Эту повесть мы ставим к 70-летию начала массовых сталинских
репрессий в СССР. Редколлегия.
Всё наше прошлое похоже на угрозу,
-Смотри, сейчас вернусь...
Арсений Тарковский
1.
Раз в неделю, каждый четверг в пятнадцать ноль-ноль
беспардонное израильское солнце проверяет тебя на вшивость. Плевать ему на то,
что ты в годах преклонных, личность, как-бы, творческая, даже частично
признанная.
И физические возможности твои в основном растрачены
на просторах оставшейся родины.
Циле, крутой сабре, старшей по шестиэтажному
дому на Кармеле, на твои заслуги и подвиги, - натурально, лёгкий плевок с её
высокого этажа. Согласился на условия, - тяни телегу. В телеге той - помывка
двенадцати лестничных пролётов и площадок, карки площадью метров сорок пять, бомбоубежища
с туалетом и море цветов в горшках. И по пятницам, как солнце накатится, - влажная
уборка квартиры
у ветерана трёх войн за 50 «шакалов» наличными. Так
что не жалуйся, - вспоминай молодость былую, гибкую, шуструю.
С другой стороны, - тебя на аркане сюда тянули? Сидел бы сейчас под пальмой или в прохладе бунгало, перебирал чётки нефритовые, былую жизнь сквозь пальцы просеивая. Пивко, арахис жареный, вид на море Средиземное, лёгкая дрёма, представительница цветных меньшинств с опахалом, другая - с массажем тайским...
Вот на пивко с орешками и не хватает, там более, на массаж. Так что, - ноги в руки и вперёд за шваброй. Ничего, свыкся, - шуруешь по этажам, влажный блеск наводишь, а в голове незанятой текстики проклёвываются. Приятное с полезным...
2. Эпиграф.
Мне не нравятся продвинутые молодые умники
пошивочных и околотворческих профессий, вещающие нам из ящика, что всё «как
бы», но «на самом деле».
- «На самом
деле, Волга впадает...» или «Волга как бы впадает...», - сообщают они,
глубокомысленно полуприкрыв глаза, «на самом деле» простирая руки над широкой
«как бы» Волгой.
Из вышесказанного я соорудил неочевидный вывод,
что и с моими скромными способностями можно вторгнуться на территорию «великого
и могучего» в виде... Скажем, повести жизни собственной, на первых порах. Не
потому что, - вспомним М.М. Жванецкого, - «писать, как и писать нужно, когда
уже не можешь», а потому что...
Потому что, - мне тут подсказывают, - в Израиле на одно пособие по старости не проживёшь. Вернее, проживёшь, но так себе, кисло, без мелких удовольствий и глубоких впечатлений.
Вот мы и решили, - нас тут двое, (вы потом поймёте), - что пока тебе шестьдесят, и ты ещё что-то помнишь, - торопись неспешно, устраивай себе быт, питание и зрелища.
Эта арнона, эти невыносимые коммунальные платежи, медицинские страховки, кабальные кредиты, налоги, штрафы, телефонные карты, - они просто толкают тебя под руку на извлечение из словесной руды вполне конкретных шекелей.
А что вы ещё можете в Израиле без знания иврита, с двумя сточенными дисками в спине и одним зрячим глазом на двоих, - (вы потом поймёте).
Начинать страшновато, как всё неизведанное. Считаем, что у нас в активе? Дневники - наивное детство; стишки - позор юности; записки одноклассницам, письма жёнам - там тоже вспомнить нечего. Далее, - пояснительные записки к проектам хорошо подготовленные экспромты, налоговые декларации, авизо и подписи в брачных книгах.
Не густо, не разбежишься. Не воссоздашь цельный образ героя. Не копнёшь глубоко и длинно. Что ж, остаётся, как тем великим. Остаётся - сочинять.
С другой стороны, какие впереди сложности? Всё ведь в школе проходили и что-то осталось. Ну, там, - вступление, изложение, кульминация, заключение. Эпиграф, пролог, эпилог - по желанию автора. Вполне подъёмный набор для престарелого графомана.
Проще некуда, - во вступлении повесить ружьё, в изложении привести доводы сторон, в кульминации грохнуть из всех стволов, в заключении сыграть свадьбу или похоронить.
В эпилоге заронить слабую надежду. По желанию.
С жанром определиться, - не детективы же, в самом деле.
А для толстых эпохальных романов староват, - не выдюжить.
Продумать язык, - чтоб не путали с Чеховым или, чур, меня,
с Набоковым. Или, не дай бог, с дашковыми, донцовыми, устиновыми. Опять же - шесть синонимов. Сторониться метафор, - метафоры удел гениев и Тани Толстой. Набор слов тыщи полторы - две. Словари, справочники, комп, Интернет, - всё, садись, пиши, избегая, по возможности, длинных сложноподчинённых предложений, чтобы на крутых ухабах деепричастных оборотов не вытряхнуть читателей средней замысловатости. И - вперёд! В литературу с калькулятором наперевес!
3. мать, отец.
Долго мы обходили эту тему. В апреле 71-го прорвало, как гнойник...
- Мишу забрали осенью сорокового... В ноябре, ночью... часа в три, - мать говорит медленно, со скрипом в отёкшем горле. Рак доедает её тело и волю, - Мы уже ждать перестали... Тридцатые пережили, думали, - пронесло. Всё разговоры про войну будущую. Куда детей, если начнётся, как отправлять...
А до того три года каждую ночь ждали... Двор наш помнишь?
Двор я помнил.
- Машина въедет, дверь хлопнет... К кому, за кем? Если до четырёх утра нет, - можно спать, пронесло... Миллеров, что над нами жили, помнишь?
- Мама, ну как я могу помнить? Мне сколько было?
- Да, да... Всю семью, - военные и врачи... Всю семью свезли. Родителей, потом детей. Всех, всех... Сначала, почему-то Соню, - мать... Обычно с мужчин начинали... Последней, - Верочку. Мы очень дружили с ней... А спрятать побоялись, сами со дня на день ждали... Всё над головой, топот, плачь, крики... - она замолчала, прислушалась.
- Ольга спит? (Из смежной комнаты доносился храп молодой здоровой женщины).
- Давно.
- Не пара она тебе, не пара...
- Мама, мы сейчас не о том. (Но осело это, - «не пара»)
- Да... Пришли, когда уже не ждали... Миша почему-то улыбался... А я как в бреду... Ничего не помню, только стук сапог и... как книги с полок сбрасывали. Сбросят и топчут... Даже не роются, сбросят и топчут... В издёвку...
В себя пришла на улице... Бегу под дождём. Завернула тебя в одеяло и к Шуре, к сестре бегу... Опомнилась, остановилась, сообразила, что и её подставить могу. Вернулась. Утром няня пришла... Ты няню Феню помнишь?
- Ну, мама... как?
