Я медленно в сумерках бреду за черным расплывчатым силуэтом Берендея. Он ненадолго уходит вперед, скоро возвращается, пристраивается сбоку, и в бледном отсвете лежащего вокруг снега я вижу словно выпавшие из его рта мясистые губы, сплюснутый нос и мутные неясные щелки глаз под вязаной темно-бежевой шапочкой, надвинутой на самые брови.
Он пьян с вечера. Георгий попросил его приютить меня на несколько дней, пока я не сниму квартиру, и он согласился. Тогда он был еще трезв, а мне, по сути, выбирать было не из чего.
– Ну что, пошли? – промямлил он, вскинув вверх пышные брови, когда я подошел к сторожке, где он терпеливо ждал меня.
– Пошли, – сказал я, уже жалея и о том, что так спешно мы остановили выбор на Берендее, и о том, что так быстро и незаметно стемнело: стрелка часов не добралась до половины пятого – начало декабря, короткий световой день.
Он повел меня к речке. Его деревню даже с окраины Гаврилова Посада едва видно. Одна заброшенная часовенка маячила на линии горизонта на фоне узкой белесой полосы заката.
– Далеко идти? – спросил я, как только отдалились от сторожки.
– Минут пятнадцать ходу, – небрежно ответил он, пружинисто балансируя то слева, то справа от меня. Казалось, алкоголь только облегчил его хлипкое тело, и оно теперь безвольно следовало по ветру, пропадая в рытвинах, взлетая над колдобинами; промелькнув сзади, появлялось спереди, не переставая говорить, говорить, говорить.
Я, впрочем, замечаю его мельком, так как ветер хлестко гнет мои глаза долу и ноги в скользких зимних сапогах то и дело разъезжаются.
Мы минуем окраину Гаврилова Посада и неожиданно оказываемся в чистом поле.
– Где ж твоя деревня? – спрашиваю я, злясь.
– Володятино-то? Да вон, где часовенка. Всего-то километра три.
Три километра в метель, по пашне, в полной темноте – это слишком!
– Да мы срежем по речке, – успокаивает он меня, – там тише и дорога короче.
Я сомневаюсь, но продолжаю терпеливо двигаться за ним, таща на плече как минимум пятнадцать килограмм: спортивную сумку, плотно набитую моими повседневными вещами.
Вскоре мы соскальзываем с крутого склона вниз к речке (я едва успеваю подхватить чуть не брякнувшегося Берендея), где вода скована толстым слоем льда и изредка выглядывает наружу из лунок, мастерски пробитых рыбаками.
Он снова доказывает мне, брызгая во все стороны слюной и мямля, что идти по руслу реки ближе и не так дует, но насчет последнего я не уверен, потому что меня насквозь пронизывает колючий ветер, жжет щеки и свистит в ушах, и если бы не тяжелая ноша, я точно бы околел, а так даже, чувствую, наоборот: пот течет ручьем и майка к спине прилипла.
Как потом выяснилось, этот путь был действительно не лучше другого, верхом, через поле. Даже длиннее, как мне показалось.
Наконец, дошли. Утопая по колено в снегу, взобрались на противоположный берег почти у самого его дома, на заднем дворе. Вошли внутрь.
Дом, конечно, удивил. Добротный, с хорошо сохранившимися бревнами (почти тридцати сантиметров в диаметре). Под одной крышей – небольшая жилая комнатка, маленькая кухонька с русской печью и лежанкой, мастерская со всевозможным инструментом и огромный хлев с раздельными клетушками для свиней, овец и крупного рогатого скота. На верхнем ярусе хлева ночуют куры, справа от входа до самого потолка наколото неисчислимое количество березовых поленьев, рубил которые, скорее всего, еще покойный отец моего нового знакомого. Конечно, теперь тут не блеяли полусонные овцы, не визжали суетливые поросята, не сопела пестрая телка с томным жалобным взглядом; испуганно шарахнулись в стороны только две чахлые курицы, ища, вероятно, своего пропавшего петуха, которого накануне Берендей зарубил и голова которого до сих пор валялась в ворохе перьев в алюминиевом тазу в коридоре.
