Сегодня, 23 февраля, Редколлегия сайта «Остров Андерс» поздравляет всех авторов и читателей нашего литературного клуба во всех странах с Праздником – Днём Защитника Отечества - и желает всем здоровья, благополучия и надежды на то, что их готовность защищать Отечество никогда не реализуется с оружием в руках.
Все мы, кто в живых остался, пережили это кто как смог.
В тылу и на фронте.
Зовут меня Фирой. Эсфирь Гриншпун. Родилась я в Бердичеве. Это город такой, райцентр. Когда-то было еврейское местечко. После войны евреев вернулось немного, но все же были. А потом старые стали умирать, а молодые уезжать, ну и осталась от нас горсточка...
Перед войной мне исполнилось двенадцать. Батмицву в саду праздновали под вишней. Вишен в тот год уродило! Мама стол накрыла, гостей позвали. Бабушка с дедушкой из Бара приехали, привезли мне часики золотые на плетеном золотом ремешке. Мама ругалась, что мне отдали, говорила, что я их потеряю. Забрала потом, когда бабушка с дедушкой уехали. Брат Гриша приехал из Крыжополя, он там аптекарским помощником работал. Другой брат, Пиня, тогда в Виннице учился в еврейском педтехникуме. Его ждали в воскресенье утром, потому и праздновать решили в воскресенье. А двенадцать мне еще в пятницу исполнилось. Мама новое платье пошила, голубое с оборками и плечики с валиком, как у взрослых девушек. Папа мне туфли купил с маленьким таким каблучком, «полуконтесс» назывался. Мама ему пеняла, что ты, мол, из нее невесту делаешь. Папа, помню, смеялся, что я по закону еврейскому уже невеста. И бабушка говорила, что уже можно договариваться. Шутили они, даже я понимала, но все равно радовалась, что большая. По какому закону не важно, важно, что взрослая. Еще три года и поеду учиться в техникум.
Мама мне в то лето лифчики заказала у Доры-белошвейки. Дора шила белье всему Бердичеву. Она приходила со своей машинкой к заказчице на весь день и мерила лифчики и рубашки по десять раз. Здесь же дома шила, потом еще десять раз мерила, но зато выходило просто загляденье. Дору надо было кормить обедом и ужином. Когда ее приглашали, то уже заказывали для всей семьи. Дора у нас на прошлой неделе три дня шила. Мне шили все новое – я из старого за два месяца выросла. Зимой еще все было впору, а летом так тесно стало – не одеть. Дора все смеялась, когда шила мне первую рубашку на бретельках, и называла меня дамой. Ну и пусть смеется!
Я новый лифчик надела и пошла на улицу. Надька Старикова с немецкого двора (там у них две семьи немцев жили, коммунистов из Германии) мне сказала, что у меня теперь грудь как у большой. И купаться зовет. Ну, я Надьке тогда и говорю, что, мол, я в трусах больше купаться не буду. А у Надьки сестра старшая есть, работает уже. Надька сказала, что у сестры есть купальный костюм, как в самой Москве купаются. Мы залезли к ней в комнату и стали в ее вещах рыться. Ну, нашли мы тот костюм – ничего особенного, как майка вместе с трусами, только синий трикотажный и полосочки по бокам, а трусы ноги облегают, не топорщатся. Надька и говорит, что ты, мол крючком такое связать можешь, так вяжи себе, а потом и мне свяжешь. Я - к маме, нитки надо купить. Мама как раз в хорошем настроении была и денег дала. Пошли мы с Надькой на базар в ларек. Мы жили на Ленина, бывшая Житомирская улица, совсем рядом с рынком, только во дворе. Наш двор заборами поделен был на частные дворы, а Надькин, немецкий, был общим. Ну вот, идем мы на базар за нитками, а у репродуктора толпа. Чего-то говорят, обсуждают, чего – непонятно. Мы в ларек. Очереди нет, все у репродуктора. Набираем ниток, прикидываем, сколько взять чтоб хватило. Надька еще и говорит, что полосочки у нее будут красные по синему, а у меня оранжевые по синему. Ну, берем мы нитки-ирис, считаем клубочки, а продавец нам и говорит, война, мол, девочки. Пока до дому дошли – все уже про войну знали. Бабушка с дедушкой сразу стали собираться уезжать. У меня тетя в Одесской области жила, младшая сестра мамина. У нее двое детей маленьких, младший две недели как родился. Бабушка сказала, что едут они к Либе, потому что мужа ее заберут и она останется с детьми и, мол, даже из дому выйти не сможет. Через полчаса они и уехали. Я потом уже узнала, что обоих их по дороге убило, не доехали. Может это и хорошо, что ничего не узнали что тут творилось.
