Колхоз «Заветы Ильича», как гласила местная легенда, получил свое название вовсе не решением партийных и советских органов (хотя официально, конечно, так оно и было), а исключительно благодаря Ансару – личности, известной не только всей округе, но и за пределами Букинского района.
Короткая биографическая справка: Ансар – татарин по национальности. Будучи еще подростком, угодил в узбекские хлопковые края в достопамятном сорок четвертом, во время депортации татар из Крыма. Ильяс, отец Ансара, произвел на свет восемь сыновей, и все как на подбор, естественно, крымские татары. Пятеро из них появились под Бахчисараем, остальные трое родились в неволе – в Ташкентской области Узбекской ССР.
Попав в кишлак Чакар, где проживало много русских и выходцев из Украины, Ильяс, отбросив букву «С» в своем татарском имени, стал величать себя «Илья».
Наш приезд в колхоз совпал с днем рождения Ансара. В тот памятный сентябрь ему исполнилось двадцать пять. К своим двадцати пяти годам Ансар из крымского подранка превратился в гордого узбекского орла. Отрастил усы, приобрел надменный взгляд, гордую осанку, модельные штиблеты из натуральной кожи и чесучовый выходной пиджак. Когда Ансар важно проплывал по главной улице кишлака Чакар, не доведи Аллах кому-нибудь из встречных не поприветствовать его и вежливо не поклониться. Однокишлачники его подобострастно уважали и по отчеству называли Ильичем.
Так вот, Ансар, он же Ильич, строжайше исповедовал три незыблемых завета. Заветы Ильича гласили: 1) к прибытию студенчества в колхоз надавить как минимум четыре емкости вина – по двести сорок литров каждая; 2) не жалеть махорки для засыпки в зелье – чтобы сильнее било по молодым мозгам; 3) единственной жидкостью, какую будут пить студенты во время сбора хлопка, должна стать только бормотуха.
Монополия на зелье, естественно, принадлежала исключительно Ансару.
Въехав в колхоз «Заветы Ильича» и покружив по кишлаку, наши автобусы остановились, исчезнув в клубах теплой вязкой пыли. Как только пыль осела, мы обнаружили глинобитное строение с крыльцом под козырьком.
Прихватив свои нехитрые пожитки, мы ступили на пухлую от пыли твердь.
На крыльце тут же появился человек. Тюбетейка на смуглой лысой голове, сытое лицо, налитое курдючным салом, полувоенный френч, галифе, как уши – врастопырку, во рту – россыпь золотых коронок, из нагрудного кармана торчат острозаточенный красный карандаш и шариковая авторучка.
– Хуш келибсиз, товарищи студенты! Добро пожаловать! Моя фамилия Кадыров. – Начальник изобразил широкую улыбку, обнажив на золотых коронках рисинки недоеденного плова. Дальше, как и полагается, последовала приветственная речь, утвержденная райкомом. В ответном слове, утвержденном ректоратом, замдекана факультета Федор Владимирович Панкратьев (мы панибратски называли его Федькой) заверил местное начальство, что все наши накопленные знания мы без остатка отдадим сбору урожая.
В конце импровизированного митинга Кадыров произнес:
– А теперь, друзья, располагайтесь. Девушек расселим по домам колхозников, юношей разместим в родильном отделении.
Повисла пауза. Мы испуганно притихли. Я вдруг почувствовал, как в нижней части живота у меня возникла тупая боль. Наверняка, предродовые схватки, – подумал я.
Кадыров смачно хохотнул. Две рисинки сорвались с коронок и прилипли к френчу.
– Не пугайтесь, – успокоил нас Кадыров, – в родильном доме места хватит всем.
Нашу малочисленную группу из девяти юношей-студентов повели в роддом. На соседней улочке, в тени карагачей мы увидели небольшой уютный домик с побеленными глиняными стенами и тремя оконцами. У двери висела вывеска: «Родильный дом».
– Заходите, не стесняйтесь! – по-хозяйски пригласил Кадыров.
Мы, растерянно переглянувшись, вошли в роддом.