- Да, ничего ты не помнишь. Феня нянькалась с тобой почти год... Собрали мы твои пелёнки - распашонки и к ней, через улицу, вниз, в полуподвал... Господи, будто можно было от этого спрятаться...
- А что на работе?
- А что на работе... Все как в рот воды набрали. Как же, - жена директора! А директор, он теперь кто? Шпион французский? Помалкивают, ждут, когда моя очередь подойдёт... И твоя...
- И что дальше? Почему...
- Почему нас не тронули? Не знаю... На Алдан тебя с Шурой отправила к моим родителям. Потом ждала, ждала... Потом война... Не знаю... А донос кто-то из своих написал, из близких. Следователь, этот гад, Пустовойтенко всё намекал... Вербовал... Сволочь...
- Заставили наверное?
- Какая разница? До сих пор, - кто, кто, кто? У кого рука поднялась?
- Время такое было, - не ты, значит - тебя...
- Откуда тебе знать про время? Тридцать лет с этим, тридцать лет...
Да, сегодня 13 апреля 1971 года, день моего рождения, ночь, Владивосток. Ночная исповедь после коротких символических посиделок у её кровати. Тридцать лет спустя. Тридцать один, если быть точным.
- Ладно, коли меня, устала...
Она держится на обезболивающих и с кровати уже не встаёт. Делаю укол, даю судно, накрываю.
- Свет оставить?
- Выключи...
Долго молчим в мерцающей темноте, в тихом шелесте ранней весны за окном, в маяте лунных бликов на стенах. Надо, надо задать уже этот проклятый вопрос. Хватит ждать мучительных признаний.
- Мама, почему я не Гиршман? Это не в упрёк, просто разобраться хочу. Зачем теперь, - «Отец пропал без вести на фронте»? Сколько лет прошло, я давно не ребёнок и понять хочу...
- У меня рак? Скажи, у меня рак? - темно, но я чувствую, -
она плачет. Вот и ответ на все вопросы. Заученно вру, как умею, про остаточные явления после облучений и химии, - Тебе ведь врач объяснил, а я не врач. Про то, что уколы не обезболивающие, - витаминные. Про то, что весна на дворе, отсюда небольшие обострения. Выкладываю весь арсенал вранья, продуманный лечащим врачом - онкологом Верой Иосифовной Миллер. Да, да, той самой старинной маминой подругой, единственной уцелевшей из Миллеров. Это она прошлой весной позвонила в Новосибирск.
- Толя, вы благодарный человек. Не спорьте, я знаю. Толя, послушайте меня очень внимательно. Если вы хотите застать
в живых вашу маму и потом жить с чистой совестью...
Она, эта маленькая белая еврейская старушка, призвала меня
к постели умирающей матери, научила, что говорить, чем кормить, как ухаживать, ставить уколы, подавать судно.
- Толя, я понимаю, это неприятно, не спорьте, но вы ведь в детстве маме не апельсинчики в горшочек клали, да? И потом, у вас скоро будут свои дети. Не спорьте. Главное, Толя, слушайте меня очень внимательно, - у вашей мамы всё очень плохо. Вы не специалист и слава Богу, подробности объяснять не буду. Я вам говорю, - ей осталось немного. Может быть месяц или два, не больше. Вы мужественный человек, не спорьте, но вам нужно приготовиться...
- Мама...
- Завтра поговорим, - она резко обрывает меня, - устала. Спокойной ночи...
Ни завтра, ни после, никогда. Она продержалась ещё три месяца и умерла 1 июля 1971 года.
Спустя ещё тридцать лет, в другом веке, в другом тысячелетии, в другой стране я знаю, почему я не Гиршман, не еврей и знаю цену лжи, - «Твой отец пропал без вести на фронте», как и всякой другой лжи. А толку?
4. это Мотовилов. корни.
Мать я не любил, - боялся.
Младенчество белое и розовое, снежком посверкивающее, пустышками побрякивающее, осталось в памяти моей, разве что, цветом и звуком.
Военные годы я провёл далеко от неё, от дома родного, от лишений и голода в огромной, мощной избе деда, Мотовилова Корнила Даниловича. В Якутии, на Алдане, куда свезли отовсюду всю мотовиловскую поросль, - внуков и внучек.
И каталась эта гурьба как сыр в масле, потому что управляла домом бабушка наша любимая, Ефросинья Ивановна.
В хозяйстве у неё - двор крытый, сарайки да стайки.
Две козочки да три овечки, корова Маша, да тёлочка Машка, курочки, петушки. А в подполе - ульи на зимовке да медок скаченный в кадушках, а позади двора огород в десятину.
Не ленись, - на прокорм голова не болит.
Дед наш, Корнил Данилович, с виду суров. Телом богат, - ручищи-грабли до колен, грудь борцовская, усищи закручены, голова мохната, брови грозные. Только глаза выдают, - весёлыми смешинками сияют. Но в хате он как гость редкий, любимый, - конные геологические партии по тайге якутской водит. Золотишко ищет. И не просто так, - в начальниках. Оттого и достаток, - платят прилично, пайки по «ленд-лизу»,
а когда и самородочек в Торгсин снесёт. Живём не тужим.
Письма редки, - дядьки Виктор да Иван Мотовиловы воюют где-то, а на Николая уж и похоронка пришла, - разбомбили эшелон. До фронта не дошёл, - разбомбили. Потужили, поголосили бабы, но поминать до срока не стали. На войне всяко бывает, может Господь отведёт беду. Бабушка с тётками Клавой и Милой в церкву сходили, а свечки-то за здравие зажгли да во спасение.
Хата дедова, как помню, большая, светлая, тёплая. С полами деревянными, скоблёнными, утварью нехитрой богата, полна, хлебосольна. Гости и так не переводятся, а уж ежели дед с тайги возвратился, что ты, - гуляй, рванина, вокруг бочки! Любил выпить и умел.
Русская половина крови моей - от них, от деда и бабки Мотовиловых. Году где-то в девятьсот пятом вернулся дед, после ранения, из-под Порт-Артура под Пермь, в родную Мотовилиху. Отлежался, отъелся да и посватался в богатый купеческий дом к ненаглядной своей Ефросее. Не отдали красавицу в семью ямщицкую, - побрезговали. Ну, и делов-то, - выкрал да за тридевять земель увёз. Наверняка, чтоб не нашли, - на Амур, в тихий, малый мещанский городок Благовещенск. А не отважился бы тогда, - так и ушёл бы, как ушли многочисленный родичи его, - в распыл, в небытие.
Кто в Гражданскую, кто в раскулачку, кто в 37-ом - врагом народа, кто в Отечественную - народным героем.
Оттуда, с сонных в ивах печальных берегов Амура - батюшки и пошёл широкий мотовиловский род в одиннадцать душ, - девки-красавицы, парни-молодцы, - погодки. От знаменитого купца сибирского Евдокимова снарядил дед первую свою золотоискательскую партию. По Амуру - мало, всё больше «на севера», вдоль Джугджура пробивались по мелким речкам золотоносным и дальше, к Лене, Алдану.