Папа стал маму уговаривать ехать к его родителям в Ленкорань. Дедушка мой, папин отец, там врачом работал. Папа в семье был самый старший, еще трое братьев и сестра. В Ленкорань они уехали, когда у сестры его, Симы, туберкулез открылся. Дедушка нашел место и семью увез туда, а папа только в техникум поступил, он и остался с бабушкиной мамой. Потом на маме женился, а потом Гриша родился, через два года Пиня. Потом прабабушка умерла, а меня ее именем назвали. Родители в Ленкорань ездили последний раз еще до моего рождения. Я их и не знаю совсем, родни этой, только по фотографиям. Мама, видно, тоже так подумала, стала руками махать, что пока не узнает, где он и мальчики – до тех пор с места не сдвинется. А тут Пиня с вокзала пришел, стал рассказывать, что на вокзале толпы людей, все едут куда-то. Ну, понятно, узнали про войну, хотят домой уехать, или от немцев подальше. Тут еще Надька прибежала, стала рассказывать, что немцы, что у них во дворе живут, вещи собирают, говорят, что если не смогут в поезд сесть, то пешком уйдут. Про немцев маму добило. И Надька еще говорит, что мама ее велела Кате, сестре, собираться, и что она ее к тетке посылает в Луганск, от греха подальше. Надька рассказывает, а сама мне моргает. Ну, я не дура, понимаю, про что она моргает. У ее мамы была сестра Леся, так ее в гражданскую какие-то бандиты снасильничали, еще чем-то заразили, тифом, что-ли, ну и умерла она. Вот теперь мама Надькина за дочку и трясется. А папа опять стал маму уговаривать, чтобы она собиралась и вместе со мной и с Пиней в Ленкорань ехала. А сам с Гришей в военкомат пошел. Вернулись они часа через два. Грише завтра велено было прийти, его мобилизуют и отправляют в Харьков. Гриша маму утешал, что его по специальности берут, фельдшером он будет. Говорил, что две недели будут они полевую хирургию изучать, а потом по госпиталям распределят. Пиня аж скривился, так ему завидовал! А чего завидовать раз ему полтора года не хватает?
Папу пока не брали, мобилизуют, сказали, позже, когда военные поезда пойдут. Всю ночь мама вещи собирала. Вещмешок для Гриши, ему уже и обмундирование выдали. Еще собрала она для папы рюкзачок: вдруг заберут внезапно, а так уже все собрано. Ну и наши вещи в чемоданы. Каждому по чемодану – мне, Пине, себе. И узел с постелью, и мои учебники, и Пинина скрипка. Все зря оказалось. Уехать мы не смогли. Гришу увезли в Харьков. Назавтра папу с другими машинистами отослали на Жмеринку-узловую. Без папы мама уехать не смогла. А дня через три пришел к нам Надькин папа и сказал, что есть место и он может меня в поезд посадить. Надька, невезучая, заболела скарлатиной. Катя едет и у нее билеты прямо в Луганск, то есть в Ворошиловград. И полка верхняя, он, дядя Антек, договорился. А в Луганске мне ее тетка поможет уехать в Ленкорань, она в кассе на вокзале работает, у нее знакомые есть, чтоб мама, мол, не боялась. А за место в вагоне и тут дядя Антек шепотом маме что-то сказал, я не слыхала, и так искоса на нее посмотрел, мол, думай, думай, но не долго. Мама сразу смекнула и говорит, что все будет, но только, если он и Пиню сможет посадить. Дядя Антек усы подкрутил и согласился, но, говорит, чтоб на полку не лез, а на полу устраивался. С тем мы на вокзал и пошли. Мама всю дорогу меня утешала, что она, мол, как только возможность появится, как только малейшая возможность...