Роддом представлял собой небольших размеров комнату. На глиняном полу толстым слоем была уложена солома, в центре комнаты стоял высокий стол для рожениц, покрытый пожелтевшей старенькой клеенкой с подозрительными бурыми разводами, с потолка свисала лампочка, на стене висел портрет первого секретаря ЦК компартии Узбекистана товарища Рашидова. На окна свисал кумачовый транспарант, вернее, его часть, с оставшимися на кумаче словами: «марксизм – ленинизм». Пахло карболкой и еще какой-то гадостью.
– А где же роженицы? – осторожно поинтересовались мы у товарища Кадырова.
Кадыров снова хохотнул, выронив еще одну рисинку на свой парадный френч:
– На период сбора хлопка рожениц мы перевели в соседнее второе отделение колхоза. Так что обустраивайтесь и чувствуйте себя как дома. Кроватей, правда, нет, спать придется на полу. Привыкайте, крепче будет сон. Вы люди молодые. Солома свежая, недавно завезли. А вот стол мы вам оставили. Можете на нем обедать. Клеенку санитарки вымыли, так что вы не беспокойтесь.
В родильном доме была еще одна небольшая комнатушка. Табличка на двери гласила: «Акушер-гинеколог Гафуржанов Исмаил».
– Этот кабинет мы предоставляем лично вам, Федор Владимирович, – сказал Кадыров нашему Панкратьеву, заместителю декана. – Располагайтесь.
Кабинет акушера-гинеколога Исмаила Гафуржанова был так же прост и аскетичен, как и комната для рожениц. Правда, здесь имелась персональная кровать, заправленная серым солдатским одеялом, табуретка с инвентарным номером и занавеска на окне. В углу стояло гинекологическое кресло. На стене висел плакат, на котором в профиль и анфас была изображена обнаженная беременная женщина с огромным животом, и пояснительные стрелки, нацеленные в различные интимные места раздетой роженицы. Рядом висели какие-то медицинские таблицы, схемы, диаграммы гинекологической тематики, но все они были на узбекском языке. На другой стене в картонных рамках – два мужских портрета и четыре женских. На груди у каждого красовались золотые звезды героев соцтруда.
– Наши земляки, – с гордостью пояснил Кадыров. – Все они родились в этих самых стенах. Между прочим, узнаете? – Кадыров показал на фотографию узбека, у которого рядом со звездой Героя красовался орден «Знак почета». В отличие от остальных портретов эта фотография была цветной.
Мы признались, что не узнаем.
– Ну как же! – с обидой в голосе произнес Кадыров. – Рахматулла Набиевич Набиев, второй секретарь Ташкентского обкома партии. Таких людей обязан каждый знать! А принимала роды Дора Соломоновна Альтшулер, наша старейшая гинеколог-акушер. Она скончалась восемь лет назад. Золотые руки были у Доры Соломоновны! Все хотели только у нее рожать…
Обустройство заняло не больше десяти минут. Управились бы и скорее, но при распределении лежачих мест неожиданно возник конфликт: кто добровольно согласится лечь под портретом товарища Рашидова. Желающих, естественно, не оказалось. Разгорелся жаркий спор. Тогда решили бросить жребий. Жребий выпал Лёхе Симонову – высокорослому красавцу, волейболисту, члену сборной университета, любимцу не только первокурсниц, но и студенток старших курсов, а также аспиранток.
Лечь под Рашидовым Лёха отказался наотрез. Более того, он заявил, что по закону старшинства на полу он спать вообще не будет, а займет стол для рожениц. После долгих и суровых пререканий стол был отдан Лехе.
Лечь под портретом товарища Рашидова повторный жребий выпал мне. Забежав вперед, скажу: под Рашидовым я провел шестьдесят четыре долгих ночи. Пока не выпал первый снег и нас не увезли в Ташкент. (Когда через много лет Шараф Рашидович все-таки скончался, у гроба первого секретаря ЦК Узбекистана собрались его верные соратники и близкие друзья. И только не было меня, что я считаю исторически несправедливым).
Как только места были окончательно распределены и страсти улеглись, возник естественный вопрос: как отметить новоселье. И тут как тут в дверях возник мальчонка лет восьми, в белой глаженой рубашке. Он чинно поздоровался:
– С приездом, уважаемые гости! Ансар просил вам передать, что он вас ждет.
Так мы впервые узнали об Ансаре.