Метаморфоза: сказочный царь Берендей превратился в транжиру, мота и пьяницу Берендеева Лешу, не знающего даже, как поступить с неожиданно свалившимся на голову наследством.
Сам он, как выясняется, ивановский; в Володятине жила его покойная мать, скончавшаяся несколько месяцев тому назад. Он приехал переоформить все на себя, но потом от безделья запил и теперь не имел денег ни на переписку, ни на отъезд домой в Иваново. У Георгия он подвизался расчищать от снега железнодорожные пути, но работа эта была так себе, калымная, на длительный срок не рассчитанная. Берендей же надеялся на более-менее постоянный заработок, чтобы накопить денег и на переписку, и на оформление всех необходимых в таком случае документов.
Я переступил высокий порог кухни скромного жилища и стал озираться, не решаясь, куда сбросить с плеча тяжелую сумку. Берендей снова замельтешил передо мной, предлагая какие-то драные тапки из мятого войлока, линялые спортивные брюки, овчинную изъеденную молью цигейку. Я отказался, сказав, что у меня в сумке есть свои вещи, и еще сказал, чтобы он сильно за меня не беспокоился, так как я человек неприхотливый и привычный ко всякого рода бытовым неудобствам.
– Ну как же, – ни в какую не принимал объяснений Берендей, мелко тряся в разные стороны головой и не спуская с меня расплывчатого осоловелого взгляда. – Мы, знаешь ли, так не приучены. С детства. У нас гостю – пожалуйста, все самое лучшее.
Я слушал этого, по сути незнакомого человека и не пытался определить даже долю его искренности. Мне все вдруг разом стало просто отвратительно: и его невразумительно хлюпающий лепет, и холод стылых нетопленных стен, и мое опять неопределенное положение. Георгий сказал, что надо подождать, немного потерпеть, перебиться, но если бы он знал, сколько я жду, сколько терплю, сколько перебиваюсь! Меня вот-вот догонят тридцать шесть, а я как вяз в болоте, так и вязну дальше. Хоть бы Берендей душу не мытарил, а то ходит и ходит впустую взад-вперед по крохотной комнатушке, бубнит и бубнит, – спасу нет!
– Давай, клади сюда, – вырывает он из моих рук сумку. Я подчиняюсь, кладу, но снова умоляю его не суетиться – сказывается усталость.
– Вот тебе кровать, – показывает он на одну из металлических кроватей в горнице. – Тут спала моя жена, когда приезжала в последний раз. Тут все чисто, все стирано, можешь не сомневаться, – откидывает он мне для обозрения теплое ватное одеяло, и я убеждаюсь, что простыни и впрямь будто вчера накрахмаленные. Кровать самого Берендея не застлана, и из-под его вздернутого одеяла выглядывают засаленные, пожелтевшие от длительного пользования простыни. Он, видно, за месяц пребывания здесь ни разу не то что не мылся, ноги даже не ополоснул в тазу.
– Подожди, подожди маленько, сейчас растопим, пустим тепло, покушаем: я там щи сготовил, каша есть. Не скучай, я включу тебе телевизор, – прошаркал он мимо меня к одному из двух находящихся в комнате телевизоров, тому, который стоял у изголовья предназначенной для меня кровати, и резко щелкнул выключателем. Внутри телевизора что-то затрещало, зашипело, какая-то черная рамка неожиданно выпорхнула и тут же расширилась на весь экран, уступая место бледно-белесой матовости, в которой разобрать что-либо было просто невозможно.
– Я обычно смотрю по другому телеку, тому, что на комоде, но он сломался, надо везти в Иваново. А этот сейчас малость прогреется, и все будет видно.
Я тяжело опустился на свою кровать и тупо уставился в ящик. Четкость так и не пробилась.
– Щас, щас, – Берендей стал суетливо крутить ручки, то притемняя экран, то заставляя исчезать изображение.
– Надо выключить свет, тогда будет получше, – очень быстро нашелся он, но я отнесся к новой уловке скептически: и неспециалисту было понятно, что у старенького берендеевского «Рекорда» давно села трубка.
