький ребенок шутя овладевает любым языком.
Что значит - выучить язык? В любом языке есть словарный запас и грамматика. С помощью слов мы указываем на предметы и явления - это называется номинацией. Грамматика показывает, как следует сочетать слова между собой, чтобы из них получились понятные другим предложения. Лингвисты полагают - первым эту идею выдвинул американец Ноэм Хомский,- что у человека есть нечто такое, что они именуют языковой способностью. Это „нечто" (и только оно!) дает возможность говорить правильно и понятно.
Психологи же утверждают, что человеку свойственна языковая активность - способность произносить слова и фразы на своем языке. При этом психологи не требуют, чтобы речь была грамматически правильна. Достаточно, чтобы была понятна слушающему.
И тут начинаются очень серьезные трудности. Языковая способность „по Хомскому" непременно связана с глубинной грамматикой, порождающей фразы. Глубинной потому, что она спрятана где-то в подсознании. Эта грамматика должна представлять собой набор правил, по которым можно построить любое предложение на данном языке. Только представляет ли себе говорящий эти правила? По-видимому, нет: правила вскрывает ученый, специально изучающий такую подсознательную грамматическую работу. Но тогда у говорящего обязаны быть хотя бы интуитивные, неясные представления об этой грамматике? Да, они есть, отвечают лингвисты.
В пику им за эксперименты берутся психологи. Они разрабатывают свои модели языковой активности и пытаются привести их в соответствие с этими интуитивными грамматическими представлениями. Но как ни изощряются экспериментаторы, они никак не могут вскрыть реальные правила (лингвисты называют их операциями), которыми пользуется человек, чтобы говорить,- правила в психологическом смысле, то есть связанные с какими-то сторонами мозговой деятельности...
Овладеть языком - овладеть правилами.
Овладеть правилами - овладеть языком.
Просто и понятно.
Но дают ли эти тавтологии ключ к пониманию механизмов порождения и особенно восприятия речи? Гипотеза порождения языка с помощью языковой способности и глубинной грамматики подвергается в последнее время все более активным атакам. Доктор филологических наук А. А. Леонтьев пишет: „...Большая часть описаний отдельных языков по методу Хомского и его школы свелась к простому переписыванию ранее полученных данных о том или ином языке на новый лад. Оказалось, что для того чтобы опубликовать статью с описанием, допустим, фонологии какого-то языка „по Хомскому"», совершенно не обязательно... владеть этим языком». Что же касается способности глубинной грамматики порождать тексты, то «... эта возможность осталась чисто теоретической. Даже попытки приложить модель Хомского к обучению иностранным языкам в целом провалились, не говоря уже об использовании ее для автоматического синтеза и анализа речи или машинного перевода».
Американские лингвисты Р. Кэмпбел и Р. Уэлс приходят к выводу, что суть дела не в грамматической строгости, а в умении строить словесные конструкции соответственно контексту, соответственно обстоятельствам.
Вот перед вами две фразы: „Крестьянка продала корову, так как она нуждалась в деньгах" и „Крестьянка продала корову, так как она не давала больше молока». Каждый без труда разберется, когда „она" - крестьянка, а когда - корова. На каком же основании? Просто мы много что знаем. Мы знаем, что деньги нужны человеку, а не корове, что коров содержат ради молока, что...
Короче: овладеть языком - значит не просто затвердить сумму правил и набор слов. Нужно гораздо больше. Философ говорит: свободное обращение с языком означает, что мы имеем широкие знания об окружающем мире. И не случайно в книге Хьюберта Дрейфуcа „Чего не могут вычислительные машины" есть глубокое утверждение: каким бы ни был по сложности компьютер, хоть сегодня, хоть через сто лет, человек будет отличаться от него в главном - в том, что он обладает живым, смертным, самодвижущимся телом. Только оно способно прочувствовать, что такое „упасть", „скорость", „высоко", „гора" и тысячи иных вещей, которые в ином случае остаются просто понятиями, определенными с помощью других, столь же мало имеющих отношения к действительности понятий. В поговорке «Сытый голодного не разумеет» все это выражено с предельной четкостью. Что уж говорить об отношениях компьютера к человеку...
Языковеды подметили, впрочем, что „точность и легкость понимания растут по мере уменьшения словесного состава фразы и увеличения ее бессловесной подпочвы». Бессловесной! Откуда же берутся эти бессловесные знания? Вне всякого сомнения, их порождает опять-таки наше самодвижущееся тело: мы живем и, чтобы жить, обязаны так или иначе действовать, брать в руки какие-то вещи, изучать их, оперировать ими, куда-то идти, управлять какими-то машинами и так далее. Однако из этого бесспорного факта порой делают вывод, будто любое накопление знаний связано непременно и только с физической деятельностью. Например, Линдсей и Норман пишут: «Действие - основа первоначальных знаний, получаемых ребенком... Так, его представление о собаке может быть основано (выделение мое.- В. Д.) на осязательных ощущениях, которые дает ее шкура, и на восприятии забавных звуков, которые издает собака, если ее ущипнуть... До усвоения языка структуры восприятия и узнавания могут строиться лишь на основе действий, имеющихся в опыте ребенка".
Последняя фраза - пример фетишизации языка и механического, мышечного действия. Чего только стоит слово „лишь"! Конечно, если речь идет о слепом или слепоглухонемом ребенке, авторы правы.
Но у зрячего младенца самые первые, самые непосредственные впечатления о предметах складываются все-таки на основе зрения! Наука давно уже продемонстрировала несостоятельность рассуждений взрослых о «сумбуре», который-де свойствен зрению новорожденного. И если говорить о собаке, то сначала ребенок видит ее (порой на картинке или в виде игрушки) , и только потом в его мозгу возникает связь между зрительным образом собаки и ощущением от ее шерсти. Слов нет, ребенок никогда не узнает, какова шерсть на ощупь, если не будет щупать ее, но для того чтобы действие было осмысленным .(ну хотя бы удовлетворяющим любопытство), оно должно чем-то направляться, и это „что-то" - прежде всего зрение.