Там где-то, ещё до переворота, с академиком Обручевым встретился, подружился. Проводником у него хаживал. И то, - как академику не приглянуться? Здоров, смышлён, тайгу непроходимую как придорожную рощицу читает. Обращение учтивое, без матюгов, но в глаза и без лести. Толстого Льва Николаевича обожает, - томик всегда при нём. А выпьет серьёзно, - только «Степь да степь кругом-м-м...» - сочным баритоном со знанием слов и музыки. В тайге ходок был, легкоступен, неутомим. В разведке - прозорлив и удачлив. «Данилыч золотишко из-под земли чует» - говорили. После проб счастливых, - первым делом, застолбиться и баньку срубить. Тепло, чисто, - чего ещё? До сей поры, ходят слухи, на мотовиловские ключи старатели наведываются.
А, может, и врут.
Переворот 17-го мало что к жизни привычной добавил. Пришёл, - только перемен не принёс. Появились, было, флаги красные на управах, да быстро спрятались. Товар московский, питерский поиссяк, - так пока своего хватает. Река рядом - прокормит. Китай, - вон он, c другого берега, торгуй - не хочу. Дед, как был при деле у Евдокимова, так и ходил от зимы к зиме, от Амура к Амуру «по золото» - через горы, буреломы да гнус.
В 22-ом после белых ждали красных, - на красных конях, в красных папахах. А пришли, считай, пешие, в обмотках, шинельках серых рваных, немытые, шелудивые и злые. Красные только штыки. От крови.
А когда Андрюше Евдокимову, сынку купеческому, погончики форменные реального училища гвоздями к плечам приколотили, - поняли, наконец: переворот, - вот он.
Собрала Ефросинья Ивановна деток, что помладше, - старшие уже в мир пошли, - выправила бумаги через людей добрых и, - к деду в стылую якутскую тайгу. Там, на Алдане и осели.
Деду-то прятаться не надо, - золотишко, оно и Советской власти нужное, - сортиры, по наказам Ленина, отделывать.
В передовики социалистического строительства выдвинули. Выдвинули - вышел. На берегу Алдана срубили и обустроили дом, завели хозяйство, пчёл. Подняли детей, - те вразброд по всей стране широкой. Учёба, работа, женитьбы, свои дети... Так и жили, пока война не грянула.
А как грянула, - внуков и внучек к бабке под крыло, мужики - на фронт, бабы - в тыл, страну отстаивать. Отстояли. Семья малой кровью обошлась, - Николай так и не вернулся. Не заступился Господь, не уберёг.
Там, в большой светлой хате с настоящей русской печью, с чистыми скоблеными полами, укрытыми домоткаными и плетёными дорожками и половиками, с белёными стенами, увешанными весёлыми клеёнчатыми ковриками с замками, озёрами и лебедями, - только в горнице - огромный настоящий шерстяной ковёр с царём, царицей и сокольничими, невесть как попавший сюда из прежней жизни, - там, там остались первые ростки моей детской памяти.
Мать приехала за мной вьюжной весной апреля 45-го, когда война на западе решена была, а японцев на материке прижали к берегу.
Чёрная кошка пробежала меж нами сразу. Я не узнал и не признал её. Понятно, почти четыре года вокруг ласковой бабушки хороводился и мне, младшему в хороводе, - лучший кусочек, больший пряничек, медок на ночь, грелку в ноги, нехитрую сказку в сон. А эта красивая, но строгая женщина
с властным низким голосом, от которого вся семья как бы присела, родственных чувств во мне не пробудила. Ну и получил. Было бы за что. Висеть на заборе вниз головой, -
не причина?
Башлыки помните? Капюшон такой с лямками крест на крест. Сверху - кожа, изнутри - байка. Помните. На лямках и повис. Ору, как резаный, веселюсь. Спасение, - вот оно, - мама. Её спокойное, холодное, вверх тормашками лицо. Неспешно подошла, перевернула, сняла со штакетины, завела в хату, -
ни слова. Раздела, отправила всех из горницы и выпорола ремнём, меж ног зажав голову. Чтобы помнил. Я запомнил, - разделила навсегда по составу крови, - на робкого еврея и дерзкого русского, отданных на воспитание этой чужой, жестокой тётке, к приезду которой радостно и нетерпеливо готовилось всё семейство.
Все, кроме меня.
Детство моё безоблачное и счастливое закончилось в неполных пять годков в той избе, наполненной добрыми лицами, мягкими руками, распевчивыми голосами, солнечными зайцами на лебединых озёрах, важными птицами на плечах сокольничих, духом пирогов из русской печи и свежего сена из стайки. И печальным, немым вопросом Николы Угодника из красного угла светлой горницы, -
ЗА ЧТО?
Якутия оставалась ещё в зиме и дорога до Большого Невера была снежной, укатанной, лёгкой. От Невера дымным Транссибом - паровой тягой налево и вниз.
В ночном Хабаровске, на мокром перроне, встречала нас суетливая, говорливая толпа незнакомых долгоносых людей. Таскала и тискала меня сонного, ничего не понимающего, навьючивала на мать узлы и сумки, смеялась, плакала и долго шла за окном уходящего поезда в дыму и жёлтом, блёклом свете вокзальных фонарей.
- Кто это?
- Это твои родные, - был ответ, и объяснение, и отношение, и оценка.
Это были Гиршманы, - вторая часть моей крови.
В сороковом году, когда отца взяли за решётки, они пустили шапку по кругу, послали во Владивосток тётю Сару, умную и храбрую, с деньгами и наказом строгим, - «Сына - на свою фамилию, в охапку и на север, к бабке». Тётя Сара знала, что говорила, - её муж уже сидел.
Так я стал Мотовиловым, никак не преодолев Гиршмана.
Через трое суток стука и качки в холодном, голодном, провонявшем мочой вагоне, в тоске послевоенных песен поездных калек-попрошаек, в ночном клёкоте молоточков на бесконечных полустанках среди просевших серых полей, - конец России, Владивосток, - родина моя.
Захолоделая, пустая, гулкая квартира со следами конфискации на выгоревших обоях, приняла наш скудный скарб, наскоро согрела у чёрной голландской печки и долго изучала меня строгими глазами мужчины с чёрно-белой фоторепродукции Дюрера, не вызвавшей интереса у фискальной комиссии.
Утром началась следующая жизнь.
Мать побежала достраивать социализм под руководством вождя и учителя. Я получал первые уроки знаний и умений в детском саду Кработреста и мешал ей жить.
Каждый день у входной двери нашего дома маленький, застенчивый еврейский мальчик Гиршман трусливо жался к стене, а дерзкий русский пацан Мотька, нагло в глаза глядя, испытывал, - Ну что, ты меня сегодня опять драть будешь?
