Песни под звездами или «Горе ты
мое»...
С войны
Некрасов вернулся в конце июля сорок
шестого, в жаркий, воскресный день.
Хроменький, слегка оглохший после
контузии, но с новеньким трофейным
патефоном в правой руке и с мешком на
плече, в котором лежало туго свернутое,
почти ненадеванное мужское пальто с
широким хлястиком и пара пестрых шелковых
женских халатов.
Он не спеша прошел
через Селезневку, родную свою деревню,
краем глаза отметив, что на большом
пруду, где до войны тесно было от гусей
и уток, сейчас плавал лишь мусор, да
серый обрывок промокшей газеты.
Возле крайней избы, утопающей в пыльных кустах отцветшей уже сирени, он остановился, нерешительно потоптался и присев на отхорканные до масляной желтизны доски крыльца, закурил.
На запах махорки, из соседних домов не спеша вышли мужики, и увидев Некрасова сидевшего на крыльце, молча расселись поблизости: кто где умудрился.
Покурив и расплющив окурки о пыльную дорогу, они вновь уставились на разомлевшего на солнышке земляка.
- Значит все, Юрка, пришел? Оттрубил? Отвоевался?
- Пришел...Отвоевался...- Согласился тот, снял сапоги и, размотав портянки, ловко забросил их на штакетник- проветриться.
Мужики с уважением глянули на пятнистые портянки и опять закурили.
- А что так поздно, июль уже, поди? Могет быть, сидел?- опять поинтересовался все тот же голос.
- В Крыму в госпитале валялся. Амнезия на фоне контузии.
Юрка облизал пересохшие губы и принюхался. Пахло кислятиной портянок, давно немытыми ногами, пыльной полынью и недозрелыми яблоками.
- Как память вернулась, так и домой поспешил. А так почитай целый год: кто, что, ничего не помнил...
Мужик улыбнулся доверчиво, по-доброму, и широкой мозолистой ладонью взъерошил коротко остриженные волосы, сквозь которые теперь особенно отчетливо стал виден длинный розовый рубец от лба и до макушки.
Всех словно подменило: заговорили смело и приветливо, перебивая друг друга.
- Ну ты, паря, даешь! А мы-то решили сначала, что ты в лагерях у немцев пузо грел... Или еще хуже, в наших...А ты вона какой герой оказался... Голова, похоже, на одной шкурке держится...
Тут же появилась початая бутылка мутноватого самогона, заткнутая газетной пробкой, и толстенный огурец.
Пили из горлышка, закусывали горьковатым зеленцом, смеялись и курили.
Некрасов пил наравне со всеми, закусывал и курил одну за другой, зыркая по сторонам, ожидая увидеть Любку, жену свою родную...
Вскоре появилась и Любка с большим марлевым свертком, битком набитым липовым цветом.
- ...А я с утра
решила к бывшему поместью сбегать, липы
нарвать... Первое дело при простуде...- Словно
оправдываясь, заговорила Любка, бросила
сверток далеко в сторону и, метнувшись
к мужу, закричала громко с надрывом, как
по покойнику:
- Горе ты мое,
Юрочка! Пришел, наконец-то! А я, дура,
по тебе разве что поминки не справила,
торопыга! А ты вона каков вернулся,
красавец,- весь в медалях!
Мужики присмотрелись, и правда: под распахнутой шинелью, на побелевшей от пота и частых стирок гимнастерке, от орденов и медалей тесно.
- Да ладно тебе, Любка,- отдирая от себя жену, мужик покраснел, словно подросток. - Что я, один такой, что ли? Поди все воевали, вся Расея.
- Да, да...- Закивали мужики согласно.- Вся Расея как один...
Все выпили по последней и, проводив взглядом ушедших в дом Некрасовых, разошлись.
Отдохнув положенное, прогнав похмелье наваристой ухой и капустным рассолом, Некрасов вышел на работу. Отработав положенные часы в колхозе, на сенокосе, Юрий по вечерам вплотную начал заниматься тем, в чем он действительно был мастером, да что там мастером, поэтом своего дела. А был он бондарем.
Конечно иной может сказать, да что мол эта за профессия такая, бондарь? Бочки да кадушки делать, велика ли хитрость?