Знать бы тогда...
В поезд нас дядя Антек действительно посадил. И до Луганска мы с Пиней доехали. Бомбили нас три раза, по стеклам стреляли, так что Пиня не один под полкой ехал, полвагона на полу спало. Мы с Катей матрас положили под полку – с удобствами ехали. В Луганске Катю тетка забрала домой, а с нами на вокзальной площади попрощалась. Катя стала ей говорить, что папа просил нас в поезд посадить, но тетка ее грубо так оборвала, что, мол, тебя мне на шею уже посадили, а ты еще двух за собой тащишь. Ну и ушли они. А мы с Пиней вернулись на вокзал. Голодные - все, что из дому мама положила, съели, грязные – под полкой на матрасе валялись. У каждого по чемодану и узел с постелью вдвоем несем. На вокзале посадил Пиня меня на чемоданы у стенки, а сам побежал узнавать, как же нам из Луганска выбираться. Целый час его не было, я уже засыпать начала, хотя и голодна была до смерти. Пиня принес суп в котелке. Это его котелок был, его в школе премировали, когда они в походы ходили. Пиня этот котелок всегда на рыбалку брал. Ну и из дому когда уходили, он его, уже на выходе, с собой забрал. А потом как этот котелок нам пригодился – не рассказать.
Я скорей суп кушать, а Пиня рассказывает, что поезд скоро будет, но влезть невозможно, мол, люди здесь уже по три дня сидят, а сесть в поезд не могут, особенно с чемоданами. И вот, говорит он, есть вариант. Он там у справочной разговорился с женщиной одной. Она едет по месту работы – трест «Грознефть», так что ее военный комендант сам будет в поезд сажать. Коменданту ее муж умудрился депешу вчера прислать, что, мол, вся работа Грознефти остановится, если Соня Гершензон обратно не вернется. Соня к матери родить приезжала. А теперь ей обратно к мужу надо, живут они в поселке Избербаш, уже восемь лет там нефть добывают. Трое детей у нее, ей не справиться самой в дороге. Я ей предложил тебя взять, ну как в помощь, говорит. Ты вещи у меня заберешь, а я без вещей спокойно сяду, хоть на крыше, да уеду, а потом по дороге в вагоне место найду.
Пошел Пиня за этой женщиной и ее детьми. Приводит. А дети все - новорожденные! Она, оказывается, сразу трех родила. Конечно, как ей одной управиться, да еще в дороге! Приятная такая женщина, мне обрадовалась. Соней ее звали. Дети стали плакать, она мне одного отдала, а сама двоих сразу кормила прямо на перроне. Потом третьего, его уж из двух грудей сразу. Пеленала их потом, и мне показывала. Пеленки Соня в туалете застирала и на чемодан повесила сушить, а то, говорит, не напасешься. В общем, на том мы с Пиней и порешили, что мы с Соней и с детьми поедем вместе, а он уж как-нибудь протолкается. Пока дети спали, мы с Пиней чемодан открыли и собрали ему немножко вещей в рюкзак. Мама нам в рюкзак этот еды с собой сложила, а теперь он пустой был. И еще Пиня мне по секрету отдал те самые часики, что бабушка с дедушкой привезли. Мама, оказывается, ему перед отъездом дала на сохранение, все думала, что я потеряю. Я эти часики, как были в носовой платок завязаны, к лифчику привязала.
Поезд подали часам к одиннадцати, совсем темно было. Ох, что на перроне творилось! И под колеса падали, и друг друга давили, как дикие, прямо. Я понять не могла, что же с людьми случилось, ведь еще месяц назад все были нормальные, старшим место уступали, мол, садитесь. Страшно мне стало впервые, не из-за войны, а из-за людей этих, вконец озверевших.