И получал, естественно. Еврей тихо трясся в слезах, русский, стиснув зубы, замышлял адекватный ответ.
Война на истребление личности шла суровая, глубоко проникающая, с переменным успехом и затянулась на годы.
5. это Гиршман.
Теперь, когда вы почувствовали, с каким типом меня связала судьба, внимательно послушайте, что я вам скажу.
Ну да, мама у нас, так получилось, была не подарок к Пэсаху.
Так получилось. Но надо ж было как-то разобраться, постараться понять, войти в положение, найти объективные причины. Прикиньте себе на минуточку, - муж парится где-то в лагерях, где - не известно, потому что права переписки не имеет, - и тишина на годы. Может это простое, типичное для родной страны обстоятельство положительно влиять на психику одинокой женщины, я вас спрашиваю? На фоне бешенного строительства светлого будущего в условиях продовольственного дефицита и пристального внимания работника НКВД, капитана Пустовойтенко. Отвечаю сразу, - нет, не может.
Я вам больше скажу. Какие нервы нужно иметь одинокой женщине, чтобы отказывать себе во всём, вплоть до жалких остатков дегустаций, чтобы не было и тени подозрений.
А отношения с противоположным полом? Что вы подумали?
Так выкиньте это из головы. Дом наш не был обижен гостями и полу этого, я вас умоляю, - было в достатке. Наша мама была красивой женщиной. Напрягитесь и вспомните автопортрет художницы Зины Серебряковой, где она у зеркала расчёсывает свои шикарные волосы. Так это, натурально, портрет нашей мамы, включая длину и цвет волос.
Конечно же, за такой интересной внешностью, плюс высокий интеллектуальный потенциал и умение хорошо держаться в обществе в виде вокальных данных и танцев типа па-де-грас, мужчины различных лет и калибров следили взором захватническим и плотским. Некоторые впопыхах предлагали сердце и вечерние встречи. Руку, учитывая её ненадёжное положение, предлагать не решались, - было чуточку опасно.
Пока оставалась надежда на возвращение отца, все поползновения отвергались сразу, строго и решительно. В том числе несложные, например, - переспать. А главное, - этот дикий ребёнок, от которого не известно что...
Много позже, когда все бояки отбоялись, а отец сгинул в неизвестность окончательно, появился в доме некий господин плотного серого цвета на «попить чаю». Особых подозрений не вызвал, но когда, после чаю и, все-таки кагору, он ушёл, мама спросила, - Тебе понравился дядя Ваня? - мы поморщились брезгливо, - Ничего, только больно он толстый, - стараясь сильно не обидеть. Вы уже поняли, да? Это был конец романа.
Теперь я вас спрашиваю, - есть изумительно красивая дама, содержательная и с высшим образованием, на приличной должности с окладом. Не хватает ерунды, - сексуального удовлетворения, - ребёнку от этого что? Ребёнку от этого страдания моральные, а чаще, физические.
Потому что пятница - банный день и мокрым рифлёным полотенцем по голой заднице за всю неделю скопом, - это больно. Пацану Мотьке, - нашкодил, и еврейчику Гиршману, - не остановил. А жопа, извините, на двоих одна. Я вам так скажу, - беда, что мама никогда не была еврейкой. Это такая нагрузка на жопу, вы себе представить не можете, какая это нагрузка.
6. это Мотовилов.
С этим не поспоришь, - заводилой всегда был я. Доставалось на двоих, согласен. Тем не менее, к школе мы научены читать, писать, наизусть декламировали «У лукоморья...», «Скажи-ка дядя...», классику от Михалкова и Барто, выпиливали лобзиком несложное, умели в шахматы, в шишки, втихаря - в дурака и очко. Всё - от матери, кроме карт, разумеется. Находила время в буднях великих строек не только методам физического воздействия. Поражали, порой, её простые, но удивительные оценки очевидных событий и неочевидных поступков. Это сейчас всё запросто и просто, выросло не одно поколение охлобыстиных вань, - то в богохульники, то в попы, - а тогда, под громы маршей...
Принимают, помню, в октябрята. Школа гудит, толкается, строится. Рубашки белые, штаны чёрные, пионеры в галстуках дают наказ. Горны горят, барабаны стучат, усатые портреты подглядывают. Нестройная линейка, визгливые команды вожатой (слово-то какое, - «вожжа ты», - мерзкое, доложу вам, словечко). Мы, школяры - первоклашки, - в поту, в соплях, в пугливом восторге. Я долго не решаюсь, Гиршман, трус, - не отпускает, но, в конце концов, смываюсь из этого бедлама. Вечером жду расплаты неминуемой, - пятница. Сознаюсь в содеянном, чтобы не усугублять, в простой форме.
- Нас сегодня в октябрята принимали, так я сбежал.
Медлительный, с расстановкой ответ, - Это не страшно, я тоже беспартийная. Удача, - вне политики я был с детства.
Всё путём, только, Гиршман каждый раз нудил на скользких разворотах карьеры, но вскоре устал, плюнул и смирился.
Смерть Сталина, - нам по тринадцать.
Март, слякоть, ветер, холод, - «гнилой угол» взбесился. Чёрные толпы вокруг чёрных столбов, под чёрными репродукторами. Левитановские хриплые повторы, - «...наступила стойкая потеря сознания». В школе не протолкнуться, - траурная линейка, плачущие октябрята, пионеры, комсомольцы и я, беспартийный, - даём какую-то клятву четырёхстопным ямбом. В спортзале - склонённые знамёна, завешанные портреты, чёрные по красному рюшки, банты, ленты. Духота, обмороки заслуженных учителей, визгливой вожатой и членов родительского комитета. А меня смех душит, трясёт, - не могу. Гиршман сам на пределе,
но держится, уговаривает, - потерпи, из школы выпрут.
Не только бы выперли, - «стойкая потеря сознания».
Вечером мать с иронией изучает совместные попытки наши построить на роже скорбное выражение. - В чём дело? - спрашивает.
- Мама, - всю волю в кулак, - разве ты не знаешь, что случилось?
- А что случилось?
- Сталин умер!
- Сталин был пожилой человек, больной, издёрганный. Это обычное дело, - больше ни слова, стучит швейной машинкой. Штаны нам шьёт.
Анна Корниловна Мотовилова, - прекрасная женщина, умная, верная, нелюбимая и несчастная. Тридцать лет одиночества. Тридцать один, если быть точным.
Школьные годы чудесные пролетели мигом, - не заметили. Успевали, - этим всё сказано. Нам с Гиршманом, - тут он первым номером шёл, - всё давалось легко, в темпе вальса, без проблем и зубрёжки. Внешкольная программа, - футбол, рыбалка в порту, на «Тарзана» без билета прохлынуть, на Голубинку ватагой, - с местными босяками постукаться, - это, понятно, мне. А музыкальная школа по классу скрипки, куда впёрла нас мамаша буквально пинками, - гениальному Гиршману. Канифоль смычок, дитятко!