Именно оно расставляет множество ощущений, которые получает живое существо, в определенном порядке, в определенной взаимосвязи, так что части получают свое значение как элементы целого, а любой предмет соотносится с фоном, то есть находится в окружении других предметов. В итоге именно благодаря фону предметы и их зрительные образы приобретают для нас личностный смысл, присущий той или иной ситуации: одно дело увидеть пистолет в витрине музея и совсем иное - в руке бандита...
Примерно в конце первого года жизни младенец в первый раз произносит слово „мама": маленький человечек начинает постигать высшие абстракции, какими являются слова. Но покамест степень абстрагирования - разрыв между реальностью и словом, то есть обозначающим ее знаком, - ничтожна. „Мама" - это только его, ребенка, собственная, единственная мама, все остальные - нет. у каждой куклы свое имя, «кукла вообще» не существует.
Проходит еще год, и слово «кукла» обозначает уже и ту, с которой малыш засыпает, и ту, с которой играют другие лети, и ту, которая стоит в витрине универмага. Слово охватывает все сходные по форме предметы, его абстрактность поднялась на новую ступень.
Еще год-полтора, и в обиход ребенка входит слово «игрушка», объемлющее и кукол, и кубики, и пластмассовый самолет, и электрическую железную дорогу. «Мощность абстракции» слова резко возросла, оно относится уже к предметам, весьма отличающимся по внешности, назначению, свойствам. Связь между зрительным образом, который передается в мозг, и словом, эту вещь обозначающим, становится все менее уловимой.
Наконец, к пяти годам ребенок постигает такую степень абстрагирования, которая ставит его уже вплотную к уровню взрослого. Слово „вещь" не только указывает на предметы. но и вбирает в себя абстракции более низких рангов - „игрушка", „посуда", „мебель" , „одежда"... Контакт с конкретным образом падает до ничтожно малой величины. Так описывают развитие ребенка психологи.
А нейрофизиологи говорят, что именно к этому возрасту, к четырем-пяти голам, в мозгу ребенка явственно начинает проявляться особенность, которая властно заявит о себе в двенадцать-четырнадцать лет и окончательно сформируется к семнадцати: неравноценность, асимметричность высших функций правого и левого полушарий.
Правое полушарие превращается в хранилище художественных способностей, умения воспринимать мир целостно, во всем богатстве деталей и оттенков.
А левое становится обителью логики, рассудочных действий, формул и всякого рода абстракций, в том числе и слов (чуть позже мы уточним, насколько безупречно такое деление).
Однако до какого-то времени оба полушария ребенка способны хорошо воспринимать речь и управлять ею. Детский мозг очень пластичен, и если левая половина мозга, „словесная" у взрослых, окажется повреждена болезнью или травмой, речевая функция перейдет в правую.
Когда же пройден порог (он, как и многое у мозга, расплывчат, но вряд ли переходит за отметку «семь лет»), пластичность исчезает, правое полушарие теряет возможность перестройки, становится навсегда «немым», как у родителей. Происходит все это, понятно, не скачком, а постепенно, но результат именно таков.
Возрастание «мощности абстракций» слова и перестройка функций одного из полушарий - совпадение или нечто более глубокое?
Еще в 1864 г. Хьюлинг Джексон впервые высказал мысль о том, что именно зрение служит учителем языка, а не наоборот. Он полагал, что человек бессознательно оперирует образами, которые потом превращаются им в речь.
Действительно, когда слепоглухонемых детей учат пальцевой азбуке, они ощупывают предметы и скульптуры, у них формируются образы внешнего мира. Но несмотря на все это, мир их очень ограничен именно отсутствием зрительных картин, как бы широко ни умели они пользоваться словом.
Что это действительно так, свидетельствует книга „Как я воспринимаю, представляю и понимаю окружающий мир", написанная слепоглухонемой женщиной кандидатом наук Ольгой Ивановной Скороходовой. Она писала:
„Когда я бываю в музеях и тот, кто меня сопровождает, хочет пересказать мне изображение на какой-либо картине, я слушаю с интересом, но не всегда представляю картину такой, какова она в действительности.
Если на картине изображены предметы, которые я раньше осматривала, (например, люди, животные, деревья, тропинки, знакомые мне птицы), тогда и составляю приблизительное представление о картине. Если же на картине изображается, например, солнечный восход или закат, различные пейзажи или бушующее море с погибающим пароходом, тогда я представляю совершенно гладкую поверхность полотна картины, к которой прикасаюсь руками, а солнце или море представляются мне отдельно, независимо от картины, и такими, какими я их воспринимаю в природе: солнце согревает меня своими лучами, а море плещется у моих ног, обдавая меня каскадами брызг, мне чудится даже специфический запах моря.
Уходя из музея, я могу вспомнить о картинах, и мне они представляются в таком же размере, в каком я их воспринимала: представляется стекло, если картина была под стеклом, представляется рама - глaдкaя или с инкрустациями, но не пейзажи, т. е. не красивые виды; мне вспоминается только содержание, только смысл описания да еще тень чего-то неясного...
Но поскольку я пользуюсь языком зрячих и слышащих людей, поскольку я читаю художественную литературу, то вполне могла бы рассказать - и, вероятно, не хуже зрячих,- о какой-то картине <...> тем же языком, теми же фразами, что и видящие и слышащие люди. Слушающий меня человек, наверное, не поверил бы, что я никогда не видела данную картину глазами.
Однако я в своих работах пишу только правду и не хочу приписывать себе то, чего я не видела и чего не представляю".