К Ансару были делегированы я и мой приятель Коля Бондаренко, обстоятельный, серьезный, школьный медалист. Мальчонка, оказавшийся племянником Ансара, повел нас окружным путем: сначала вывел за околицу, затем задами скотного двора мы пробрались в тихий переулок, короткой перебежкой проскочили несколько домов, потом, перемахнув глиняный дувал, оказались в нужном нам дворе.
Ансар уже нас ждал. В полосатой пижаме (в те времена это считалось особым шиком), в домашних кожаных чувяках, он встречал нас на пороге дома. Пригласил войти.
Поразил меня не двухэтажный дом из кирпича, не обилие ковров и дорогая мебель, а неожиданный стеллаж из книг, уставленный томами Ибсена, Луиджи Пиранделло, обоих Маннов – Томаса и Генриха, Георга Тракля, Кнута Гамсуна, Тютчева и Блока… На соседних полках стояли книги по молекулярной химии, по геофизике, ботанике, двухтомник «Избранные теоремы Конрада фон Брюгге» на немецком языке, энциклопедический словарь на французском языке, Вольтер на русском языке, Пушкин на татарском языке. Особой стопкой стояли «Ученые записки Ташкентского университета» – все четырнадцать томов…
Это потом я понял, как у Ансара, не закончившего пятый класс, могла быть собрана столь уникальная библиотека. А тогда, при первой встрече, Ансар был деловит и лаконичен. Он сказал, что вино отныне мы будем брать только у него и чтобы мы не волновались: запасов хватит до конца хлопкоуборочной страды. Предупредил, что в долг вина ни капли не дает и что являться следует только тем маршрутом, которым нас провел его племянник, и приходить не раньше, чем стемнеет.
Затем Ансар исчез и вскоре появился с двумя ведрами вина. Норма розлива была – ведро на восемь литров.
Так начались наши ежедневные, верней – ежевечерние контакты с подпольным виноделом. Как только на кишлак спускались сумерки, мы рассаживались кругом на соломе в нашем родильном зале, в центре ставили ведро с вином, и алюминиевая кружка споро шла по кругу. Какие же это были дивные вечерние часы!
Наличных денег, привезенных нами из Ташкента, хватило ровно на неделю. На восьмые сутки разразился кризис: наш общак был пуст.
Светила полная луна в окно, освещая наши мрачные насупленные лица с пересохшими губами, где-то на окраине поселка заунывно и надсадливо завывал дутар, брехали псы, из конторы доносился истеричный крик Кадырова, который посылал в райцентр по телефону отчет о собранном за истекший день хлопчатнике. «Бука! Бука! – орал Кадыров. – Ким бу, Бука?!» Бука молчала. Злой как черт восседал на своем родильном топчане Леха Симонов. Его давно не мытые босые ноги источали неприятный запах, смешанный с тяжелым запахом прокисшего вина, которым пропиталась подстилка из соломы на глиняном полу. Лёха размышлял, а мы молча наблюдали за амплитудой его немытых ног. И вдруг ноги Лёхи замерли. Лёха уперся взглядом в Володю Щербакова и тихо произнес:
– Ну вот объясни ты мне, сын заместителя министра сельского хозяйства, – какого черта ты приволок на хлопок две простыни, пододеяльник, наволочку да еще и шлепанцы?! Ты б еще спальную пижаму прихватил!
В роддоме воцарилась тишина, через мгновение взорвавшаяся всеобщим ликованием. Идея Лехи в одну секунду овладела массами. Участь постельного белья и шлепанцев нашего товарища была решена бесповоротно.
Через пять минут мы были у Ансара, через шесть минут Ансар стал владельцем Володиных пожитков, а через семь минут мы неслись в роддом с двумя ведрами махорочного пойла.
Так начался второй этап нашего пребывания на хлопке. Через три недели мы сплавили Ансару всю лишнюю одежду и постельное белье. На тридцать пятый день в ход пошли носки, трусы и майки. На сорок пятый день срезали патрон и лампочку. На пятидесятый отволокли Ансару гинекологическое кресло, которое стояло в комнате Панкратьева.