– Оставь его в покое, Леша, растопи лучше, – попросил я Берендея и начал переодеваться, выуживая из своей сумки спортивный костюм, заменяющий мне повседневную одежду, и мягкие домашние тапочки. Теплая спортивная куртка была как никогда кстати: пока Берендей праздно шатался по райцентру, температура в доме сползла почти до двенадцати.
– Растопить? Э-э, растоплю, – вяло пробубнил он, улыбаясь. – Еще и тебя научу. Но – потом. Сейчас я сам. Для гостя ничего не жалко. Погоди, – развернулся он резко и с разворота сильно шибанулся плечом о дверной косяк, – только принесу дров. Ты, главное, не волнуйся, Георгий, не переживай, все будет в порядке! – крикнул он, неожиданно обернувшись на пороге и пронзив меня остекленелым взглядом.
То, что я не Георгий, для меня было ясно как божий день, но я не стал переубеждать окосевшего Берендея, так как не любил попусту тратить время и нервы. Берендей ушел, оставив меня в окружении своих родственников.
Прямо передо мной, над его высокой кроватью, располагалось три портрета. Крайним справа висел нарисованный маслом военный со строгим кирпичным лицом в прямом и переносном смысле. Дилетантский рисовальщик так сильно переусердствовал с кадмием, что теперь физиономия натурщика напоминала красный, отожженный в печи кирпич, на котором резко выделялись два застывших лупастых глаза. Фуражка его, впрочем, была густо-зеленого, как у пограничников, цвета. Создавалось впечатление, что портрет выполнен с какой-то фотографии, – больно знакомое застывшее – ательевское – выражение сквозило в нем.
Средняя фотография и без догадки определялась ясно: то был портрет самого Берендея в отрочестве. Оттопыренные уши, приплюснутый нос, мясистые губы, ничего не выражающий взгляд сохранились до сих пор. Лишь залоснились некогда курчавые волосы, обветрилось лицо, отвисли губы, а взгляд стал озлобленным и обиженным на весь мир.
Третий портрет ничего определенного о своем герое не говорил. Ничем не примечательный мужик с серым лицом, в такого же цвета косоворотке, в мешковато сидящем пиджаке, в низко надвинутом на лоб примятом картузе.
Берендей скрипнул на кухне дверью, выронил одно полено, выругался, пнул его ногой, потом прошел мимо.
– Сейчас растопим, согреешься, – заверил он и стал неторопливо укладывать в топку дрова, не умолкая ни на минуту. Заметив, что я рассматриваю фамильные портреты, поднялся и, тряся вытянутой в их сторону рукой, заговорил так, что в уголках губ выступила пена.
– Вот мой дядька. Дядька мой. Погиб в сорок пятом, понимаешь! Понимаешь – за три дня до победы!
В его голосе послышались острые металлические нотки, особенно в особо произносимом растянутом «понимаешь».
– Понимаешь, ты! – чуть не вскрикнул он и опустил указующий перст вниз. Мне не понравился тон его высказывания, и я, признаться честно, совсем не понимал, что он с таким жаром хочет доказать. В фразах таилось какое-то скрытое недовольство, вдруг ни с того ни с сего вырвавшееся наружу, но я не стал углубляться в перипетии его и просто отвернулся к телевизору.
Берендей, видя, что мне совсем неинтересны его родственники, вернулся обратно к печке, бубня, однако, по-прежнему:
– Нет, ты не понимаешь! Он погиб в сорок пятом, в сорок пятом! За три дня до победы!
Я вынул подушки из-под одеяла и перебросил их на противоположный край кровати, чтобы удобнее было смотреть. Экран немного прояснился, задвигались серые силуэты, заговорили; стало веселей: хоть телевизор можно посмотреть. Но Берендей и тут не дал передыху:
– Ну-ка, вставай, вставай, я тебя кормить буду, – толкнул меня в плечо. Топку он оставил открытой, но скомканный кусок бумаги, брошенный в нее, так и не зажег.
– Спасибо, Леша, не хочу. Растопи лучше печь, я что-то замерз, – попросил я снова, чувствуя, как озноб на самом деле пробирает меня до костей.
– Как эт не будешь? – насупленным взглядом посмотрел Берендей. – Так нельзя. Чтобы я привел к себе человека и не накормил – так не бывает! Щи будешь? Будешь щи?