Нас с Соней сажал военный комендант и два солдатика. Сначала меня не хотели пускать, но Соня сказала, что наняла меня в няньки, а то одной ей не управится. Ну, комендант и поверил, тем более, что дети попросыпались и стали опять орать. Комендант и говорит, что билета только два – один на Соню и один на детей, а вы, мол, разбирайтесь как хотите. Вещи солдаты в тамбур покидали, а детей занесли и в ряд на полке положили – езжайте. Часам к двенадцати и поехали. Без гудков, без свистков, даже без огней.
Бомбили нас в пути много. Мы с Соней договорились, что детей из вагона вытаскивать не будем, сложим их под полку и все. Так и делали. Как начинали бомбить и поезд замедлял ход, прятали детей под полку, а сами бежали в лесополосу. Только лес-то не всегда был у дороги. Но мы больше намучались, когда дети стали поносить. Все жаловались, что мы долго стоим, а мы с Соней были счастливы, потому что можно было пеленки постирать и детей обмыть. А Пиню я после Луганска не видела. Все гадала, сел ли он в тот поезд, а может не смог. Только бы не... Даже думать боялась, что его при бомбежке на крыше вагона могли из пулемета достать.
На одной станции, не помню названия, нам какая-то эвакуированная подарила складную коляску. Мы двоих в коляску втискивали, и я катила, а Соня третьего несла. Веселая она женщина была, все лишения встречала с улыбкой. Зато, говорит, мы с каждым днем все ближе и ближе. Все мечтала, как домой приедет. Рассказывала, что у них в доме ванна, и вода горячая из котла от нового завода, и какая кухня у нее, и что отопление паровое. Муж ее уже кроватки детям сделал. А муж ее – самый главный начальник в Избербаше. И меня он в Ленкорань отправит как принцессу, на катере.
Как намучились – не передать, но все же доехали. Утром сентябрьским высадили нас на перрон в Махачкале. Соня ребенка подхватила, мне двоих в коляске оставила и побежала узнавать как до места доехать. Пяти минут не прошло – бежит назад, да с ней еще трое мужчин. Еще пять минут, говорит, и разминулись бы. Это наша машина, из Грознефти, сейчас, мол, нас погрузят и скоро дома будем. Машина-полуторка старая, брезентом крытая. Положили мы детей в кузове на одеяла разложенные, чемоданами огородили, сами легли рядом и поехали. В дороге заснула я, как приехали не помню. Сонин муж, Федя, меня из кузова вытаскивал. Спали мы все в ту ночь на веранде – сил не было вшей выводить, а за дорогу набрались - Соня говорила «Денег бы столько!». Федя, Соня его Фроимом называла, попросил бабушку из местных за детьми смотреть. А мы с Соней спали как на курорте. Два дня мылись, вшей выводили, приходили в себя. Только на третью ночь легли в комнатах. Соня с Федей в одной комнате, я во второй, дети в третьей – мечта, а не жизнь. Соня так и говорила, что нипочем в Луганск не вернется, там живут все на куче, а от Грознефти у них всегда будет квартира большая, или, шутила, палатка на двоих.
Жила я у Феди с Соней месяц – Пиню ждала. Все не верила, что не приедет он, все надеялась. Потом Федя сказал, что надо решать: либо у них поживу до весны, либо сейчас в Ленкорань ехать, потому что скоро уже последняя баржа пойдет, а зимой добраться будет не на чем. Соня просила остаться, очень она меня полюбила, да и с детьми я ей помогала. Но я все-таки решила ехать. Федя меня сам посадил на баржу. Людей было немного, так что он меня даже в каюте пристроил. Ехала семья какого-то местного учителя. Шесть девочек у них, все с косичками длинными и мальчик маленький. Мальчика, помню, они всю дорогу на руках держали, каждая девочка по очереди.
Доплыли до Ленкорани, высадились на пристани. Огляделась я, а у поручней стоит папа, только седой весь. Я хотела кричать, а голос пропал, только открываю рот – дыхание перехватывает. Это дедушка мой пришел на пристань встречать меня. Федя, оказывается, смог с ленкоранскими пограничниками связаться, а те уж приехали в больницу и сказали дедушке, что внучка его едет. Домой ехали в бричке крытой. Дедушка ездил по селам, больных навещал, у него лошади и бричка от больницы.