Освободившись от условностей обывательского быта, пусть полуголые, но постоянно пребывая в состоянии подпития, мы были веселы и счастливы, как дети. Правда, обстановку отравлял Панкратьев. Будучи нашим непосредственным начальником и соседом по роддому, он ежевечерне заходил в наш родильный зал и заставал нас за одним и тем же: алюминиевая кружка без просыху шла по кругу. Мы успокаивали заместителя декана, объясняя наши вечеринки празднованием наших дней рождения. Панкратьев делал вид, что не на шутку злится, грозил, что примет самые крутые меры, затем сдавался, нехотя садился в круг и пил за именинника.
На пятьдесят четвертый день все наши ресурсы были окончательно исчерпаны. Поглубже зарывшись в перекисшую от пролитого вина солому, чтобы хоть как-то обогреться, стуча зубами от осенней сырости и холода, экономя силы, мы молчали. И тут к нам пожаловал Панкратьев. На голове заместителя декана красовалась новенькая велюровая шляпа. Зеленая, с широкими полями. Такие шляпы только-только тогда входили в моду.
Двенадцать пар злых, голодных глаз устремились на обновку заместителя декана.
– Спите? – удивился Федька. – Значит, именинников среди вас сегодня нет? – Он заметно огорчился. – Ну что ж, хотя бы раз трезвыми заснете… – С этими словами Панкратьев удалился. Прошел в свою каморку. Шляпу аккуратно водрузил на гвоздь в стене, прикрыл ее газеткой, чтобы не пылилась, и вышел в ночь, направившись к Кадырову сдавать отчет.
Через полчаса мы пировали у себя в родильном зале. Жизнь по-прежнему была прекрасна…
Наутро, как обычно, Федька проводил с нами оперативную планерку. Стоя на крыльце роддома, он руководил:
– Первый курс работает сегодня на четвертом поле, второй курс отправляется на одиннадцатое поле, третий курс – на пятое, четвертый – на…
И тут он неожиданно осекся, ошарашено уставившись за наши спины. Мы оглянулись и увидели, как по улице вальяжно шествует Ансар. В своем знаменитом выходном костюме из чесучи, в модельных туфлях и при галстуке, а на голове его по-пижонски была заломлена зеленая велюровая шляпа.
Панкратьев бросился в свою каморку и первым делом посмотрел на гвоздь в стене. Гвоздь под газеткой по-прежнему торчал, но шляпы не было!
Панкратьев вновь появился на крыльце, растерянный и бледный. Он был похож сейчас на бедного Башмачкина, который остался без своей заветной новенькой шинели. Панкратьев коршуном подлетел к Ансару, сорвал с него велюровую шляпу. Но не тут-то было. Железной хваткой Ансар перехватил ему запястье. Панкратьев взвыл:
– Верните головной убор!
– Сначала ты вернешь мне три ведра вина! – сквозь зубы процедил Ансар и снова водрузил на голову велюровую шляпу.
Бедный, бедный Федька… Он понял всё. Делать было нечего. За свою собственную велюровую шляпу он при всех вернул Ансару сто рублей.
Четыре раза эта несчастная велюровая шляпа переходила на голову Ансара и четыре раза возвращалась к своему законному владельцу.
На шестьдесят четвертый день наконец-то выпал первый снег. Из райкома партии была дана команда: студентов возвратить в Ташкент. Наши сборы, как поется в знаменитой песне, были недолги. Потому что собирать в дорогу было ровным счетом нечего. Все наши пожитки остались у Ансара. И гинекологическое кресло тоже.
Мы покидали свою родильную обитель. Раздетые, промерзшие, но – счастливые.
Леха Симонов долго искал, чем бы обмотать свои так ни разу не вымытые ноги. Портянок не было. Их давно пропили. Взгляд его упал на кумачовый транспарант. Леха придвинул к стене кровать для рожениц, на которой провел шестьдесят четыре ночи, и потянулся к транспаранту.
– Лёха, будут большие неприятности! – предупредили мы товарища. – Оставь плакат в покое!
Но Лёха был неумолим. Он сорвал остаток транспаранта и одним рывком разорвал его на две равные части. В одной руке у него оказался «ленинизм», в другой – «марксизм». Обмотав обе ноги, он натянул на них кирзухи. Из обоих голенищ торчали только «измы».
Лёха – в «измах», Панкратьев – в шляпе, мы – закутанные в женские платки, которые мы взяли у девчонок. Так мы и приехали в Ташкент. Впереди была учеба.