- Ваш мальчик очень способный, но ленивый и разболтанный. Обратите внимание, как он реагирует, - жалуется педагог по классу скрипки Галина Петровна Герасимчук. А я в это время улыбаюсь блаженно, зная, что при любом раскладе буду бит в ближайшую пятницу. Жаль было Гиршмана, - ему-то за что? Это он на скрипочке... По два часа в день... А я в это время тоскливо пялюсь в окно, - во дворе счастливые, свободные от дополнительных нагрузок однокашники беззаботно пинают шарик. И не только.
За окном качается, летит, плывёт голубой, в белых яблоках
и сиреневых туманах, самый прекрасный на земле город, - Владик, Владивосток.
7. это Гиршман. малая родина.
Вы видели, господа, что-нибудь подобное, - «город голубой в белых яблоках»? Наверное, видели, но только в кошмарном и сне с глубокого похмелья. После свалившегося на мою голову несчастья, когда Мотовилов взял в руки кисти и решил, что родная страна художественно обогатилась, с ним же просто невозможно общаться. Он всё расписывает краской, включая нормальные человеческие отношения.
Что вы хотите услышать от субъекта, который рисует на маминой любимой скатерти чем-то коричневым под этикеткой «капут-муртуум», называет это произведение «Синие море, белый пароход» и дарит маме же на светлый праздник
8 марта? Вам не надо рассказывать, вы уже догадались про результат.
Теперь успокойтесь и слушайте сюда. Допустим, вы живёте в городе, где кроме прочих, предусмотренных Творцом удобств, имеется море. И не обязательно, что это хорошо. Потому что это порт с вытекающими отсюда нечистотами, дымами, гудками, склянками, вонью рыбной гнилью и непробудной пьянкой плавсостава.
Про кривые горбатые улочки я не говорю, про домики - прилепыши с покосившимися мансардами, щербатыми лесенками, пристроенными верандами. И про старинный деревянный Семёновский рыбный рынок, которого давно нет в помине, как тех рыб, крабов и чилимов, шевелившихся в плетёных ивовых корзинах. Про построенный на его месте стадион с позорной командой «Луч», способной отодрать московский «Спартак» и слить этим слабакам из Находки.
Про буйные цветастые пустыри - детское прибежище наше, заросшее никому не нужной коноплёй и пасленами, я тоже не говорю. Про террасочки и подпорные гранитные стеночки, с сопки на сопку поднимающие вас на Голубинку или Орлиное Гнездо, откуда и бухта, и залив, и Гнилой угол, и Чуркин, Эгершельд, и Русский, - всё как на ладони. Если вам везёт с погодой, - солнце и нет тумана.
Вы смотрите на это голубое в белых яблоках и догадываетесь, что текст путеводителя: «Город раскинулся на холмах вокруг бухты Золотой рог, по берегу Амурского залива» писали люди пресные. И ещё. Я молчу про видное отсюда, втиснутое меж сопок шикарное здание бывшего Купеческого Собрания, ныне клуб им. Ильича, где в середине пятидесятых годов плясала в составе чего-то объединённого курносая, фигуристая хохлушка Катя Кныш, которую Мотовилов хотел, а я любил, но которая нам не досталась.
8. это Мотовилов. о том же.
Слушайте его больше... Порт, - это другое. И, хотя там всё это есть, - причалы в мазуте, ржавые торговые посудины у Эгершельда, Комсомольская переправа со старой галошей, в издёвку названная морским трамваем, военфлотовский состав, Дальзавод, тупорылые плавучие доки, раскоряченные над причалами портальные краны с лозунгами про партию и народ. (Едины они, как же, едины!) Но это ещё не есть - порт.
Порт - это вон те трое, приличного вида, при галстуках
с пальмами из Сингапура, при шляпах и со стрижеными бакенбардами. Они выходят из престижного магазина «Вина-Воды», что на повороте с Ленинской на Набережную. Они выходят и неосторожно роняют бутылку портвейна номер семьсот семьдесят семь, которая разбивается о поребрик по пресловутым законам физики. И ты понимаешь, что перед тобой бичи - мариманы, а не какие-то каботажники. Потому что каботажники с дракой нашли бы виновного, а эти сняли шляпы, - минута молчания, - и разошлись. Деньги кончились.
Порт, - это те трое пацанов, обвешанные удочками. Худые и сопливые, с облупленными лопатками, пробираются на причал к торгашам. Родитель в море, мать в запое, а жрать хочется. Или наловят чего, или выпросят, или стащат.
Порт, - это те трое в цивильном поверх тельняшек, пудов по восьми каждый, ноги крючком - гарпунёры Прокопенки с краснознамённой китобойной флотилии «Алеут». Летом в океане для страны полосатика бьют, зимой в цирке грузовики поднимают, - народ веселят. А нынче в ресторан «Арагви», что ниже ватерлинии, спешат - не торопятся выпить да побузить.
Порт, - это вон те три, расфуфыренные, размалёванные, целеустремлённые. Туда - сюда от ресторана «Арагви» к ресторану «Владивосток» и обратно. И эти три, попроще, но повеселее, - вдоль Верхнепортовой к вокзалу. Те - портовые проститутки, в гостиницы, за валюту или шмотки заморские. Эти - портовые шлюхи, - в общаги, на хаты, за веселье, водку и угощение. И глядите-ка, хотят больше тех, а получают этих.
А эти трое, отутюженные, накрахмаленные, молодцеватые, краснощёкие, в усах, при погонах в две звезды и при кортиках, - макаровцы - подлодники. На расфуфыренных глаз положили зря, - не обломится, - училки и медсёстры ваш удел. Это сегодня вы на Набережной при полном параде, а завтра -
с предписанием в 24 часа, кого - куда. Вот и Катя Кныш, любовь моя первая, - закончила медучилище, подхватила такого, - прыг под фату, - и в бухту Проведения, на собаках кататься. Отплясала.
Наконец, порт, - это я сразу после школы. В тряском трэме,
в тесноте, перегаре и холоде, через весь город до ордена Ленина Дальзавода, в сухой док. Рубить стапеля и ставить леса с ребятами из молодёжной бригады судоплотников бригадира Вали Гребенюка, который учит нас жизни и профессиональным навыкам матершинными поговорками типа, - «В штанах не е...ля, в перчатках не работа».
Первые навыки, открытия, первый позор. Восемнадцати лет от роду, дурак - дураком, вместо запившего заводского мазилы всю ночь выводил метровыми буквами, - «ЗАКЛЕЙМИМ ПОЗОРОМ ПАСТЕРНАКА!», не зная, кого клеймим и не предполагая, чем мне это обернётся.