Совершенно иначе представляются образы окружающего мира человеку, ослепшему в зрелом возрасте. "Я очень хорошо помню краски. Всегда спрашиваю об оттенках - светлая краска или темная, блестящая или пастельная. Прошу, чтобы сравнили мне цвет с каким-нибудь предметом, который я помню с того времени, когда видела. И воображаемый цвет кaк бы возникает где-то в середине головы. А если напрячься, он переносится как бы под веки. У Пруса я читала, как для слепой девушки вишня была просто круглой и гладкой. Для меня она осталась темно-красной, блестящей. Если я в комнате, я вижу мебель, о которой знаю, что она здесь стоит. Вижу окно, дверь, сидящих людей... Когда хожу на прогулку и спутник рассказывает мне о том, что вокруг, я представляю себе то, о чем он рассказывает, но только не сразу, а спустя несколько времени. Я могу представить себе красивый пейзаж или какую-нибудь вещь, но восхититься сразу же скульптурой не могу: ведь я ощупываю ее, поэтому вижу только фрагменты. Мне нужно сложить их вместе. А насколько это "вместе» похоже на действительную скульптуру, сказать мне трудно. Но вот - знаю, что такое перспектива. Знаю, что стена деревьев становится в перспективе все меньше, а деревья чем дальше, тем кaк бы больше прижимаются друг к другу. Это я могу себе вообразить. Я могу это сделать, но только если прикажу себе, и тогда воображаю. А если хочу представить то, что когда-то видела по-настоящему, глазами,- это не нужно складывать из кусочков. Я вижу это где-то в глубине головы. А потом переношу все это под веки».
Что зрительные образы и их словесные обозначения прочно связаны, говорит такой факт. Когда глухонемых детей обучают говорить с помощью пальцевой азбуки, они усваивают только те значения слов, которые воспринимали наглядно. Затвердив, что «поднять» - значит нагнуться и взять что-то с пола, они не понимают выражений „поднять руку", "поднялась температура"; если слово "ручка" запоминалось как «ручка для письма», вызывают недоумение сочетания «ручка кресла», „ручка девочки", "ручка двери".
Да и мы с вами, если никогда не слышали, что моряки называют скамейку для гребцов в шлюпке и отмель вдали от берега «банкой», сочтем бессмысленными выражения «Сев на банку, Вася взял в руки весла» и «Корабль угодил на банку».
Полисемия, как называют лингвисты это свойство слов,- штука коварная. Помочь разрешить затруднение способны либо картинка, либо описание, то есть картинка в словах. И человек рассказывает: "Вот значит... сначала мы, значит... туда... потом потихоньку-потихоньку... а они уже там, и вот вдруг... ах!! и потом ничего!... а потом ой, ой, ой, как было... a потом... вот... немножко-немножко... а потом... лучше-лучше... и вот видите, как сейчас?!»
Непонятно? Наверное, вы все поймете, если узнаете, что это боец рассказывает, как его ранило, как его лечили. У него поражена левая височная область мозга. Клинически характерный признак этого недуга - выпадение существительных. Человек не может назвать, то есть обозначить абстрактным знаком, ни одного предмета. А мы знаем, что левая нижневисочная кора формирует зрительно-абстрактные образы предметов, причем эти абстракции низшего ранга объединяются словами в более высокие, так что образы „лошадь бегущая" и „лошадь стоящая" превращаются в словесно-зрительную абстракцию „лошадь", объединяющую всех возможных лошадей в любых положениях, видимых с любых точек.
Для расстройств в левой височной области типичен и такой симптом, как «незрительность» слова, потеря связи между звучащим или нaписанным словом и зрительным образом (хотя сами предметы человек видит, может отличить один от другого; то есть конкретные, сиюминутные представления не задеты) . Скажем, больному показывают карточку, на которой написано слово «нос» , громко читают это слово, и просят показать этот предмет, в ответ слышат: «Нош... нож... ноз... ношт... Не знаю, что это слово означает...» Отсутствие зрительных абстракций в левом полушарии делает невозможным и представление конкретного образа в правом - того самого образа, который только человек и способен вообразить себе зрительно.
Характерно, что при более легких поражениях левой височной коры больные теряют способность к разделению понятий в больших областях, называемых семантическими полями. У лингвистов так обозначаются гнезда слов, объединенных каким-то весьма общим, весьма абстрактным признаком. В семантическое поле „домашние животные" входят слова и образы „кошка", „собака", „корова", "коза" и так далее. В зрительной системе эти образы разделяются с помощью сложных признаков - выход в ту или иную область многомерного пространства этих признаков идет методом дихотомического деления, как бы "лазанием по веткам дерева".
Если "дерево" повреждено, человек не отличит находящихся нa соседних "ветвях" собаку и кошку. И действительно, больной говорит "кошка» на картинку, где изображена собaкa, вместо слова "скрипка» у него всплывает «маэстро», вместо "концерт" - "спектакль"...
Противопоставление лингвисты называют парадигмой (греческое слово «парадейгма» значит «пример», «образец»). По парадигматическому, противопоставительному принципу построены все семантические поля: есть животные и (или «а не") растения, домашние животные и дикие, собаки и кошки, таксы и терьеры, большие - маленькие, злые - добрые, красивые - безобразные... Парадигматика языка удивительно соответствует схеме работы зрительного аппарата. В обоих случаях мы обнаруживаем дихотомическое деление, принцип «дерева".
И если встать на точку зрения Джексона, признать зрение первичным, а речь вторичным образованием, становится ясно, в чем причина сходства: оно отражает одинаковую, судя по всему, схему строения нейронного аппарата левой височной коры для видимого образа и для звукового.
Вот еще одна особенность, свидетельствующая о работе по принципу «дерева» в многомерном пространстве. В речи существуют звонкие и глухие согласные, твердые и мягкие звуки, краткие и длинные, - и вот эта парадигматика разрушается при поражениях левой височной области. Человек не различает слов „бочка" и „почка", „дочка" и „точка", „пыл" и „пил", а когда в наушниках звучит попеременно «да - та, да - та, да - та...", он повторяет: «да - да, да - да», причем говорит, что в звуках есть какое-то отличие, но только непонятно какое.
Поэтому при лечении таких больных врачи стараются воздействовать в первую очередь на зрительную систему. Если только удается восстановить рисование предмета, то, как правило, восстанавливается и слово, казавшееся навсегда забытым. Но - и это чрезвычайно важно для дальнейшего! - пространственные характеристики образов, а также расположение событий во времени (что можно представить как пространственное - по оси времени) при поражении височных областей сохраняются.
Вспомните рассказ раненого: каждый способен по его бессвязной речи восстановить существительные, которые он невольно опустил, и понять последовательность событий. Ситуациями же оперирует левая заднетеменная кора, она отражает расположение предметов в той модели внешнего мира, которую каждый человек носит в себе, где помещается всё - от атома до Вселенной.