Бабушка ждала у ворот на улице, обнимала меня, плакала, успокоиться не могла. Кормили они меня два часа. Бабушка, тетя Сима, Айша, их домработница, даже дедушка все вспоминал, что вот у них еще то или это есть, так чтоб мне дали. В доме чисто – с пола можно есть. Хорошо, что мы с Соней все мои вещи перестирали, а то бы со стыда сгорела. Пока ели, я все им успела рассказать про маму с папой, про Гришу, про то, как Пиня потерялся.
Два брата папиных были на фронте, а самый младший, Семен, еще не вернулся из Сибири. Он уехал в мае в экспедицию золото искать, и вот-вот должен был вернуться, но теперь уже было непонятно, вернется ли, или сразу отправят на фронт. За неделю мы с бабушкой всю Ленкорань обошли, она мне показала крепость старую, Кичик-Базар, бело-красный ханский дворец. Бабушка со всеми меня знакомила, вот, мол, внучка приехала. Зачем, спрашиваю, ты меня всем показываешь, а она, мол, так положено, город пограничный.
В следующий понедельник я пошла в школу. Школа на горе, учителя старенькие, в старинных галстуках, только одна молодая учительница была. Училась я всегда хорошо, скоро догнала что пропустила в первой четверти. Бабушка и Айша мне первое время шили новые платья без перерыва. Формы школьной не было, каждый приходил в чем мог. Вот бабушка и хотела, чтобы я выглядела как «внучка доктора Гриншпуна». Она мне волосы срезать больше не велела, чтобы косы росли. Мыло они с Айшой сами делали и для стирки и для мытья, так что можно было не опасаться, что без мыла останемся. Дедушка приходил из больницы, либо с вызовов приезжал, и мы ужинали на большой веранде, потом читали что-нибудь по-очереди. Если письма с фронта приходили, то сначала письма читали по нескольку вечеров подряд, потом уж книги. У них библиотека была хорошая, я сама выбирала что вечерами читать. Хорошо мне у них жилось.
Писем от родителей не было, зато приходили нечастые письма от Гриши. Он на фронте женился, потом жену его из армии списали и она родила мальчика. Была она москвичкой, так что Гриша писал, что будет жить в Москве, и мне предлагал подумать, может быть в техникум, как я раньше хотела не идти, а кончать десятилетку и пробовать поступать в московский институт. А от Пини вестей не было...
Дядю Семена забрали в декабре сорок первого, сразу после окончания экспедиции. Отчет написал - и в военкомат. Его часть под Москву послали, но это мы уже потом поняли.
Весной сорок второго года умерла тетя Сима. Убил ее туберкулез все-таки, победил, не смотря на самые лучшие лекарства, которые дедушке привозили даже из Ирана и на тот волшебный климат Ленкорани, на который двадцать лет назад рассчитывали дедушка с бабушкой, уезжая на край света. Сима так и не поправилась, сгорела, истончилась как свеча и угасла. Перед смертью бабушка, плача, просила у Симы прощения, рыдала, что грех на ней смертный. Я тогда ничего не поняла. Тетю Симу было очень жалко, ведь мы с ней сразу подружились. Она мне обо всем рассказывала, даже о том, о чем взрослые предпочитают молчать или отделываться «Узнаешь когда вырастешь!». Очень я за Симой плакала, как сестра она мне была. Хоронили Симу из дома под вопли Айши и тихий плач бабушки. Женщины обмыли и обрядили Симу, а бородатый рэбе из синагоги на Хасиева читал поминальную. Каждую неделю ходили мы с бабушкой проведать тети-симину могилку. На кладбище тишина стояла – каждый шаг слышно. Пчелы жужжат, птицы перекликаются. Солнышко в Ленкорани горячее - без шляпы не выйдешь. Бабушка мне отдала Симину шляпку, велела везде носить, мол, я уже почти взрослая, неудобно в панамках бегать.