А велика! Это ж каким мастером нужно быть, что бы вручную, топором, рубанком, да скудным набором стамесок, крепко-накрепко приладить клепку к клепке, зафальцовывая их ласково, чтобы ни одна заноза случаем не попала в ладонь покупателю. А зауторы? Те самые пропилы, в которое вгоняется днище бочки? Ошибись мастер всего на пару миллиметров и все, считай что бочка на выброс. Конечно можно ее просмолить, клеем костным, на опилочках древесных замешенных, подклеить, а все одно: это уже не бочка, а так одно название. А Некрасов на подобное ухищрение был не способен. Он над каждой трещинкой на липовой клепке, словно над самой настоящей ранкой плакал. Обручи для бочек и те из дерева гнул. Мастером одним словом Юрка был. Настоящим мастером. Не зря его бочки еще до войны ценились. А как иначе? Без кадушки стоящей в хозяйстве никак не обойтись: ни капустки квашенной на зиму, ни яблок моченых, ни груздей, хрустких да сопливых не заготовишь.
Трудодни да палочки, оно конечно дело нужное, без этих палочек очень даже запросто можно было к себе возбудить живой интерес определенных организаций, но деньги, настоящие, живые деньги, семье конечно не помешают.
Буквально за год семья Некрасовых вырвалась если и не из нищеты, то из жизни довольно скромной. Мастеровой, жадный до работы Юрий, самолично покрыл дом листовым железом, перестелил полы и поменял прогнивший штакетник в палисаднике. Во дворе замощенном обрезной доской вольготно бродили сытые куры и утки. Сквозь щели в стайке, глазами на выкате, на белый свет таращились овцы с отвислыми курдюками, рогатые козы и крутобокая стельная корова пестрого окраса. Сруб дома, от времени и дождей казавшийся посеребренным, Юрий Некрасов заново проконопатил просушенным мхом и выкрасил в бледно-голубой, как летнее небо, цвет. Кусты сирени, что в палисаднике, хоть и не в сезон, он проредил, обрезав волчки и растущие вовнутрь ветви.
Ну а Любка
вскоре после возвращения мужа возымела
привычку щеголять по деревне в новых,
пестрых шалях и сапожках в гармошку.
И
кстати( вот же могут некоторые) несмотря
на свои четыре класса образования,
умудрилась пристроиться в контору на
главной усадьбе, что в пяти километрах
от их Селезневки, и теперь, иначе как
на Любовь Ивановна или еще лучше товарищ
Некрасова и не отзывалась. Каждое утро
она, выудив из рыжеватых волос железки
бигудей и припудрив щеки, отправлялась на службу в кузове
попутной раздолбанной машины, "АМО-Ф15".
И все было бы славно, но пошли по деревне слухи, что не все гладко в семье Некрасовых. И трудодни и палочки, а равно и деньги, дескать не могут заменить молодухе самого обыкновенного женского счастья, итак, почитай в солдатках, прождавшей мужа долгих пять лет.
Конечно, до Некрасова Юрки доходили подобные слухи, более того, он даже подозревал, что это его благоверная в разговоре с бабами — подругами, несчастьем своим поделилась, но поделать ничего не мог. Ну не будешь же в самом-то деле каждому встречному доказывать, что разговоры эти лишь сплетни баб завидущих, а если не баб завидущих, то вдов без мужчин оголодавших, а если не вдов, то...
Впрочем к чему лукавить? Правы оказались Селезневские бабы. Давно уже, еще в госпитале, заметил Юрий за собой странное отсутствие тоски по женщинам. Даже во снах они ему не являлись, сволочи... Перед самой выпиской он даже заикнулся об этом с хирургом, что в голове его после ранения копался. Тот посмотрел на Некрасова хмуро, проговорил что-то на своем языке, на армянском, и цыкнув недовольно вышел из палаты.
Фельдшерица же, слегка поотстав за врачом, проговорила тихо и убежденно.
- Да что за глупость вас, товарищ Некрасов волнует? Да любая женщина, если она не последняя дура и сволочь с вас пылинки сдувать будет. У вас руки, ноги целы, понимаете вы или нет? Целы...А вы...Бабы ему во снах не снятся...Тоже мне, Казанова из Чебаркуля нашелся.