Так что поражения левой заднетеменной области имеют поэтому также совершенно специфический вид, диаметрально противоположный расстройствам левой нижневисочной. Остаются слова, но теряются связи между ними. Больному читают фразу: „На ветке дерева гнездо птицы". Он отвечает: „Вот - что это... тут все: и ветки... и дерево... и гнездо... и птицы... А вот как они друг с другом связаны?" Спрашивают, понятны ли словосочетания „брат отца" и „отец брата",- слышат: «Вот... брат... и отец... А как вместе - не могу схватить... Отец брата... Брат отца... и тут отец, и тут отец... И тут брат, и тут брат... не знаю, в чем разница». Просят нарисовать план комнаты, в которой стоит его кровать,- эта простая процедура, с которой шутя справляется здоровый человек, оказывается для больного безнадежно трудной, а уж о географической карте и говорить не приходится.
Что же случилось? В любом языке есть предлоги, падежи, разного рода частицы (порой они „вклеиваются" в слово, как в турецком языке) , порядок слов и иные операторы, задача которых в том, чтобы продемонстрировать слушающему пространственные соотношения между объектами, соотнесенность во времени. „Ветка дерева» означает, что она принадлежит данному дереву, „на ветке" - что гнездо находится именно на этой ветке, „гнездо птицы" - что птица его построила или заняла... Для нас с вами само собой разумеется, что правое отличается от левого (впрочем, искусством без запинки поворачиваться „Напрааа-во!" многие овладевают только в армии), мы прекрасно понимаем значение операторов „над", „под", „сзади", не испытываем недоумения при виде словосочетаний „одолжил брату сто рублей" или „Катя светлее Сони".
Увы, все это для больного с поражением левотеменной области недоступно: у него разрушены абстрактные пространственные операторы... В то же самое время левая нижневисочнaя область по-прежнему справляется с aбстрaгировaнием образов предметов, работает система «поиска по дереву признаков». Отсюда и никаких сбоев в назывании изображений на картинках, демонстрируемых врачом. Но, отчетливо понимая, что такое круг и квадрат, безошибочно отыскивая их на рисунках, страдающий расстройством теменной области человек не в состоянии ответить, находится ли круг над или под квадратом: признаки-операторы разрушены. Уже нет возможности установить время по часам: не обознаётся пространственное расположение стрелок. Стали одинаковыми числа 1О12 и 211О, так как исчезло понятие разряда, то есть места в ряду. Сложную грамматическую конструкцию, требующую анализа порядка вещей в пространстве (например, „Топор, которым дровосек срубил дерево, которое росло в лесу, заржавел"), больному не осознать, а простое предложение с теми же словами „Дровосек срубил дерево" понимается прекрасно. Скажут: „Дайте карандаш и ручку" - задание выполняется, но „Покажите карандашом ручку" оказывается невыполнимым.
А при поражениях теменной коры правого полушария теряется - из-за отсутствия механизма пространственных отношений между конкретными подобразaми - возможность «склеивания» из них полноценного образа того, что видит глаз. Фрагменты видны, но формирование сложных признаков в левом полушарии оказывается ущербным (математическое описание образом "по Меллину" требует «перекачать» в левое полушарие конкретный образ из правого). И речевой ответ выглядит случайным, гадательным. „Это гусь",- говорит больной, увидев на картинке, как акробат стоит вверх ногами. Торчащие накрест лыжи превращаются в ножницы, а висящее на длинной ножке яблоко - в кастрюлю.
Речь как таковая не нарушена, однако восприятие страдает грубыми отклонениями от нормы: попытки зрительно представить себе что-либо оканчиваются неудачей. „Больная, хорошо объяснявшая нa словах, кaк пройти из палаты в лабораторию, не могла запомнить коридор, по которому она много раз ходила... Она узнавала комнату не по конкретному пространственному образу - расположению предметов, а лишь по отдельным словесно описываемым признакам (например, лабораторию - по красной папке в стеклянном шкафу, свою палату - по номеру и т. д.) »,- фрагменты не сцеплялись в образ.
А при нарушениях в правой нижневисочной коре, как уже было сказано, прекращается (из-за отсутствия возможности опознавать фрагменты) формирование в правом полушарии целостного конкретного зрительного образа. Больной с тяжелой предметной агнозией переходит на опознание мира с помощью кaнaлa пространственных отношений. То есть действует приблизительно, с грубыми ошибками. Но поскольку расстройство такого рода возникает нередко в пожилом возрасте, человек постепенно, в течение многих лет, приспосабливается к своему необычному восприятию столь тонко, что даже специалистам он порой кажется симулянтом.
Мысли о том, что правое полушарие воспринимает мир преимущественно конкретно, а левое - абстрактно, выдвигались уже неоднократно. Однако эти соображения высказывались в обобщенном, как правило, виде. Работы профессора Вадима Давидовича Глезерa о роли заднетеменной и нижневисочной области каждого полушария, об их взаимосвязи, - новый шаг в познании работы мозга. А самое главное, она впервые демонстрирует, что связь между зрением и речью отражает не случайное совпадение функций, а глубокое единство этих двух мозговых механизмов.
Было время (его отголоски встречаются порою и сейчас) , когда зрение и речь противопоставляли друг другу. Зрение мыслилось как нечто наивное, неспособное проникать в глубокие сущности вещей (так думал и учил великий немецкий филолог Вильгельм фон Гумбольдт). Зато речи придавалось ни с чем не сравнимое превосходство. Сегодня философы не столь категоричны. Они отдают должное словесно-логическому мышлению, но не пренебрегают и мышлением наглядно-действенным, и образным (наглядно-образным), а также теоретическим и практическим, интуитивным и аналитическим, реалистическим (направленным на внешний мир) и аутистическим (направленным на собственную личность), продуктивным и репродуктивным, непроизвольным и произвольным... Мир раскрывается с помощью множества типов мышлений...
Нас с вами интересует наглядно-образное мышление и его соотношение со словесно-логическим. И вот что говорят эксперименты: если зададут задачу: „Эйлис выше, чем Мери, Энни ниже, чем Мери, так выше ли Энни, чем Эйлис?" и предложат решить ее в уме, мы выстроим девочек в ряд и станем "считывать ответ" с этой представшей пред мысленным взором картинки.