Утром, обласканный парторгом, администрацией, от лица и по поручению вознаграждённый двумя днями отдыха, с порога похвастался матери содеянным. Она, молча, достала из книжных закромов небольшой серенький сборничек с серебряной виньеткой под названием, - «Б. Пастернак. Избранное». Подала, посмотрела в мою довольную рожу, -
и не более. Ни слова.
Не там ли лежат истоки этих скорбных попыток?
Ахматову и Зощенко я сам отрыл, а «Доктор Живаго», Цветаева, Белый, Хлебников, Ходасевич и вся королевская рать приплыли по Оби под голубыми парусами Самиздата.
Но начало положил этот серый томик Пастернака. Вернее - мать.
А ещё порт, - это «братское сердце», - нищий с причала у Комсомольской переправы. Редкозубый патлатый мужик, костистым прокопченным лицом чем-то напоминающий Достоевского. Может, сам Фёдор Михайлович? В широкой пыльной кавалерийской шинели времён гражданской войны,
с непокрытой головой в любое время года, всегда навеселе,
он с достоинством отвечает на знаки внимания, - Спасибо, братское сердце, добрый человек.
Он объясняет нам, школярам последнего года, - Я не нищий. Нищ тот, в ком дух убит. Я принимаю подаяние и облегчаю подающему душу, а тем отпускаю грехи его. От меня он отходит с лёгким сердцем и братской любовью. Снисходить надобно к человеку, благородству его льстить, возвышать, вести к доброте и Богу, - а сам щерится беззубым ртом. Верь ему! Он, философ и филантроп, тащит из кармана горсть изъятых у населения мятых купюр мелкого и среднего достоинства, - Купи мне, братское сердце, бутылочку вермута чёрного, а на остальные повеселись, чем хошь.
На приглашение помыться дома в ванной неизменно отвечает, - Человек чист душой должон быть и ясен, - а тело в привычке одной держать.
К чему это я про «братское сердце»? Так, нахлынуло.
9. это Гиршман. надежды.
Чтоб вы знали, - мальчик рос, наблюдал жизнь, делал выводы и двигался по спирали, придуманной баламутом Гегелем, снизу - вверх и выше, подтверждая законы диалектики. Школу мы кое-как закончили, как, - не спрашивайте. Мне досталось. И вместо того, чтобы уверенно поступить и надёжно закончить рыбный ВУЗ, где преподавала наша мама, это идиот пошёл строить социализм в доках Дальзавода.
Вам не надо рассказывать про мои музыкальные руки, - инструмент пришлось закрыть и забросить на полку. Семь лет титанических усилий, - коту под хвост. Напомните мне быстро, что там, у кота под хвостом?
Ладно, если ты такой упёртый, - флаг тебе в руки,
- веди нас дорогой социалистического строительства с топором в руке. Можно даже
вступить в комсомол и, обманув бдительность партбюро, прохлынуть в управленцы.
Это я так думал, - он так - нет. Он два года мучил мое еврейское тело
непосильным трудом на дне вонючего дока, - сто восемь ступенек вниз, столько же
обратно. А ночами, - кисти, краски, холсты, вонь, бессонница. Или тонкая
девушка Люся, которую я любил,
а Мотовилов имел.
Как вам этот пижон, думающий исключительно о себе и своих сексуальных удовольствиях? Одно высшее образование с хорошими перспективами мы просрали. Должность директора рыбо... или мясокомбината с соответствующим окладом и постоянными дегустациями икры, колбас и беконов помаячила в голубой дали и растаяла. Этого пижона тянуло к искусству. И что? Нагородил Люсе Школьниковой, которую я нежно любил за тонкую талию N40 и шёлковые ягодицы, про другие интересы в его будущей жизни, связанные с творческим поиском прекрасного. Люся была девушкой содержательной, студенткой ВУЗа, и нет никаких к ней упрёков. Она бросила нас с одного раза, наградив слабой пощёчиной, потому что мы с ней всё-таки интимно спали и вселяли отдалённую надежду.
Но, вместо того, чтобы ехать в город Новосибирск с благородной целью посвятить себя архитектуре, - что вы думаете? Мы отбываем на потрёпанном сухогрузе «Баскунчак» в противоположную сторону, - на остров Шикотан, за длинным рублём под названием «сайровая путина».
Под натиском новых впечатлений от тихого Японского моря, шикарных побережий, дельфинов по носу и сложных рыбных блюд в чистой кают-компании, в обществе весёлых мариманов, воспоминания о тонкой талии и нежной коже на Люсиных ягодицах, растаяли как дым из ржавой трубы сухогруза. Мотовилов быстро подружился с командой и, - только не надо смеяться, - стал уговаривать меня продлить эту романтику, если не на всю жизнь, так надолго. И уговорил бы, он может. Но еврейский Б-г услышал мои молитвы и устроил на море небольшой шторм. Какой там шторм, - небольшую качку в пять баллов. Не цунами, но этого было вполне достаточно, потому что вестибулярный аппарат и, связанные с ним рвотные рефлексы, у нас один на двоих. Швартовались у причала Шикотана в блевотине и с ясным пониманием того факта, что в ловцы сайры уже никак не попадаем.
И попали мы на зады рыбозавода, без всякого навеса над головой, чтобы в суровых условиях Курильской непогоды, под бурные, нескончаемые насмешки всесоюзной студенческой молодёжи, колотить деревянную тару для консервов под названием: «сайра, бланшированная в масле». Длина рубля, при этом, заметно не увеличилась. Даже, наоборот.
А пока я страдал в полном одиночестве безответных чувств к московской девушке из разделочного цеха, этот неугомонный сколотил компанию творчески заражённых, таких же, как он, идиотов. И вместо того чтобы после дождливых, туманных смен, отдыхать в родовом замке с бокалом грога у тлеющего камина, эти сумасшедшие на каменистом берегу за мысом жгли костры из ящиков, не подлежащих восстановлению, пели под гитары: «А море грозное ревело и стона-ало, о скалы с грохотом за валом бился вал. Как-будто мо-оре чей-то жертвы ожида-ало. Морской гига-ант кренился и стонал!».
И декламировали стихи малоизвестных советскому народу поэтов. Это не могло кончиться добром. И не кончилось.
Вы уже подумали про милицию или, ещё хуже, про КГБ?
Так вы ошиблись. Костры из некондиционной мокрой тары возгорались под дырявым небом Шикотана только после обильного полива бензином.
Мотовилов каждый божий день тащил мое измученное тело, - три версты туда - три обратно, - в пограничную вертолётную часть за ведром горючки. Его уже там знали по обмену на консервы. Кто из нас еврей, я уже начал путаться.
Авиационный бензин, мы знаем, имеет высокое октановое число и возгорается с большим КПД. Это же ясно с учебников и с опыта всей жизни.