Косы у меня за год отросли до пояса. Все местные говорили, что я очень на бабушку похожа, волосы русые, глаза голубые. Правда, наверное, что я в бабушку пошла. Папа мой был чернявый, смуглый, волосы прямые, всегда стригся коротко, брови черные густые, нос большой, но он его не портил. Все соседи в Бердичеве говорили, что мой папа красивый. А мама была беленькая, волосы кудрявые стриглась по моде коротко. Она такая статная была, грудь большая, талия тонкая – пол-Бердичева на нее заглядывалось. Соседи все удивлялись, что «Манечкина дочка неизвестно в кого уродилась!» А тут, в Ленкорани, я только на тетю Симу взглянула – сразу поняла «в кого».
После Симиной смерти бабушка еще больше ко мне привязалась, от себя не отпускала. А я вечерами, как в постель ложилась, все думала о маме. По радио стали передавать такие ужасы про гетто, про расстрелы. До чего я немцев тогда ненавидела! Вот, думала, душегубы! А потом вспоминала тех из немецкого двора в Бердичеве. Хорошие ребята, мы с ними играли, Надька даже влюбилась в одного, Максом звали.
Раз в школе у нас учитель стал рассказывать о зверствах, что немцы творили, о расстрелах, а я не сдержалась и заплакала. Все меня утешали, а один мальчик, Мати, пошел домой провожать. По дороге мне говорил, что скоро на фронт убежит, ждет только, чтобы мама его родила, она ребенка ждет, а меньших детей, мол, не на кого будет оставить, когда она рожать будет. Я думала, он шутит, а он серьезно. Через месяц убежал Мати на фронт. Через две недели привезли обратно – вся школа над ним смеялась. Страшно мне было за маму, она ведь в Бердичеве оставалась, за Пиню, за Гришу, за дядей которых я не знала, за всех...
Весной сорок второго, вскоре после Симиной смерти, к нам в Ленкорань эвакуировалась Соня с детьми. Немцы подступали к Кавказу, начались бомбежки и Федя решил отослать их подальше. Баржа еще не причалила к берегу, а мы, стоя на пристани, уже слышали басовитый плач Сониных мальчишек.
«Тошнит их на воде, - объяснила Соня, - как поедят – сразу рвота, совсем замучались, бедные! Для моих мужичков еда – главное дело». Дома на веранде мы втроем кормили мальчиков кашей, и они засыпали прямо на руках, сыто мурча во сне как котята. Тройня была в Ленкорани редкостью – к нам в дом потянулись соседи, предлагая наперебой люльки, кроватки, даже деревянную лошадку. К вечеру в спальне стояли три кроватки и мужички горделиво приплясывали в них, гукая и наслаждаясь общим вниманием. Федя вместе с местными умельцами смастерил трехместную коляску, которая была настолько широка, что в дверной проем проходила только боком. Зато была эта коляска на колесах от мотоциклетки и сидели в ней все три мужичка с удобствами, развалясь и улыбаясь на весь мир. Они вообще были не плаксивыми, но еду требовали басом, и ни на какие переговоры не соглашались: сначала покорми – потом поговорим. У нас на веранде они начали ходить все вместе в один день. Утром встал на толстые ножки Бенька и пошел, переваливаясь, ко мне, протягивая руки: «Фия!». За ним поспешил Генька, сначала ползком, потом встал, держась за ножку стола, и зашагал, подняв голову и балансируя локтями как канатоходец, к Соне: «Ма-ма-ма!». Сеньку мы с Соней до самого вечера водили за руки, не желая, чтобы он отставал от братьев. Вечером, отчаявшись, стали наливать ванночку для вечернего купания, и чудо – Сенька встал с ватного одеяла, на котором мужички ползали, отбирая друг у друга игрушки, и пошел к ванночке: «Ку-уп!». Мальчики отвлекали бабушку, требовали внимания, уже начинали повторять за нами слоги, веселили всю семью. Бабушка после ужина часто вспоминала своих мальчиков Осеньку, Мишеньку, Яшеньку, Семочку. Кончались эти воспоминания всегда слезами, потому что бабушка вспоминала Симочку. Соня тут же давала ей на руки одного из мальчишек, и малыш начинал теребить бабушкины серьги, так притягательно блестевшие под лампой. В конце концов бабушка начинала смеяться старательному «ба-ба-ба», которому мальчишек научила Соня.