Еще интереснее отношение к зрительным образам таких ученых, которые, казалось бы, самим предметом своей специальности всецело направлены на словесно-знаковую (в смысле математических знаков) работу. Я имею в виду физиков-теоретиков.
Они имеют дело с миром, который превратился в набор абстракций, не постигаемых человеческими чувствами. Академик Владимир Фок еще в 1936 г. писал: «...Отсутствие наглядности не раз ставилось в упрек новой теории (квантовой механике.- В. Д.) . Но по существу дела так должно быть. Ведь мы называем наглядным то, что соответствует нашим представлениям, полученным из повседневного опыта; а наш повседневный опыт, собственно говоря, относится к предметам не слишком малым, таким, которые можно в руки взять... Ясно, что, если мы перейдем к предметам более мелкого масштаба или, наконец, к атомному миру, мы должны быть готовы к тому, что встретим там законы другие, отличные от законов, справедливых в области другого масштаба».
Отказ от принципа наглядности, переход на не-наглядные математические абстракции казался неоспоримым. В самом деле, кaк представить себе мир элементарных частиц, каждая из которых есть одновременно и частица и волна? Однако, вопреки ожиданиям, физики ищут и создают наглядные, чуть ли не потрогать руками, зрительные модели не-наглядных явлений и объектов. Без этого, как выяснилось, очень трудно добиться взаимопонимания между специалистами, даже если их интеллекты равны, что уж говорить о студентах. Когда Джеймс Клерк Максвелл создавал свою теорию электромагнитного поля, он делал ее более наглядной с помощью такой аналогии: заполнял всю Вселенную сцепленными друг с другом шестеренками. Это объясняло, как может в „пустоте" передаваться взаимодействие между телами. Грубая, но наглядная модель помогала перестройке мышления, восприятию новых, непривычных сущностей.
Модели современной физики отличаются от моделей старой, „механической" физики тем, пишет физик и философ, академик М.А.Марков, что прежние модели были уменьшенной копией действительности, были „работающими" моделями. Нынешние же наглядные модели - особые, „неработающие", но тем не менее делающие свое дело. Они играют роль иллюстрации к какой-то одной стороне сложного явления, именуемого микромиром, ибо из наших макромaтериалов принципиально невозможно построить микромирные, не ощущаемые руками и зрением, вещи и явления. Поэтому физик создает несколько моделей, каждая для своей стороны микромирной целостности, а потом мысленно сливает их воедино.
Вот почему, если речь справедливо называют инструментом абстрактного мышления, правомерно называть зрение „предметным, конкретным мышлением", постулирует Глезер в своей последней книге „Зрение и мышление", идеями которой я во многом пользуюсь. Действительно, крайне интересные параллели существуют между восприятием какой-либо сцены с помощью зрения и восприятием словесного сообщения с помощью слуха. В мозгу для зрительного образа оказывается чрезвычайно мало вариантов пространственных отношений между подобразами (то, что мы хотя и редко, но ошибаемся, говорит о некотором разнообразии вариантов). Точно так же для речи ничтожно число вариантов увязки последовательности слов с грамматикой (без которой порой невозможно раскрыть содержание фразы), общим контекстом и предполагаемыми намерениями собеседника (то есть представлением о будущей картине мира, потребной собеседнику).
Зато совсем иначе (но тоже параллельно!) выглядят и зрительное воображение сцены, и попытка написать (или сказать) фразу. Представляя в сознании какую-то конструируемую зрительно ситуацию, мы вправе отбирать любые детали, в том числе совершенно фантастические, лишь бы они отвечали нашим конечным намерениями. И совершенно так же при построении фразы стоим перед чрезвычайно широким полем выбора грамматических средств и лексики. По этому поводу Арнхейм писал: „Поскольку материал писателя - это не подлинный объект, воспринимаемый органами чувств, а лишь наименование этого понятия, он может сочетать в своих образах элементы, заимствованные из разных источников. Ему не нужно заботиться о том, чтобы созданные им сочетания были возможны или хотя бы вообразимы в материальном мире". И действительно:
Жил старик со своею старухой
У самого синего моря.
....................................................
Как взмолится золотая рыбка,
Голосом молвит человечьим...
..................................................
В палатах видит он свою старуху:
За столом сидит она царицей...
Произвольная - в границах конечного замысла, возбуждаемых зрительных образов и словесных ассоциаций - комбинаторика открывается как метод создания произведений, именуемых сказками.
И тут хочется высказать одну гипотезу: не связаны ли мышление с помощью зрительных образов и мышление с помощью „внутренней речи"? Понятие об этой речи ввел в тридцатые годы Лев Выготский, человек, которого многие современные нам ученые называют „Моцартом в психологии". Слово „речь", употребленное им, давало кое-кому повод утверждать, будто „внутренняя речь" - это нечто вроде беззвучного проговаривания, что это „речь минус звук". Против такого понимания выступал, в частности, Александр Лурия, один из ближайших друзей и последователей Выготского. Он обращал внимание лингвистов и психологов нa то, что такая речь отличается «кaк от мысли, так и от внешней речи».
Действительно, слова, которые люди произносят во время эксперимента, иллюстрируя ход своих рассуждений, существенно отличаются от нормального говорения. Человек не произносит во время решения шахматной задачи: „я вижу, что слон с3 может идти на поле b6, а после этого..." Магнитофонная запись выглядит примерно так: „Ага! А если мы слоном пойдем на... на b6, так, слон на b6... отлично, поле с7 перекрыто... собственно, мат-то нечем... и давать... мат-то... нечем... и давать... Ага! А если такую штуку провести... если такую штуку провести...» И так далее... Что отражают эти слова? Бесспорно, процесс мышления. Но они отнюдь не равны „внутренней речи", ибо произнесены, а стало быть, превратились во внешнюю речь, пусть и „грамматически аморфную", кaк называл ее А. Р. Лурия.