– Да не хочу, Леша! – протянул я чуть ли не по слогам его имя. Он начинал раздражать.
– Как эт не хочу, как не хочу! – стал возмущаться он и недовольно выпячивать губы, потом выскочил на кухню и вскоре позвал меня оттуда:
– Гарик, Гарик, иди сюда!
Я, вроде привыкший к новому имени, пошел к нему.
– Вот, на! – протянул он мне алюминиевый половник, возвышаясь над огромной – литров в пять – кастрюлей с каким-то страшным месивом, на поверхности которого теснились крупно нарезанные дольками морковь, свекла и свежая капуста.
– Тут у меня и сало есть, наливай, сколько надо, на! – вынудил он меня все-таки взять в руки половник. – Вот газ, грей! – оставил наедине с кастрюлей, продолжая бубнить:
– Чтобы я не покормил человека – никогда! Шеф сказал мне: приюти, я приютил – начальство уважать надо!
Я начерпал из кастрюли в эмалированную потресканную миску импровизированных щей и поставил на огонь. Не успели они прогреться, как Берендей снова вырос на пороге:
– Греешь? Порядок. Ты, главное, меня слушайся, я гостю плохого не пожелаю.
– Ну, что с печкой? – спросил я, не ощущая потепления.
– А, печка! Щас, щас растоплю! – побрел он обратно и снова зашуршал бумагой.
Я перекрыл газ и понес тарелку в горницу на стол.
– А ты не думаешь есть? – спросил я, проходя мимо.
– Сперва надо гостя накормить, потом есть самому, разве не так, не так? – затакал он.
– Так, так, Леша, – завторил я ему. – Всё правильно.
– Вот видишь, Берендей не жмот, не жмот! – заговорил он с таким жаром, как будто пытался снова что-то доказать мне.
Я стал пережевывать его стряпню. Она была никакой. Вкус ее будто улетучился за время отсутствия Берендея.
– А то хочешь, у меня в погребе перловая каша есть. Позавчерашняя, правда, но в погребе-то оно, знаешь, не пропадает.
Я отказался.
– Тогда подливай, подливай, – стал наседать Берендей. – Что ты, как баба: две ложки – и баста! Дай-ка, я тебе подолью, – схватил он кастрюлю со щами и попытался влить мне в тарелку добавки.
– Леша, не надо! Как ты не поймешь: я много не ем, не приучен.
– Да нет, так нельзя, нельзя, – надул он обиженно губы. – Ешь! – снова сунул мне под нос кастрюлю. – Не хочу, не хочу, – забубнил, надувшись, и пошел к печке. – А потом скажешь, что я не предлагал.
Он присел возле раскрытой топки, заглянул внутрь. Бумажки, которые он всунул в неё, быстро сгорели, так и не успев зажечь дрова. Берендей глухо выругался, поднялся, скрылся в коридоре, появившись вскоре с клочком толи в руках. Искромсав его на мелкие кусочки, снова зажег спичку и стал поджигать сначала клочок, потом другой.
Несмотря на прохладу в комнате, Берендей разделся до майки. Видно, ему было жарко. Я под спортивную куртку дополнительно поддел тонкий вязаный свитер.
– Сейчас дадим тепло, сейчас будет тепло, – заколдовал у печи Берендей. И в самом деле, дрова вскоре весело затрещали, и топка озарилась алостью.
Я наконец-то добил берендеевские щи и спросил хозяина:
– Леш, а чай у тебя найдется?
– Есть молоко. Молоко пьешь?
– Отчего не пью, – ответил я, – пью.
– А то, знаешь, есть такие, что совсем не любят молоко.
Берендей выскользнул в коридор и быстро вернулся с эмалированным трехлитровым бидончиком.
– Я его в здешнем колхозе беру, по шесть рублей. Хочешь, и тебе организую, ты пьешь молоко?
– Пью, Леша, пью, – снова подтвердил я, в нетерпении ожидая, когда же он все-таки нальет. Но Берендей, видно, совсем о том позабыл, хоть и держал бидончик в руках.
– Молоко замечательное, домашнее, не чета магазинному. Я постоянно беру. Дак, может, выпьешь, попробуешь? – как бы вспомнил он и протянул бидончик. Я взял его, стал наполнять чашку.