«Баба – я, баба, - соглашалась она, - своих не довелось понянчить, хоть с чужими позабавлюсь!» Так получилось, что папа мой женился рано, восемнадцатилетним, а дядья не спешили. Я с братьями выросли в Бердичеве на другом конце страны. Бабушка с дедушкой навещали нас в тридцать четвертом, я их едва помню, малышка еще была. Миша и Яша близнецы были, на фотографии не различить. Бабушка только и могла сказать кто где, даже дедушка путался. Им перед войной тридцать три исполнилось. Работали оба на нефтезаводе в Баку. А Семен вообще все время в экспедициях проводил, о женитьбе думать было некогда. Бабушка все мечтала перед войной поехать всей семьей в Бердичев, познакомить сыновей с хорошими девушками. И чтобы все переженились, а они с дедушкой имели много внуков, потом правнуков...
В феврале сорок третьего мы всей семьей слушали Совинформбюро о группе альпинистов, сбросивших с Эльбруса немецкие флаги и установивших на вершине красное знамя. В войне на Кавказе, похоже, произошел перелом. Соню невозможно было удержать на месте, она рвалась домой. Ей удалось поговорить с Федей по телефону. Он советовал подождать, фронт был еще очень близко, баржи бомбили ежедневно. Да и без того – как плыть женщине одной с тремя детьми, которые теперь разбегаются в разные стороны, стоит только отвернуться. Федя обещал приехать за ними как только сможет, но Соня уже собирала вещи.
«Не в таких еще переделках мы бывали, правда, Фируся! - уговаривала она меня, - Обойдется! Там Федя уже почти год один, а мужчин сейчас раз-два и обчелся. Он уже устал в столовой есть, небось домашней еды хочется. Поедем. И мужичкам папка нужен!»
Мы простились на пристани. Дедушка поднес чемоданы, корзинку с едой. Айша, всхлипывая, спускалась по лестнице со стороны базара с полной банкой молока. Бабушка обнимала мальчиков, сидевших в коляске, целовала их толстенькие ручки. Соня придумала привязать их друг к другу, так что ни один из них не мог самостоятельно встать и вывалиться за бортик коляски. Два матроса занесли малышей на палубу прямо в коляске. Долго еще стояли мы на пристани и долго махала нам Соня голубой косынкой.
Баржа налетела на мину на второй день пути. Никому из пассажиров спастись не удалось.
Бабушка не разрешила мне пропускать школу.
«Иди, - строго сказала она, а слезы текли по щекам, - все-таки на людях будешь, отвлечешься, забудешься».
«Жила- была девушка Соня, - повторяла я про себя, карабкаясь по тропинке в школу. – И было у нее три сына: Бенька, Генька и Сенька... И решила она поехать к мужу... И нет ни Сони, ни маленьких ее сыночков, и никто на веранде больше не кричит «Фия!»
Похоронки на дядю Мишу и дядю Семена принесли в сентябре сорок третьего. Только успели шивэ отсидеть по дяде Мише – принесли извещение на дядю Семена. За этот страшный сорок третий год бабушка состарилась на глазах. Она сгорбилась, не снимала черного платка, почти не выходила из дому. Волосы ее совсем поседели, но она не соглашалась на наши уговоры покрасить их хной. Айша даже принесла с базара знаменитую иранскую хну, которую контрабандисты бесперебойно доставляли в Ленкорань. В конце-концов дедушка сам стал ее уговаривать, все повторял, что мол, Мойша и Сюня не хотели бы мать видеть в таком состоянии. Под новый год мы бабушку все же уговорили: волосы она покрасила, платок сняла, даже с дедушкой в клуб на торжественное собрание ходила.
