На странную парочку нельзя было не обратить внимания. Они повсюду ходили вместе: мать и сын.
Ей за сорок, ему около двадцати. Мать среднего роста, щекастая, полная, в каком-то штопаном замызганном платье на размер больше и оттого сидящего мешком; он – сутулый, скуластый, темнокожий, всегда с плохо выбритым подбородком и жесткой щёточкой усов под кривым, ноздреватым, вечно слизистым носом. Время от времени он стирал сочащуюся из ноздри слизь рукавом левой руки, так как правая давно окостенела в локте и свисала у бедра кочергой. Вдобавок ко всему он неуклюже волочил за собой по земле левую кривую ногу, что смешило ещё больше и ещё пуще вынуждало нас дразнить его, чтобы в который раз насладиться зрелищем разъярённого недоумка, брызжущего слюной и грозящего нам костлявым кулаком здоровой руки.
Звали мальчишку Стёпой, Степаном, но кто-то ещё до нас, не знаю почему, прозвал недоростка Оськой, с тех пор прозвище прочно приклеилось к нему.
Проживали они с матерью в собственном доме в районе, который до сих пор у нас носит имя Крупской. Но если сейчас до самой обувной фабрики высятся коробки девятиэтажек, то в старое время, каких-то лет двадцать пять - тридцать назад, когда нам было по восемь-десять, всю эту обширную, на наш детский взгляд, территорию занимали утонувшие в обильной зелени скромные деревянные шахтёрские хибарки, между которыми змейкой вились узкие улочки с глухими переулками.
Лично для меня район казался невообразимым, путаным и потому немного пугающим.
Добираясь в школу с Киевской по Свердлова, улице, тянущейся параллельно Крупской, проще было пройти мимо немецких деревянных, почерневших от времени двухэтажек, чем по дороге, примыкающей к этому району.
И Оську мы примечали, только когда он появлялся в нашем дворе. При матери, однако, задирать его не осмеливались, потому что она сразу же выходила из себя, если слышала, как оскорбляют её чадо, страшно по-матерному ругалась, хватала всё что ни попадя под руку – камень не камень, палка не палка – и что есть силы швыряла в нас, невзирая на то, близко мы или далеко. Впрочем, подобное поведение матери Оськи тоже невероятно забавляло и веселило нас.
Оська ходил на Киевскую. Здесь всегда было много детворы разного возраста, и наши дворы, в отличие от узких и коротких улочек Крупской, были просто огромными.
Несмотря на зрелость, Оська больше общался с ребятишками пяти-шести лет. Старшие – и мы в том числе – не могли спокойно смотреть на него: нас так и подмывало подразнить его, ущипнуть или дать пинка. Но с малолетками он уживался: ковырялся в песочнице, крутил скакалку, играл в «выбивного». Иногда, правда, и мы, десятилетние, брали его в свои игры, нещадно при этом эксплуатируя: то и дело он бегал у нас за мячом, улетевшим за забор в заросли густых желтых акаций, или стоял на банках, или вечно жмурился. Но если нам было лень забираться в кусты или чахнуть на банках, то Оська делал всё с превеликим удовольствием и наибольшее удовольствие получал, когда кого-нибудь из нас, спрятавшихся в укромном месте, неожиданно находил. При этом он так бурно реагировал – смеялся от восторга и хлопал здоровой рукой себя по груди, как бы аплодируя себе, - что совсем забывал бежать обратно на кон и, как положено, «застукать» обнаруженного ладонью по доске: «Пали-стукали!» Но такое было крайне редко, может быть, когда мы хотели опять-таки посмеяться над его нерасторопностью или когда для игры нам просто не хватало народу. Чаще всего мы отпугивали его или открыто гнали: «Иди отсюда!», чтобы он не путался под ногами.
На наши дразнилки Оська обычно отвечал коротко, гнусавя. К примеру, если мы кричали: «Оська – дурак!», он хмурил брови и бубнил под нос: «Сам дурак». «Оська! Раз, два, три – сопли подотри!» - «Сам подотри», - парировал мгновенно. Иногда, правда, и у него сдавали нервы и он, как и его мать в таком случае, хватал палку или обломок штакетника и отважно бросался на нас: «Сейчас получите! Все получите!» Мы с диким свистом и улюлюканьем, как стайка всполошенных воробьев, разлетались в разные стороны, продолжая обзывать его и корчить рожи. Тогда в ярости от того, что не может никого догнать, Оська метал в кого-нибудь свой импровизированный дротик и снова грозил кулаком: «Вот я вам!»
Однажды заболела моя одноклассница, хорошая подружка соседки по парте. А так как она подружка, а я вроде как рыцарь, на классном часе постановили отправить к ней нас с Валентиной. Представьте моё колебание, зная, что девочка жила возле самого парка Крупской и к её дому можно пройти только через запутанные улочки тех самых устрашающих халуп. Но делать нечего, я не мог перед соседкой показаться трусом. Договорились встретиться часа в четыре вечера возле детского сада на Киевской и оттуда двигаться в сторону Крупской. Ровно в четыре, как штык, я стоял у железных ворот шахтного детсада. Валя чуть припозднилась. Я заметил её светлое ситцевое платьице метров за сто. «Она б ещё флаг взяла», - недовольно подумал я, испугавшись, что так мы только привлечем к себе лишнее внимание.