К примеру, водитель грузовика, среднеазиат неизвестной республики Журбан Тобоев этого не знал, или с перепою не помнил. Он бросил сигаретку, когда ведро в наших руках было. С бензином. Всё закончилось стремительно ожогами второй и третьей степени по всему туловищу и конечностям, площадью 30%, как зафиксировал протокол осмотра. Могло быть гораздо хуже, если б не Тихий океан рядом, который неприятно прошипел над нашим разогретым телом.
Быстро протрезвевший Журбан проявил человеколюбие в виде старого грузовика на предмет отвезти нас в медицинский пункт за первой неотложной помощью. Московская девушка из разделочного цеха, имени которой мы так и не узнали, бежала вслед, страдала, любила и готова была отдаться.
А ребята той вертолётной части доставили поджаренное туловище во Владивосток, в госпиталь пограничных войск,
в руки капитана второго ранга от медицины. Он рвал с нас присохшие бинты с мясом, прижигал свежие раны спиртом и материл дураков, оказавших нам первую посильную помощь. Не знал капитан, что те были в дупель пьяные и сделали всё, что смогли. Лично мне не нравилось, но Мотовилов орать запретил, так я и не орал. Это - первое испытание огнём. Что было дальше - не здесь рассказывать.
Через два месяца, с молодой розовой кожей на морде и руках, мы отъезжали поездом «Россия» в наступавшую сибирскую зиму осваивать новые горизонты, зияющие чёрными дырами. Мама провожала и плакала. Я тоже. А с этого типа станется.
10. это Мотовилов. история искусств.
Живопись втиснулась в судьбу мимоходом. Баловался в детстве, что-то изображал в школьной стенгазете, дарил маме на её любимой скатерти...
Потом кафедра рисунка на архитектурном факультете в Сибстрине. Но институтский опыт искры не высек. Шла жестокая борьба с формой, композицией, светом, цветом и теорией теней. Положительные оценки добывались потом, неотлипной задницей и больным самолюбием. Не хотелось выглядеть серостью на фоне блистающего молодняка, за спинами которого сияла детская художественная школа. Завкафедрой, - сухой, белёсый немец Минерт, смотрел над очками холодно. С презрительной миной бросал, - Что с вас взять, архитектура, учитесь лучше отмывки делать. И ставил всем не выше четвёрки. Кроме Володьки Лытова, которого жалел за невообразимую худобу и глубокие обмороки при виде обнажённых натурщиц, принимая их за голодные.
Студенческие воспоминания. Они свободно парят в высоких коридорах альма-матер сталинской архитектуры первых послевоенных лет.
Благородные лики интеллигентной профессуры, выжившей, кто как, в неутомимой и беспощадной борьбе, - то с формализмом, то с космополитизмом, то с излишествами, то друг с другом. Шустрая розовощёкая аспирантура, жаждущая своего часа, - подобострастная и лицемерная на кафедрах и в деканатах, наглая и самодовольная в кабинетах и приёмных комиссиях. Молодняк, особенно «молоднячки», - вчера только из-за парты, дерзнувшие перевернуть мир, опираясь на знания, добытые в элитарных школах на нешуточные доходы своих номенклатурных родителей и общечеловеческие ценности из Морального кодекса Строителя Коммунизма. Эти исчезали по несложной схеме, - стремительный студенческий роман, быстрое замужество (женитьба), короткая беременность, скоропалительный брак, параллельно - дети, скандальный развод и пропадающие во времени матери-одиночки и отцы-алиметщики.
Из устойчивых воспоминаний, - короткие перебежки от магазина к магазину лютыми зимними вечерами в осеннем дрппиздончике и лёгких полуботиночках, лица бывших товарищей, тихо спивающихся сейчас в разложившейся системе ГИПРО. И девушка Зоя, велосипедистка из Каменки, посещавшая субботними вечерами институтские танцы в поисках судьбы. Напрасно, - я женился на другой.
Подруга Зои, бухгалтер базы Галя, переживала нелёгкий период брошенной жены, от чего искала утешения. И нашла. Год мы с Гиршманом утешали её, чем могли, даже повели в ЗАГС, а месяц спустя с рюкзаком и этюдником вернулись в общагу. Брак не состоялся к взаимному удовольствию сторон, что к живописи, о которой я начал, никакого отношения не имеет.
Живопись, как средство убить время и восстановить душевное равновесие, возродилась во Владивостоке, в семидесятом.
Мать лежала при смерти, второй брак трещал по швам, архитектурное ярмо по привязке типовых проектов, в душном окружении дам бальзаковского возраста, надоело до тошноты. Гиршман, приумолкнувший было на время, стал нашёптывать бредни о детях, о годах, мол, за тридцать, - не пора ли?
Тогда-то и выполз из хламья и паутин «тёщиной комнаты» тёртый, хромоногий, студенческий этюдничек. Стал к окну. Поехали?
Поехали! И потащило меня, понесло, - городскими лобастыми улочками, кривыми мокрыми двориками, скалистыми, скуластыми буграми - туда, к восходу, через Чуркин-мыс,
под туманы и морось «гнилого угла» на бурливый берег бухты Тихой. И далее.
Что-то получалось, что-то нет. Лучше, хуже, - плевать, не в этом дело. Вернулся цветной детский сон, - поднапряжешь живот, сведёшь лопатки и... Разбежавшись по холодной сырой дорожке вдоль красот лета... К животу поджав коленки, - ну, ещё, ещё! Летишь! Летишь!
Простор необъятен и пьян, краски свежи и откровенны, воды прозрачны и притягательны, а рядом, - на мётлах, на шарах, на воздушных змеях с прозрачными крыльями, - примитивные мужики и бабы с Балканского полуострова - друзья твои и собутыльники. Исчезла беспомощная тоска ожидания смерти мамы, проснулась Ольга, жена наша, дамы проектного отдела стали мягко намекать на внешние изменения к лучшему,
в себе изыскивая причину. Гиршман взволновался, чуя беду. Поздно, - проморгал.
11. это Гиршман. личная жизнь.
Вы слышали, - его понесло. Так давайте разберёмся, - куда?
Последняя эпоха Возрождения, - не меньше. Какие-нибудь Джотто, Боттичелли, Леонардо или Тициан против нашего, - самодеятельные богомазы из бедных кварталов далёкой Италии, в робкой надежде на пропитание, истязающие себя в угоду и по заказам Пап или не перебесившихся императриц. Мы же все знаем историю.
Смешно, но не всем.
Лучшее произведение этого непризнанного гения под названием «Синее море, белый пароход» осталось в трудном детстве на маминой скатерти, за которой не было дверцы под золотой ключик. Там не было даже голодной крысы Шушары.
Спокойная жизнь на солидный оклад, плюс премия за сданный объект, плюс жена, готовая рожать, - может быть не идеальная, может быть. А где их взять, идеальных, при таком отношении к деньгам? Спокойная жизнь кончилась. Начались обширные муки творчества с диагнозом, - идиотизм, никак не поддающийся профилактике и лечению. А зарплата, дом, жена Ольга, наконец? А издевательская формула, - «Свобода самоизвержения», - это что?