Бердичев освободили в начале января сорок четвертого. Сразу после сводки Совинфомбюро я села писать письмо Надьке Стариковой, а бабушка своей давней подруге Доре Шойхер. Ответа от Доры мы не дождались, а потом, уже в Бердичеве, узнали, что она погибла в первый же день оккупации. Дору и ее дочку Лизу сожгли во дворе синагоги, куда согнали целую толпу детей и женщин, не сумевших эвакуироваться. А от Надьки пришло письмо на четырех страницах. И не было в том письме ни одной строчки, где не говорилось бы о погибших, изувеченных, расстрелянных и без вести пропавших наших соседях, учеников нашей школы, людей, которых мы обе знали. Мы никогда не перечитывали это письмо вслух на веранде.
Я храню это письмо в шкатулке с теми немногими драгоценностями, которые попали туда по счастливой или несчастливой случайности. Иногда я достаю его и, закрыв глаза, читаю по памяти. Начинаю всегда со второй страницы: «А из нашего двора никого в живых не осталось. Только Макс-немец. Родителей его и сестренку в поезде убило, а он через месяц пришел обратно. В управе переводчиком работал, а потом оказалось, что он партизанам из управы документы доставал. Ему скоро медаль пришлют. Дору-белошвейку танком раздавили, а ее внука, он еще ходить не умел, штыками закололи. Доктора Фридмана повесили на дереве у больницы. Таню Фридман, что с нами училась, в речке утопили. Старый Пинхус стал в немцев из своей двустволки стрелять, офицера убил. Его и всю семью в доме сожгли. Невестка детей в окна выбрасывала, а немцы их обратно швыряли. Все сгорели. А помнишь Веру Петренко, что с нашей Катей училась? Ее солдаты до смерти замучили, как тетю Лесю. А Катя наша погибла вместе с теткой, когда немцы Луганск брали – снаряд в дом попал. Вася, брат двоюродный, без руки остался, теперь с нами живет. Папу моего немцы забрали на железной дороге работать, а потом в Германию увезли, так что гадаем мы с мамой, живой он, или уже нет. Зинка Туровская от тифа умерла прошлой зимой. И Стасик Топчий от тифа. Миша Положенко на мине подорвался вместе с братом. Галя Прокопчук с немцем жила, ребенка от него родила. Теперь ее забрали, а ребенка отослали в детдом для врагов народа. А дом ваш стоит, даже мебель цела. Там сейчас даже никто не живет, пустой...»
Дом наш остался, стол, стулья, буфет в кухне с разноцветной мозаикой на задней стенке, доставшийся нам от тети Соры, умершей когда мне было три года. Вещи остались, а хозяева уже никогда не будут ими пользоваться.
«Прости меня, Фирка, - писала Надька, - что должна тебе это рассказать, но ты все равно узнаешь, так уж лучше от меня. Мама и папа твои погибли на третий день оккупации. Папа твой со Жмеринки вернулся через день после вашего отъезда. Поезд его в дороге разбомбило. И немцы сразу пришли, уехать они не успели. Не знаю, где они два дня прятались, дома их не было. На третий день утром вышли они за руки держась, как жених с невестой, на Житомирскую. Тетя Манечка в белом платье была, в шарфике кружевном, а дядя Ося в рубашке шелковой, что ему перед войной справили. Мы с мамой видели их: красивые оба – просто жуть брала. Их прямо на улице солдаты убили...»
Человек так странно устроен, что душа его не болит, когда болит тело, а когда болит душа, то кажется, что болит каждая клеточка, каждый миллиметр кожи, каждый уголок. Мне повезло. К вечеру у меня от слез поднялась температура, дедушка поил меня травяным отваром и чаем из сушеной малины. Наутро началась тяжелейшая скарлатина, а неделю спустя еще и воспаление легких. Два месяца я не вставала с постели и все два месяца ухаживали за мной бабушка и преданная Айша, не оставляя меня ни на минуту. Волосы опять пришлось остричь, не судьба мне была ходить с косами по Ленкорани!
«Аллах послал тебе эти болезни! – сказала потом Айша. – Чтобы тебе легче горе пережить и бабушку сохранить от помешательства. Шутка ли - за год четырех детей потерять!»