Увидев, что я отставил бидончик, недовольно замотал головой:
– Да ты чего так мало налил-то, это домашнее молоко, ты не подумай ничего такого: у нас для гостя всё самое лучшее. Бери, еще наливай.
– Да куда еще, Леша, чашка и так полная.
– Возьми другую, у меня побольше есть. Тебе надо, ты не маленький.
Он собрался было сбегать за другой чашкой, но я остановил его. Берендей посмотрел на меня подозрительно.
– Разведчик, значит, да, разведчик?
Я рассмеялся.
– Да не разведчик я, совсем не разведчик. Да и вообще, я служил в авиации.
– Разведчик, разведчик, вижу. Почему молоко не пьешь? – спросил он в лоб и лукаво сощурил глазки.
– Достаточно, сколько можно?
– Да-а, – протянул Берендей, – батяня правду говорил: не доверяй никому, даже брату родному. И не бойся никого, никого не бойся… Сам он, знаешь, какой был? Знаешь? У него кулаки были – вот как два моих. Он вот так мог (Берендей показал сомкнутыми в кулаках ладонями, как выкручивают что-то) кому угодно голову свернуть. И мне говорил всегда: никого не бойся, вали первым.
Я окончательно запутался. Он, вроде, начал с молока, куда теперь его понесло?
– Да мне хоть ты, хоть другой кто – все равно, никого не боюсь. Вот так, вот так, – Берендей снова стал скручивать руками воображаемую шею. Я засомневался в его бойцовских качествах, но промолчал.
– Ты меня еще не знаешь, совсем не знаешь. Никто меня не знает. А я, между прочим, к любому директору раньше ногой дверь открывал. Они все у меня в Иванове вот где были! – показал он сжатую в кулак руку. – Так что ты меня слушай, слушай, я тебе еще пригожусь. Ты же берешь меня к себе?
Я чуть не подавился от смеха.
– Я эти вопросы не решаю, Леша. Приемом на работу занимается Георгий.
Берендей нахмурил кустистые брови и недоверчиво уставился на меня. Казалось, до него никак не дойдет смысл сказанных слов. Но вот как будто добрался. Взгляд его потух, он отвернулся и пошел к выходу, продолжая про себя бубнить.
Я отставил чашку в сторону и пересел на кровать, прихватив с собой одну из найденных на полу стопок журнала «Вокруг света» столетней давности. Попробовал отвлечься, переключившись на пестрые картинки. Получалось с трудом: Берендей все сильнее и сильнее начинал меня раздражать, никак не хотел униматься. Он снова подошел ко мне и демонстративно ткнул пальцем в открытую передо мной страницу:
– Это батька мой покойный выписывал, любил про страны всякие читать, а сам дальше Владимира не ездывал.
– Зато ты, наверное, полсвета отмахал, – не удержался я, чтобы не съязвить, но Берендей не понял иронии.
– Да, исколесил, поверишь, немало. Я ведь запчастями занимался, при Союзе запчасти возил. Сколько мне тогда в ножки кланялось: у-у-у, не сосчитать.
Вдруг мой нос остро ощутил запах дыма.
– Леша, Леш, у нас горит где-то, глянь, может, ты не так что-то сделал?
Берендей обернулся, зашевелил ноздрями.
– Ничего не горит, чему гореть-то?
– Но я же чувствую, – продолжал настаивать я на своем. – Тебе трудно посмотреть?
– Чего смотреть? Все нормально, – произнес он и плотнее прикрыл дверь в кухню.
Я еще раз втянул в себя воздух. Нет, особенный едкий запах дыма я отличу от тысячи других самых тонких запахов, по старой пожарной привычке за километр почую. Бесспорно, или где–то что-то коптит, или дым просачивается из печки.
«А вдруг загорелось на чердаке? – подумалось мне. – У него там одно сено. Мало какой дымоход. Небось, весь в трещинах. Любая искра пробьется через них и – пошло-поехало…»
Я встал с кровати, стал осматривать печь снаружи. Никаких щелей, никакой лопнувшей или осыпавшейся штукатурки. Покойный Берендеев-старший, видно, всё делал на совесть и с толком. Даже вокруг толстой – в охват ладонями – железной трубы, проскальзывающей сквозь стену над дверью в кухню, и то была профессионально выполнена разделка. В горнице, однозначно, загореться не могло.