Где же мысль? Выготский подчеркивал очень важный момент: «Сама мысль рождается не из другой мысли (выделение мое.- В. Д. ), a из мотивирующей сферы нашего сознания, которая охватывает наши влечения и потребности, наши интересы и побуждения, наши аффекты и эмоции". То есть мысль есть детище деятельности, столкновения человека в той или иной степени с действительностью - и необходимости эту действительность переделывать, преобразовывать в соответствии с его потребностями, побуждениями и интересами. И отражается она, эта действительность, в нашем мозгу, как мы уже много раз говорили, на 90 процентов благодаря тем сведениям, которые приносит зрительный аппарат.
Что делает решающий задачу шахматист, мысленно переставляя фигуры? Он преобразует зрительную модель, предъявленную ему на картинке, в другую, столь же зрительную модель, но обладающую иными качествами: матовой ситуацией для вражеского короля. Потребность получить такую новую ситуацию - возбуждает мозг, заставляет его заниматься мыслительной работой. И вот эти-то преобразования шахматной позиции (как бы вспыхивающие то и дело в мозгу все новые и новые фотографические картинки, пусть и не очень четко осознаваемые) выражаются вовне в форме „грамматически аморфной" речи, которая отражает преобразование зрительной модели настоящего в зрительную же модель потребного будущего.
Нужды в связных высказываниях нет: слова - будто флажки, которые втыкает в карту военных действий стратег, они обозначают немногие центральные пункты, избавляют мозг от мешающих усилий. (Кстати, об усилиях: генетик и психолoг Френсис Гальтон так ответил на вопрос, как движется его мысль: «Часто случается, что после того как я долго работал и достиг результатов, которые для меня совершенно ясны и удовлетворительны и которые я хочу выразить словами, я должен настраивать себя в совершенно ином интеллектуальном плане... Это одна из наибольших неприятностей в моей жизни».)
То, что человек очень часто мыслит зрительными (то есть основанными на зрительных образах) ситуациями, лишь впоследствии оформляя их в слова, объясняет многие парадоксы работы переводчиков и, кстати, ту серьезную неудачу, которая постигла кибернетиков, несколько десятилетий назад искренне веривших, что создание «переводческих ЭВМ» не за горами. Конечно, существуют программы, с помощью которых компьютер «переводит тысячи слов в час с точностью 92 %», как об этом писал журнал английских деловых кругов „Интернешнл менеджмент», датированный октябрем 1984 г. Но увы, даже и сейчас после такого перевода тексты нуждаются в серьезной „полировке", приходится заменять или ставить в нужную грамматическую форму примерно каждое пятое слово. И это не в художественных текстах, а в научных, с их крайне ограниченными темами, словарем и жесткими грамматическими конструкциями. Причем „полировщик" обязан быть человеком, отлично знающим предмет научного текста, иначе не избежать чудовищных огрехов.
У „электронного мозга" нет зрительного воображения, он не умеет перестраивать абстрактные слова в конкретные картины и снова превращать эти картины в словесные (абстрактные!) обозначения на другом языке. А ведь только так и работают высококвалифицированные переводчики-синхронисты, про которых порою шутят, что они не понимают того, о чем говорят.
Да что переводчики! Спросите своего знакомого: „Что бы ты взял с собой, отправляясь на необитаемый остров на пару недель?" - и ручаюсь, он начнет мысленно осматривать содержимое своих шкафов... Японские нейропсихологи просили испытуемых перечислять по памяти крупные города Японии, н как только бойкое начало сменялось затяжными паузами, советовали: „А вы представьте себе карту!" - после чего темп ответов становился ровным, ибо пространственная схема поиска делала его простым и отчетливым.
Если же вернуться снова к переводчикам, то им хорошо известно свойство любого естественного языка - его гибкость, которая определена тем, что слова принадлежат к «размытым множествам», значения которых четко не фиксированы. Этой особенностью естественные языки отличаются от искусственных, логически безупречных, используемых для описания жестко формализованных явлений и процессов. Идеальный искусственный язык строится по принципу: «Каждому явлению - один и только один знак, каждому знаку - одно и только одно явление» (конструкторы таких языков изо всей мочи стремятся к этому, и творения их получаются чудовищно жесткими и унылыми).
Естественный язык обращается со словом вольно; у слова «порядок" - почти два десятка значений, у слова «строить» - свыше десяти... Лингвисты говорят, что значение слова поддается влиянию контекста: «порядок на производстве» и «хороши у вас на производстве порядки" - это разные «порядки». Потому что слово вставлено в широкую картину, но не слов только, а и образов, которые этими словами вызваны, образов зрительных (пусть даже и ощущаемых очень смутно)
Вместе с тем взаимоотношения между речью и зрительным образом (не лишне напомнить, что современная психология понимает под образом "все накопленные и организованные знания организма о себе самом и о мире, в котором он существует», а эти знания „заключают в себе нечто гораздо большее, чем картины") чрезвычайно тесны и многообразны. Выготский писал: «Речь освобождает ребенка от непосредственных впечатлений, способствует формированию его представлений о предмете, она дает ребенку возможность представить себе тот или иной предмет, который он не видел, и мыслить о нем».
Но зададимся вопросом : что случится, если ребенок или взрослый услышит слово, не имевшее для него до сих пор связи со зрительным опытом? Оказывается, человек воображает в этом случае нечто произвольное, ориентируясь на звукопись,- те образы и эмоции, которые вызывает обычно у «носителей языка» мелодика звуков и звукосочетаний.
Не потрудившись заглянуть в словарь, некоторые люди (увы, их не так уж мало...) искренне полагают, что либерал - это «что-то слащавое», вояж - «что-то круглое», реванш - «что-то быстрое, скорое, что-то хорошее». Вот почему обучение языку предполагает непременное зрительное обучение новым образам, новым формам, новым пространственным представлениям. Нет нужды отрицать, что такое обучение можно вести и словами, если слова эти отобраны и выстроены в художественное произведение мастером - писателем.