- Из Селезневки я...- Поправил ее Некрасов.- Да и звать меня совсем не Казанова...
...Иной раз ночью, распаренная и разгоряченная своими мечтаниями Любка, словно змеюка протискивалась под Юрку, прикидывающегося спящим, горячими ладонями да словами бесстыдными пытаясь разбудить в муже мужика, но все без результата.
Некрасов поднимался, матерясь беззвучно и напялив в сенях сапоги на босу ногу, уходил на крыльцо курить, петь да тосковать. А пел Юрка красиво. Иная бабенка из соседок, сквозь сон заслышав его голос, готова была плюнуть на рядом храпевшего мужа и бежать, бежать куда угодно, прочь от этой нудной бытовухи, бесконечной стряпни, стирки и хлопот по дому.
" Мне сегодня так больно,
Слезы взор мой туманят.
Эти слезы невольно
Я роняю в тиши.
Сердце вдруг встрепенулось,
Так тревожно забилось.
Все былое проснулось.
Если можешь, прости!»...
Собаки в соседних дворах почуяв Некрасову тоску начинали было бестолковый лай, но вскоре, словно устыдившись умолкали, лишь изредка подвывая, необычайно точно попадая в унисон Юркиной песне.
«Мой нежный друг,
Часто слезы роняю.
И с тоской я вспоминаю
Дни прошедшей любви.
Я жду тебя, как прежде.
Ну не будь таким жестоким.
Мой нежный друг,
Если можешь, прости!»...
Когда Некрасов
доходил до капель на строчках, голос
его уже откровенно дрожал, отсырев
слезой, что мгновенно понимали умолкнувшие
было псы, и они уже не стесняясь, горько
рыдали в многоголосье собачьего воя,
легко и прозрачно поднимающегося к
небу, усыпанному крупными осколками
звезд.
...Перед новым 1947 годом Некрасова пригласили в соседний колхоз на консультацию.
Председатель этого колхоза, прошедший в звании капитана всю Европу, решил из обильно растущей по южным склонам Уральских гор смородины и вишни, производить вина и наливки. Даже название придумал: Уральское Токайское... Бочки предполагалось делать из липовых заготовок.
Юрий согласился, но прежде чем ударить по рукам, решил прежде осмотреть липу и сушилку для дерева. Пока он в сопровождении близорукого счетовода бродил по складу, доверху забитому липовой и дубовой доской, в кабинет председателя колхоза неожиданно нагрянули люди в черном и перевернув и выпотрошив каждый шкаф и стол кабинета, увезли бедолагу в местное Карталинское ОГПУ. Надо думать, « Уральское Токайское», еще не скоро появится на прилавках магазинов.
Увидев отъезжающее от правления колхоза черное, служебное авто, бондарь трижды перекрестился, и переждав в придорожных кустах, пока осядет пыль, поднятая машиной, коротким путем направился к бетонке. Домой.
Уже возле родимой калитки, заметив на аккуратно окрашенной штакетине свежую царапину, а на мягкой пыли подле ворот следы от колес подводы, в сердце у бондаря что-то закувыркалось, ровно голубь с выщипанными крыльями, да так закувыркалось, что мужик даже присел на скамеечку в тенечке, охолонуть, в трех метрах от двери.
С трудом поднявшись, Юрка вошел в сени, встретившие хозяина непривычно пустыми стенами.
- Неужто хату обнесли, ироды, ворье проклятое? - Подумал Некрасов, но войдя в залу, явно понял: все много хуже, а главное противнее.
...Из дома Любка вывезла все что могла, включая неподъемные платяные шкафы и тяжелые серванты с толстенными стеклами. Под окном, на единственной, оставленной супругой лавке, печально покачивая плешивой покамест головой, сидел нахохлившись серый гусенок, в сутолоке надо думать забытый домовитой супругой.
- Ну что, горе ты мое? Грустишь? - Мужик сел на лавку погладил птенца по спине, ласково, словно кошку.
- Как же такое случилось, что тебя моя проблядь проворонила? Али из жалости оставила, типа как бы великодушие проявила, а?
Гусенок приподнялся и прихрамывая на правую лапку прошелся взад и вперед по лавке.