Я сел обратно на кровать и снова ноздрями глубоко втянул в себя воздух. Нет, чувствую же, реально!
Берендей открыл дверь и стал переступать через высокий порог. Я глянул на кухню – и не увидел её: она вся оказалась затянутой сероватой пеленой – значит, дым тянулся в кухню. Я удивился Берендею: неужели он на самом деле ничего не чует?
– Ты разве не чувствуешь запаха дыма? – спросил я.
Берендей брезгливо скривил бледные складки своих губ, посмотрел на меня как на свихнувшегося и промолвил:
– Какой дым? Нет дыма.
– А в кухне?
– В кухне? – он повернулся назад и непонимающе уставился в приоткрытую дверь. – Сейчас решим. – Сказал и вышел из горницы. В тот же час скрипнула наружная дверь, и по моим ногам загулял небольшой сквозняк. Выросший через мгновение на пороге Берендей горячо уверил, что через минуту все будет в полном порядке.
– Ты только слушайся меня, – посоветовал он, не принимая никаких возражений.
И все-таки дымка в кухне не растягивалась, наоборот, становилась плотнее, непрозрачнее.
Я шагнул в проем, освободившийся от исчезнувшего Берендея. Железная труба из горницы вонзалась в прямой столб дымохода русской печи и у входа плотно прикрывалась небольшой заслонкой. Как я и предполагал, она и соседняя вьюшка самого дымохода оказались полностью задвинутыми. Как тут не задымиться? Я немедленно высунул одну задвижку, затем вторую. Теперь дело за малым: дым устремится в образовавшиеся щели и вскоре вырвется наружу.
– Ты, оказывается, закрыл все задвижки, – сказал я Берендею, как только он вернулся.
– Не может быть, я все сделал, как надо.
Он заглянул на кухню.
– Все правильно, – услышал я оттуда, – немножко та, немножко эта… Все правильно.
– Да это я их отодвинул, – попытался втолковать я непонятливому Берендею, что он натворил. – Они ведь были задвинуты!
Берендей не поверил мне, укоряющее покачал головой, возмутившись. Мол, нехорошо лгать.
– Все нормально, – пробурчал он, как прежде, себе под нос. – Ты просто не понимаешь. Я тебе покажу, как надо топить, покажу. Завтра. Придешь, я покажу, а сегодня некогда, надо спать, спать, – тяжело добрел он до своей постели и рухнул на неё как подкошенный, в мгновение отключившись. В сердцах я махнул на него рукой: в таком состоянии ему без толку было что-либо доказывать, пусть проспится до утра. Утро, как говорится, вечера мудренее.
Берендей засопел, разгоняя установившуюся было тишину. Вскоре и я почувствовал невыносимую усталость. Глаза начали слипаться, голова то и дело срывалась с ладони, которой я её подпирал над очередным журналом. Поняв, что сопротивляться сну больше не хватает сил, я поднялся с кровати, выключил в доме свет и, плотно укутавшись в теплое одеяло, быстро уснул, нагоняя оторвавшегося от меня Берендея.
Спал я почти как убитый, и даже не знаю, отчего проснулся. Проснулся и обомлел: надо мной с занесенным над головой широким кухонным ножом возвышался Берендей. Глазницы его в разреживающейся темноте зияли чернотой, нож слабо блестел в отсвете зарождающегося утра.
Я не знал, что и думать, как это воспринять. Ясно, ни заговорить, ни тем более крикнуть сейчас было некстати. Непонятно, в каком состоянии находился Берендей. Был ли он подвержен лунатизму, либо находился в состоянии аффекта, а может, вообще в белой горячке? Быть может, окрик или слово, пусть и произнесенное тихо, без интонации, заведет какой-то скрытый внутри него механизм, и рука автоматически опуститься мне на грудь, воткнув нож в сердце? Я не успею даже увернуться, потому что слишком близко острие, слишком неопределенная ситуация.