Это одна сторона вопроса. Другая заключается в том, что слово, связанное со зрительным образом, производит над ним крайне важную операцию - освобождает от частностей, от мелких, второстепенных подробностей. В слове „дом" заключены все бывшие, существующие и будущие дома. Однако такое обобщение совершается не мгновенно, а на протяжении длительного времени, нередко тысячелетий. В языках народностей, стоящих на иной, нежели европейцы, ступени языкового абстрагирования, можно встретить, например, „свыше тридцати разрядов числительных", использующихся для обозначения различных предметов (это установил этнограф Е. А. Крейнович, изучавший быт нивхов - обитателей Сахалина и низовья Амура).
Одни числительные служат для подсчета мелких круглых предметов - пуль, дробинок, яиц, икринок, капель воды; другие - для длинных предметов, таких, как деревья, ребра, волоски, дороги, кишки; третьи - для листов бумаги, циновок, одеял и иных плоских тонких вещей; четвертые - для вещей, употребляющихся парами (рукавиц, весел, глаз, лыж, сережек). Есть особые числительные для сетей, совсем иные - для лодок, специальные - для нарт. Связки рыбы, предназначенной для людей, нивхи подсчитывают не так, как те же связки рыбы - пищи для собак.
Но вот странность: числительными для икринок и капелек воды у нивхов служили... топоры! Почему? Ученый полагает, что здесь речь идет не о современном железном топоре, а «об овальном топоре каменного века», что в числительных нивхов запечатлелась и сохранилась до наших дней «одна из древнейших классификаций, созданных людьми каменного века». Если это так, то еще раз подтвердилось известное положение: числительные, эти предельно абстрактные понятия, выработаны из сугубо конкретного зрительного материала.
Человечество овладевало гигантской многозначностью слова в течение тысячелетий. В наши дни планета покрылась густой сетью телестанций, чьи передачи принимают миллиарды телевизоров. Добавьте к этому сотни миллионов видеомагнитофонов. И вот уже возникла кое у кого странная мысль: не пора ли отказаться от словесной передачи информации в пользу зрительной?.
Как-то «Литературная газета» как «затравку» для дискуссии опубликовала письмо девятнадцатилетнего студента-второкурсника из Горького. (Дискуссия почему-то не состоялась.) Книга для автора письма «отдает нафталином», она не современна: «появились новые средства информации, которые способны лучше, чем книга...» и так далее. Отсюда предложение: „Все шедевры литературы уместить на пленке", потому что «это все и лучше запоминается, и сильнее действует: зрительный ряд, и звук, и цвет, и прочее». Причина нелюбви к книге - стремление добыть себе побольше времени: „у меня его просто нет, и я не знаю, у кого в избытке", „На чтение тратишь в пять раз больше времени, чем на просмотр телепередачи", „Просиживать вечера за книжкой мало кто может себе позволить", - это все цитаты из того же письма. (Тут, правда, вспоминается персонаж старого, очень хорошего французского фильма «Их было пятеро» - Маркиз, который так отвечал на вопрос своих окопных товарищей, что он делал до войны: „Ничего. Но это отнимало массу времени...")
Если, однако, оставить вопрос времени в стороне, ибо тратить его на просмотры видеофильмов - заменителей книги - все равно придется, стоит поговорить о тех приобретениях и потерях, которые связаны с мощным внедрением в нашу жизнь видеоканала передачи информации. Его сильные стороны общеизвестны: многокомпонентное действие на восприятие, эмоции, память; острая репортажность и подача событий крупным планом; плотная упаковка сведений... «Твое перо сотрется прежде, чем ты опишешь полностью все то, что непосредственно представит тебе живописец своею кистью»,- говорил Леoнардо да Винчи литератору. Что бы он сказал о телеэкране? И все-таки...
Любой, даже начинающий сценарист знает: нет абсолютно никакой возможности перевести на экран все, что заложил писатель даже в маленьком рассказе, не то что в повести или романе. И вообще, есть прозаические произведения (хотя бы знаменитый «3олотой теленок»), абсолютно непередаваемые средствами кинематографа. Ведь экранизация - это всегдa создание совершенно нового произведения, со смещенными и даже порой искаженными акцентами (из-за чего авторы книг снимают свое имя с титров фильма, ибо считают, что режиссер сделал совсем иное, чем было написано в тексте).
Ибо слово и образ одновременно равны и не равны друг другу.
Погружаясь в прозаическое или стихотворное произведение, ребенок приучается к чрезвычайно важному делу: умению переводить чужие слова на язык образов (зрительных, эмоциональных и иных) . Чтение активно формирует способность левого полушария к aбстрагирoвaнию, определяемому речью. А кроме того, прочтенное слово (как, естественно, и услышанное) возбуждает еще одну способность - внутренне, умственно представлять по слову образ, то есть перекодировать абстракцию в конкретность. Этот второй процесс начисто отсутствует при рассмaтривaнии картинки нa экране. В итоге «читающий человек» формируется в более интеллектуальную личность, нежели тот, кто всецело отдается зрительным впечатлениям без их обсуждения и осмысления в словах, то есть на уровне абстракций. Неумеренное увлечение телевидением наносит большой ущерб развитию человека, особенно становлению личности ребенка.
„Как смотреть телевизор", „Опасный телеэкран", „Школьник у телевизора", „Облученные телевизором" - вот заголовки статей последнего времени. Мы отрешились от восторгов по поводу телезрелища без границ. В кинематографе и театре зритель встречается с определенной, строго дозированной зрелищной информацией, а потом, возвращаясь домой, обсуждает увиденное, осмысляет (даже если делает это «про себя"). Телевидение же гонит вперед своих взмыленных лошадей, и нужно обладать очень большой силой воли или очень плохо относиться к показываемому, чтобы повернуть выключатель.
Опрос примерно 3000 американцев показал: 90 процентов их неправильно истолковывают даже незамысловатую рекламу или детективный сериал. Уже через несколько минут после просмотра программы «телезрители не могли ответить на 23-36% вопросов о ее содержании». Исследователи Южнокалифориийского университета на три недели посадили группу из 250 одаренных учеников начальных классов к телевизорам. «Тесты выявили явное снижение после этого всех творческих способностей»,- сообщает журнал «Ридерс дайджест". Французские педагоги констатируют „растущее обеднение словарного запаса учащихся", которые не понимают многих слов литературного языка, свойственного книгам. И заключают: „Успехи в школе обратно пропорциональны количеству часов, проведенных перед телевизором".