-А...- Протянул мужик с горьким удовлетвореньем и потянулся за папиросами.
- Да ты гусь непростой, ты мне, увечному как бы даже с намеком оставлен.
Некрасов хохотнул, прихватив с собой гусенка отправился во двор. Курить в избе ему уже год, как запретила супружница его, Любка.
Год прошел, а может быть и два, да и так ли это важно? Но Забывать стал Юрка Любку. Забывать стал, как смеялась она над ним, ночами его беспомощными, как называла его горем своим, поначалу вроде бы даже с теплотой в голосе, но с каждой новой такой ночкой, все злее и беспощаднее. Стал Некрасов забывать, как пахнет теплая Любкина подмышка под утро, как громко и весело кричала она свое — Цып, цып, цып...- созывая кур, засыпая в деревянное корытце хлебное крошево, вперемежку с зерном и вареным картофелем, как старательно, с оттяжкой хлестала в жарко натопленной бане и себя и его, Юрку.
Местные Селезневские мужики, случайно встретившие неверную Некрасову бабенку, в райцентре, в чайной при «Доме приезжих», рука об руку с ее новым хахалем, по бабьи полным парторгом зверофермы, и исподтишка оглядывая его рыхлое тело, широкую задницу и вислый живот под дорогой, белоснежной сорочкой уяснили для себя твердо: Юркина слабость в постели- причина для столь спешного бегства супруги, явно надуманная. Вряд ли этот толстяк в дорогих шмотках сможет ублажить слабую на передок Любку лучше, чем поджарый, тонкий в кости бондарь.
А рыжий горбатенький дед Матвей всю войну занимающийся охотой и каждый свободный рубль посылающий в фонд Красной Армии долго пыжился и глотнув теплой водки выдавил наконец:
- Да сука она, эта Некрасова. Сука. Всегда была такой. У нее и мать такая же неверная была, и бабка...Я помню...Сам к ней ходил, к Верке-то, к бабке Любкиной значить...Вот только у нее фамилия была кажется какая-то другая. Не, не Некрасова, точно другая...
- Девичья!- Радостно рассмеялись пьяненькие мужики, но о встрече своей Юрке Некрасову решили не рассказывать, хорошо понимая, чем может кончиться даже незначительная стычка простого бондаря и парторга зверофермы, одевающего в черно-бурые меха бабенок всех маломальски важных начальников Зауралья и Казахстана впридачу.
Впрочем, особой ревностью Юрка не отличался, да и некогда было шибко ревновать: приходилось вкалывать в колхозе до седьмого пота, иначе с бондарским любимым своим ремеслом Некрасову пришлось бы расстаться: частников в те послевоенные годы особо не жаловали.
И вновь поднялся Некрасов. Вновь в его стайке заблеяли овцы, а по двору снова стала важно вышагивать сытая, ухоженная птица: куры и утки. Отрадно было наблюдать, как он ранним, росным утром по старательно выметенному двору расхаживает в черных сатиновых трусах, линялой майке и кирзовых сапогах на босу ногу и, разбрасывая желтые куски вчерашней пшенной каши, зычно созывает своих шумных питомцев.
- Цып, цып, цып, мать вашу. Бегом, кому сказано! Некогда мне тут с вами валандаться...
И словно понимая, что Юрка и в самом деле опаздывает, со всех ног к нему сбегается кудахчущая и крякающая живность. Но впереди всей этой пестрой громогласной ватаги, виляя задницей, важно шествует здоровый, откормленный гусак, слегка припадающий на правую лапу: тот самый, которого Некрасов, все эти годы иначе как Горе ты мое и не называл. Встав рядом с хозяином, о праву руку, гусак звонко шлепал по сырам от росы доскам черными перепончатыми лапами, брызгал на Юркины сапоги светло-зеленым пометом и, выгнув шею, важно оглядывал прожорливых птиц. Иногда, Горе ты мое, тревожно оглядывался, словно проверяя, а здесь ли Некрасов, но заметив его худощавую нелепую в своем облачении фигуру, вновь возвращался к прежнему занятию: гадить на хозяйские сапоги и следить за порядком.