И все-таки он почему-то медлил, чего-то выжидал. Может, блеска моих открытых глаз? Сигнала, так сказать, к действию?
Я покрылся испариной, но он так и стоял минуты две с занесенным ножом. Тогда я не выдержал, спросил недоуменно:
– Чего ты, Леша, не спишь?
Спросил такую несусветную глупость, что даже стало не по себе: какую околесицу я несу, находясь под дамокловым мечом? Но бессознательное обращение что-то все-таки завело в механизме его организма. Берендей снова очнулся и приблизил ко мне поближе свою окутанную мраком физиономию:
– Нет, ты не понимаешь, не понимаешь, – зашептали его губы. – Разве ты можешь понять, каково это чувствовать всё и носить в себе?
Конечно, я ничего не понимал в угарном бреду мрачного пропойцы. Что он несет, что лопочет? Будь нормальная обстановка, без присутствия тут как факта занесенного надо мной ножа, я бы сразу остановил его бред, но сейчас мне это и в голову не приходило. Одно мое слово могло непредсказуемо подействовать на него. Я ничего не ответил, но стал увереннее: минутная задержка вернула меня в действительность. Я цепко впился в кончик ножа глазами и готов был в любую минуту отразить удар. И чем дольше затягивалась пауза, тем спокойнее я становился.
– Нет, ты не понимаешь, – продолжал лепетать Берендей, – каково ощущать себя никому не нужным, приниженным, незначительным, незначимым! Думаешь, я бы не жил, как все? – неожиданно отпрянул он от меня, увидев, что я больше не сплю, и опустил нож, не выпустив, однако, его из руки. – Я бы, может быть, жил лучше всех, потому что я лучше их, умнее, дальновиднее! Но они не слушали никогда, слышишь, никогда они меня не слушали!
Я одним ухом ловил невразумительное бормотанье Берендея, но расслабляться себе не позволял: нож все еще пребывал в его ладони.
– Никто никогда меня не понимал, никто никогда по-настоящему не ценил. Знаешь, каково это чувствовать! – опять вскинул вверх руку с ножом Берендей, и гримаса злости искривила его лицо. Однако через секунду он как-то хитро и вместе с тем лукаво улыбнулся слабой улыбкой:
– А с другой стороны, даже интересно. Тебя не воспринимают целиком, потому что совершенно не знают. Я ведь могу пахать, как говорится, день и ночь, перебиваться с хлеба на воду, таскать мешки по пятьдесят килограмм с утра до вечера – я ощущаю в себе эту мощь, эту энергию, силу! – на мгновение Берендей взлетел ввысь и неожиданно сник. – Но, к сожалению, для других (и для жены, которую почти боготворю) я остаюсь только лентяем, лежебокой и хвастуном. Почему такая несправедливость, а?! Объясни толково: почему свои потенциальные возможности я не могу проявить в полной мере? Не объяснишь? Не можешь? И не надо! Я сам знаю о них, мне предостаточно! Я, может, непроявившийся, несложившийся гений, а?! Может, на том свете я буду выше всех вас на ступеньку, на облако, у самых звезд! А вы все так и будете копошиться внизу со своими талантами и способностями. Бог ведь всё видит, всё! Думаешь, он не видит, какой я есть? Не знает, сколько атомов во мне сидит, и что я их берегу, не растрачиваю почем зря, не распыляю? Значит, так надо ему! Понятно, как мыслю я? А мне давно все понятно. Вот ты, к примеру, начальничек будешь или кто там еще, да так и сдохнешь начальничком, и отвернутся от тебя все, и руки не подадут – вот покусаешь-то локотки свои, привык ведь, что к тебе на «вы» вокруг да по имени-отчеству. А загнешься, будешь просто червем земляным, каким-нибудь дедом Мазаем, без зайцев только, – ехидно захихикал Берендей. – А я как был Берендеем, так им и останусь для всех. Ровно жил, ровно и помер. Я, может быть, тайна весь, вечная тайна – не вырвешь!