Ожидаемая беда пришла в июле. Мама упокоилась скоро
и тихо, не выдавая страданий. Похоронили достойно, при большом народе, с медным оркестром, речами под фото и традиционным меню столовой «Дальрыбы». В суете забыли упомянуть, что последней она ушла за своими девочками из радиологического отдела. Что защиты у них на всех, - две пары перчаток, фартук резиновый, да бутылка кефира на нос.
А зачем напоминать и расстраиваться? Спи спокойно, дорогая Анна Корниловна. Вечный покой!
И тут Мотовилова понесло.
Видит Б-г, я сделал всё, что мог. Я прилагал титанические усилия, уговаривал, угрожал, приводил отрицательные примеры про путешествие на паленизийские острова и отрезанное ухо, обращался к отеческим гробам, к совести,
к дамам проектного отдела, желающим выслушать интимно. Но вы уже знаете, с кем я имею дело. Он в два дня устроил немыслимый кульбит с тройным обменом. Его не остановило даже наличие чудной дачки на берегу Амурского залива, где можно было успокоить последние годы в окружении и заботе потомства. Он продал её за бесценок на кисти и краски.
Теперь я спрашиваю, - где они сейчас? Где?
Хорошо, продали всё, дальше что? Москва - Третьяковка? Питер - Эрмитаж? Париж - Лувр? Мадрид - Прадо? Не надо, не шутите так. Мы же в центре мироздания, в столице свободы самовыражения. В самом вонючем, ядовитом, сером, плоском месте нашей необъятной Родины, - в Новосибирске, в СХКБ, где «свобода самоизвержения» - абстрактная мазня под девизом, - «Замысел - всё. И...всё»; всесоюзное вино «Солнцедар» с 11 утра и девицы информационного отдела всегда и без долгих уговоров.
И что вы хотите про семейную жизнь с женой Ольгой, готовой рожать? Через год мучений этот драный живописец собрал в рюкзак исподнее, свернул этюдник и ушёл, оставив всё, включая любимую мамину книгу «Домоводство».
И небольшую беременность, - непрочный узел необдуманных страстей.
Если честно, я сразу не одобрял этот выбор. Но разве меня слушают? Меня, конечно, держат за умного, но поступают инстинктивно, не прислушиваясь к голосу разума. Ещё до возвращения во Владивосток к больной маме, лучезарная блондинка Оля, секретарша, как раз, информационного отдела, стала регулярно занимать у Мотовилова мелкие деньги, когда поняла, что это можно. Это можно всегда, если ты привлекательная женщина и очень просишь. Постепенно накопилась некая сумма, перевалившая за рамки разумных цифр. И, когда, после оздоровительной поездки к берегам Чёрного моря, финансируемой из того же кармана, Оля призналась, что отдавать нечем, - этот лох ляпнул, - Придётся выйти замуж. Шутку расценили, как предложение и свадьба сплясала скоро. И финал просматривался ясно.
Безвозвратно потеряны: тёплая жилплощадь с коврами, библиотека с «Домоводством» и доверие лёгких девушек информационного отдела.
Зато, свобода самовыражения осталась абсолютной, минус треть заработной платы, согласно исполнительному листу.
Нет, я не против брака, Я, можно сказать, наоборот. Мне просто надоело таскать рюкзаки и этюдники под холодными новосибирскими дождями. Потому что наш третий брак разнообразия не принёс. После этого счастья мы ушли и с квартиры, приобретённой в кооперативе, и с работы, так как общественность была возмущена до края. Зато свобода самовыражения как всегда..., вы уже знаете.
Когда подходит сорок, пусть ты неплохо смотришься, не спился и физически здоров, что тоже не факт, - до семейного счастья с детьми и ласковыми собаками весьма не близко.
А пока мы мотаемся, - фамилия такая, - по квартирам всё понимающих друзей, устраиваем подпольные выставки-продажи этой мазни, легко пропивая и проигрывая в преф добытое.
12. это Мотовилов. началось.
Началось всё с пустяка, как у большинства восторженных, строящих отношения на зыбком песочке чувств (те самые замки). Началось на кухне. Нинуля мыла посуду и я её поцеловал.
Я сказал, - Спасибо на добром слове, - провёл рукой...
Да, провёл рукой по левой щеке и поцеловал справа, слегка прижав к себе, в пушистый уголок губ. Она приняла мой искренний порыв с ироничным смешком, чуть развернувшись от раковины, разведя согнутые в локтях руки, растопырив мокрые сиреневые ладони. С холодных пальцев стекал свет.
Я сказал: «Спасибо на добром слове» на её небрежно, как бы случайно брошенное, - Мотовилов, я слышала, у вас проблемы с жильём? Устраивайтесь пока у меня, - я переезжаю к родителям.
Она мне говорила «вы», потому что я был в недоступных годах, необыкновенно красив и умён страшно. Всего-то неделя прошла от знакомства, и какой соблазн!
Ну и получила, нарвалась, - я её поцеловал.
- Так я не поняла, предложение принимается?
- Вряд ли, - ответил я, себя придерживая, - всё остальное, с большим удовольствием, но не сразу. А это, - вряд ли.
- Остального не дождётесь, - вернулась она к посуде.
- Глубоко заглядывать не стоит, - протянул я нить, - кого-то в лабиринте теряем, а кто, - как чёрт из табакерки.
Пятнадцать лет с ней. И уже десять - без. Двадцать пять, а кажется, помню всё до звука, до вздоха, до прикосновения. (На самом деле, конечно же, больше забыто. Обман греет.)
Студёные ноябрьские праздники я встречал в большой
хлебосольной квартире на Дзержинке, (Сад Дзержинского, - придумал же кто-то!) в
компании косящей от армии, своенравной консерваторской молодёжи, - в основном,
тощие евреи и еврейки, скрипачи и альтисты, не сдавшие зачёты по марксистко-ленинской философии,
лишённые за это и изгнанные. Подрастающие ойстрахи и ростроповичи не знали сна
и покоя, боясь нарваться на повестку военкома и залететь под знамёна и хоругви
бравурных оркестров министерства Обороны. Они рационально распределили
квадратные метры, учредили коммуну, друшляли, друхляли, алкали и лабали:
«Там били девочек Марусю, Розу, Раю
И бил их лично Вася Шмаровоз...»
Сбившиеся в стаю откалывали музыкальные номера,
дискутировали и осваивали в сексе, базарили в политике, мелкосемейно ссорились,
сообща лепили пельмени, заряжались пивом, образовывали разноцветные фигуры
связей, - вели образ жизни, порочащий советскую молодёжь.
Здесь, милостью молодой хозяйки, нашлось место
моему усталому телу и этюднику. Перспектива пополнения рядов бичей и бомжей
отодвинулась, хотя с повестки дня окончательно не снялась.
(Окончание следует)