Чтобы читателю было более понятно моё тогдашнее волнение, добавлю, что в те далекие времена наш небольшой шахтёрский городок негласно был разделен хулиганами на отдельные районы, вечно враждовавшие друг с другом. Мы были патриотами собственного района и дрались исключительно в своих компаниях: Верхний Спартак против Нижнего Спартака, Менжинка с Крупской против Верхнего, Первомайка с Цыганским хутором тоже против Верхнего. В общем, Верхний Спартак, где находилась и наша улица Киевская, против всех остальных. Поэтому стоило малолетке ненароком забрести не в свой район, у него тут же выспрашивали, откуда он, и если оказывалось, что с неприятельской стороны, домой он мог вернуться с хорошими отметинами на лице и теле.
Но я надеялся всё-таки, что ещё не вечер и у Люськи мы долго не задержимся.
С Киевской мы с Валентиной нырнули прямо в лабиринт частного сектора Крупской. Района этого, как вы догадываетесь, я не знал совершенно, но ударить в грязь лицом перед соседкой по парте не хотелось, и я, как заправский проводник, чуть ли не местный, отличный знаток округи, уверенно повел Валентину за собой.
Несколько раз мы натыкались на тупики. Однажды прямо возле нас на забор ловко вскочила огромная темно-коричневая овчарка и своим внезапным появлением и злобным рыком так испугала Валю, что пришлось в буквальном смысле отпаивать её у ближайшей водопроводной колонки. Но в основном мы двигались, куда надо, хотя я больше полагался на собственные ощущения, чем на знание местности.
В одном из проулков мы неожиданно услышали негромкий мелодичный женский голос, доносящийся из-за высокого почерневшего от времени деревянного забора.
Женщина пела душевно и протяжно:
«Цвіте терен, цвіте терен,
Листя опадає,
Хто з любов’ю не знається,
Той горя не знає»...
Мы, возможно, и прошли бы мимо, не вняв ни теплому голосу, ни самой замечательной песне, какую у нас поют обычно на гуляньях, но мне не терпелось полюбопытствовать, что так скрипуче вторило голосу певуньи, внося в мелодию ужасную дисгармонию. Второй голос мало того, что явно фальшивил, его вообще нельзя было назвать голосом: какой-то скрип не скрип, вой не вой, - низкий гудящий гортанный звук.
Я заглянул в щель забора и удивился: под густой корявой яблоней на деревянной лавке сидел наш Оська со своей матерью. Перед ними большая корзина из лозы, доверху наполненная репчатым луком. Женщина неторопливо брала по две-три луковицы, сплетала перьями в косу и тихо напевала. Оська смотрел куда-то в сторону и подвывал, издавая фальшивые гортанные звуки. Лицо его при этом выражало такое страдание, как будто это он был той девицей, которая горе познала и которую покинул милый. В другом случае я, может быть, рассмеялся, увидев его эмоционально перегруженную физиономию, быстро меняющуюся вслед куплету, но то ли меня так очаровала песня, то ли голос исполнительницы, то ли сами потуги, с какими Оська пытался выдавить из себя настоящие звуки, я затаил дыхание. Оська больше не казался безобразным уродом, вызывающим лишь смех и желание уколоть. Во время пения в чертах его лица проступало какое-то просветление, какое-то незнакомое мне доселе чувство душевной боли, надрыв, с которым я ещё не сталкивался в жизни и который тогда был мне недоступен. Он словно вместе с девушкой переживал её разлуку, причём так остро, что, казалось, сам знал, что значит потерять близкого и любимого человека.
Вскоре и Валя перестала меня одергивать и сама прильнула к щели. Подул лёгкий ветерок, и в ноздри нам ударил густой запах спелых яблок.
На последнем куплете у Оськи на глазах выступили слезы, он умолк, будто враз подавился, и сник.
«Не дасть йому Господь щастя,
Куди повернеться», -
два раза пропела женщина и после глубокого вздоха затянула снова первый куплет.
Оська больше не подпевал, только осунулся как-то и сник. Мать допела песню, посмотрела на сына и забормотала:
- Да что ты, Степушка, сидишь, из тебя же льёт как из ведра, ну-ка иди, я тебя утру, - подняла она подол фартука повыше и закрыла Оське нос. - Дуй, дуй её холеру эту!
Оська дунул сильно из носа раз, потом другой.
- Фу-у! - скривилась возле меня Валюха. - Идём уже, чего там такого?
Да, больше ничего интересного не было. Стёпка быстро превратился в прежнего сопливого и отвратительного Оську.
Только увиденное долго тянулось за мной по пути к дому Люськи, и я совсем другими глазами стал смотреть на всё, иногда одергивая даже других задир: «Не троньте его, разве не видите, он больной». И после того как Оська перестал ходить в наш двор и прошёл слух, будто он помер, я ещё не раз вспоминал его, и когда кто-то бросал уничижительное: «Ну чё ты, совсем, как Оська!», когда неожиданно откуда-то со стороны веяло запахом спелых яблок или когда на каких-нибудь посиделках женщины свободно распрямляли плечи, набирали в легкие воздуха и затягивали душевно:
«Цвіте терен, цвіте терен»…
* * *