Берендей на мгновение замолчал, потом спросил:
– Чего молчишь, сказать нечего? И не надо. Я всё сказал, меня не переубедить, даже можешь со мной за руку не здороваться – плевать! Обойдусь и без вас, случайностей! Я закономерность! Нас таких, может быть, тысячи, сотни тысяч, миллионы со скрытыми возможностями. И мы, может быть, нарочно в себе их утаиваем, чтобы вам завидно стало, чтобы вы перегрызли друг друга из-за этого. А там, на небесах, разберутся. Оттуда всё видно, всё: кто ты и кто я, что у тебя внутри и что у меня. И не тебе меня учить и мной командовать, не тебе – понял! – снова поднес Берендей к моему лицу нож. Я промолчал.
– Молчишь? Всё думаешь? Думаешь, что я с ума сошел? А – накося выкуси! – свернул Берендей толстыми пальцами кривую фигу. – Выкуси! – сказал и отвернулся, не вставая, однако, с моей постели.
Мне давно надоел его бред, и я как ни в чем не бывало сказал ему:
– Ну что, всё? Поплакался? Давай теперь, Леша, спать, мне завтра рано вставать. – Я повернулся на другой бок и потянул одеяло на себя. Но Берендей, видно, слишком серьезно всё воспринимал. Внезапно он подхватился, вскочил, швырнул с размаху на пол нож и бросился ко мне с протянутыми руками, крича:
– Поплакался, да, поплакался?!
Он очень возбудился, и я его, наверное, вряд ли одолел бы, промедли еще секунду. Но что-то во мне сработало на опережение, и я автоматически выставил навстречу Берендею ногу. Он наткнулся на неё грудью и в тот же миг был с силой отброшен назад. Я тотчас вскочил с постели, ожидая последующего нападения, но Берендей так сильно врезался спиной о железную спинку кровати, что тут же сполз вниз. Руки его безвольно взмахнули и опустились рядом с осевшим на пол телом. Он закрыл глаза и перестал подавать малейшие признаки жизни. Быть может, он ударился еще и головой, предположил я и осторожно приблизился к Берендею, откинув предварительно подальше от него нож. Берендей сопел, устало закрыв глаза. Я удивился: мгновение назад он казался трезвее трезвого, а теперь тяжело погрузился в сон. Я не стал его расталкивать, пусть спит, не впервой, видать, на полу-то. Но вот каково мне? Что теперь делать? Вдруг я усну, а он ночью проснется, вспомнит весь бред прошедшей ночи и все-таки чиканет меня этим режиком по горлу? Мало что у него на уме.
Я поглядел еще раз на Берендея. Неужели я его боюсь? Совсем нет, но что-то пакостное, мерзкое и непереносимое было во всем. Нет, я не должен здесь больше оставаться. Лучше уйти, перебиться где-нибудь на вокзале, чем под крышей алкаша с апломбом.
Так я и решил. Собрав наспех спортивную сумку, одевшись и обувшись, в последний раз взглянул на растянувшегося на полу Берендея и вышел обратно в ночь в Гаврилов Посад, через пахоту и русло Ирмеси, утопая по щиколотку в снегу и кланяясь каждому ветру, возникающему невесть откуда.
На следующий день Берендей поймал меня на работе, расспрашивал, не случилось ли чего вчера, ведь он был пьян и ничего не помнит; проснулся, а меня нет.
– Я ведь хотел, как лучше, у нас ведь для гостя все в первую очередь, – искренне уверял меня не пришедший еще в себя после вчерашнего Берендей.
– Нет, Леша, все было нормально, – успокоил я его, – просто жить я у тебя не смогу: больно далека дорога. К тому же сегодня мне позвонили насчет квартиры, и вечером я пойду туда.
– Ну ладно, – совсем, казалось, успокоился Берендей, – а то я всё думаю: не случилось ли чего?
Он еще помялся возле меня несколько секунд, потом сказал:
– Ну, я пойду. Значит, если будут вагончики, можно на разгрузку подходить?
– Подходи, Леша, подходи, – сказал я.
– Тогда покедова! – вскинул Берендей вверх правую руку и, развернувшись, побрел на дорогу.
Больше с ним мы так тесно не общались. Только «здравствуй-здравствуй» да «покедова».
Чего греха таить: он мне сразу не приглянулся, хотя, может, и обладал, как он утверждает, непризнанным даром.
* * *