Итак, нужна культура общения с телеэкраном, потому что изгнать его из жизни и невозможно и нерационально. Ведь гигантское множество разнообразных ситуаций с колоссальным количеством предметов мы познаем именно благодаря телевидению. и, как это ни покажется странным, расширяем тем самым масштабы слова. Ведь когда искусственный язык пытается дать определение слову «стул», он безуспешно жаждет перечислить формальные признаки предмета. А естественный определяет в первую очередь (и примеров этому можно тысячами брать из словарей, хотя бы Даля и Ожегова) функцию: «Род мебели для сиденья, со спинкой (на одного человека)».
Вот вам ситуация.
Кому-то такой подход может показаться уж очень детским: «Стул - это, то, на чем сидят, стол - это то, за чем едят..." Но опять же лингвисты называют любые реальные или воображаемые объекты, которые могут иметь обозначения в языке, денотатами, а «денотат <...> не есть конкретный телесный предмет, а ситуационное представление о нем». Поэтому естественная речь без труда называет стулом и настоящий стул, с мебельной фабрики, и какой-нибудь ящик или камень, да вообще любое подходящее место для сидения, лишь бы зрительная (то есть разворачивающаяся в пространстве и во времени) ситуация позволила это сделать.
«Позвольте! - слышу я возражения.- Есть масса слов, для которых не найти зрительного образа: „постоянная Планка", „дифференциал", „спин электрона" и тысячи иных терминов науки!» Верно, таких слов предостаточно. Но мы уже говорили, что даже физики-теоретики, изъясняющиеся на языке абстрактнейших формул, стремятся переводить свои «работающие» абстракции в «неработающие» зрительные, чувственные модели. Вспомогательный зрительный образ бывает совершенно необходим для обучения, и „спин" превращается в быстро вращающийся игрушечный волчок. Не случайно в книгах по высшей математике, предназначенных для начинающих, мы встречаемся со множеством чертежей, единственная цель которых - быть мостиком между абстракцией и чувством.
Абстрактное мышление немыслимо без слов. „Лингвистическое превосходство левого полушария имеет, по-видимому, анатомическую основу",- читаем мы в авторитетной книге „Мозг". Действительно, у большинства певчих птиц левая половина мозга более важна для пения; у японских макаков, живущих в высокогорье и легко переносящий снежные зимы, левое полушарие является ведущим при восприятии криков, которыми эти необычайно говорливые обезьяны обмениваются; есть и другие данные в пользу того, что существует сильная связь между способностью к восприятию и «производству» звуков и левым полушарием как механизмом. Так что когда „произошел качественный скачок и появилось абстрактное мышление как высшая, чисто человеческая форма логического мышления", не видится ничего удивительного, что пристанищем этого мышления стало именно левое полушарие. Ведь качественные скачки возникают непременно на основе каких-то количественных изменений какой-то материальной основы.
Еще Энгельс писал: «Нам общи с животными все виды рассудочной деятельности: и н д у к ц и я, д е д у к ц и я, следовательно, также а б с т р а г и р о в a н и е <...> а н а л и з незнакомых предметов (уже разбивaние ореха есть начало анализа) , с и н т е з (в случае хитрых проделок у животных), и, в качестве соединения обоих, э к с п е р и м е н т (в случае новых препятствий и при затруднительных положениях) . По типу все эти методы - стало быть, все признаваемые обычной логикой средства научного исследования - совершенно одинаковы у человека и у высших животных. Только по степени (по развитию соответствующего метода) они различны».
А современный нам нейрофизиолог заявляет: „Основные структуры головного мозга так схожи, например, у кошки и человека, что нередко не имеет значения, чей мозг изучать".
Левая половина мозга, всем ходом эволюции сформированная как аппарат для зрительно-абстрактных образов (естественно, мы имеем в виду только высших животных), оказалась также и подготовленной для возникновения в ней речевого нейрофизиологического механизма. А тесная связь между речевыми расстройствами и зрительными aгнозиями заставляет внимательно отнестись к предположению о возможной идентичности нейронных структур, занятых обработкой зрительных и речевых сигналов в высших отделах мозга - зaднетеменной и нижневисочной коре.
Очень интересны в связи с этим данные о влиянии речи на развитие способности видеть, - данные, полученные сотрудниками Гaрвардского университета Майклом Маккоби и Ненси Модиaно. Они изучали в Гренландии и в США, кaк воспринимают мир дети зрительно, как связываются у них слова и образы. В экспериментах участвовали школьники и их сверстники, не имеющие возможности ходить в школу.
Оказалось, что у этих групп различаются не только общий кругозор, но и зрительные навыки: «Дети, не ходящие в школу, даже самые старшие по возрасту, не умели так хорошо узнавать и называть картинки, как это делали первоклассники в городе и деревне. Это неумение опознать картинки, несмотря на знакомство с изображенными предметами, само по себе вызывает интерес»,- пишут исследователи и выдвигают такую гипотезу: обучение (и связанная с этим активизация речевой функции) «разрушает естественное единство перцептивного мира или по крайней мере навязывает ему иную структуру», то есть заставляет подходить к действительности аналитически и как-то по-иному воспринимать предметы.
Речь, как полагают Маккоби и Модиано, оказывает влияние на зрительные абстракции, зрительные признаки, - впрочем, об этой связи речи и зрения говорит вся история человечества. Бывали, правда, люди, подобно философу Этьену Джилеoну, утверждавшие, что «рисовать словами столь же невозможно, как говорить рисунками». Но писатели именно с помощью слов возбуждают в нашем сознании картины, изумительные по силе и красоте, а о диалоге с помощью рисунков-иероглифов вообще нет нужды много распространяться. Ни одно чувство, ни одна область мозга не действует без влияния и помощи других, и конечно же, говоря о возможных связях между зрением и речью, мы не пытались противопоставить одно другому или доказывать чье-то превосходство.
То, что зрение активно влияет на речь, - следовательно, на словесно-логическое мышление, дает основание верить, что к пониманию устройства мозга и созданию полной теории его работы люди в немалой степени придут через изучение того, как они не только говорят и слышат, но и как видят.
Как они видят то, что видят.