Соседские бабы по первости после Любкиного ухода, ожидавшие если и не скорого самоубийства, то уж как минимум недельного Юркиного запоя, но не дождались болезные, Некрасов пил довольно редко, больше по праздникам. Он и на фронте-то свои законные граммы частенько отдавал однополчанам, а сейчас из за Любки? Вот глупости-то...
Не дождавшись ничего интересного для себя, соседки решили оженить Юрку: не век же ему в счастливых холостяках у женатых мужиков зависть вызывать. По началу, бабы подсовывали Некрасову невест из местных(девиц или молоденьких вдовствующих солдаток, после войны много их было), но когда ни на одной из них Юрка не остановил своего выбора, в дом к бондарю зачастили женщины из деревень отдаленных. Иные за двести километров приезжали. Придет такая очередная бабенка, дом разве что не вылижет: печку зубным порошком с синькой выкрасит, полы в избе ножом или осколком оконного стеклышка выскоблит, по полочкам да этажеркам кружевные салфетки разложит, а Некрасову хоть бы хны: смотрит на женщину ровно на пустое место. В глазах то ли скука смертная, то ли тоска бесконечная, то ли равнодушие жуткое. Глянет бабенка на Юрку в такую минуту, и тотчас же прочь, прочь из избы , словно кипятком ошпаренная.
Дольше всех в доме Некрасова задержалась Верка Шубина, приехавшая к нему из-под Копейска.
Как-то так получилось, что у Юрки работы в этот год навалилось валом: в колхозе на каждого мужика включая несовершеннолетних пацанят, наложили обязанность, заготовить для города по пятнадцать кубов колотых дров, и это не считая основных работ в поле и на ферме.
Даже про бочки пришлось на время забыть Некрасову — домой разве что не приползал от усталости: сапоги и то иной раз сил не было скинуть.
А тут Верка
как раз и подсуетилась. Рано утром
завтрак горячий с хлебушком домашним,
да с собой на ферму туесок, рукой
заботливой собранный. К вечеру ужин
горячий под подушкой дожидается,
картошечка какая-никакая, да селедочка
под луком струганным.
Про баньку вовремя
протопленную, скотину да птицу от души
кормленую и говорить нечего: куры с
утками, завидев Шубину, совсем с ума
сходили, разве что по человечьи не
разговаривали. Один лишь Горе ты мое
признавать Верку не спешил, шипел на
нее громко и зло, изгибая толстую, гибкую
шею, топал и зыркал круглыми янтарными
пуговицами глаз.
В ночь с
девятое на десятое мая 1950 года, выпив
с Некрасовым за великую победу, за тех
кто не вернулся, за Юркиных однополчан,
за товарища Сталина и еще пес знает за
кого, Верка как-то запросто, словно
невзначай, оказалась в одной с Юркой
постели.
Что там было и как, мужик
вспомнить не мог, хоть по утру и пытался,
как проснулся значит, но сытный вкусный
дух из кухни выдернул проголодавшего
мужика из постели и скоренько сполоснув
лицо под жестяным рукомойником, он, как
был в чистом после бани исподнем, рубахе
да кальсонах, сел за стол.
Верка, в нарядной, темно-зеленого панбархата душегрейке, пестром платке и темной юбке в мелкую ромашку, смущенная и от смущения румяная, выставила на стол чугун отварного картофеля, приправленного топленым сливочным маслом и резанным укропом и большую чугунную сковороду с жаренным мясом. Двухсотграммовый шкалик водки, рядом с тарелкой соленых валуев довершал картину.
- Ну ты Верка даешь.- Удовлетворенно хмыкнул Юрка и вилкой приподнял тяжелую крышку прикрывающую сковороду.
Вера гордо улыбнулась и присела напротив хозяина.
- Ты Юра бери, ешь прямо из сковороды. Так оно вкуснее... Да что с тобой!? Юра...
Некрасов привстал, рывком пододвинул к себе сковородку и дрожащей рукой, хищно блеснувшей вилкой перевернул обжаренную до хрусткой корочки гусиную ляжку.
- Что...Что это такое? Это что, гусак?
Лицо бондаря побелело до синевы: губы крупно дрожали, обнажив крепкие зубы.
- Ну да, гусак...- Верка тоже привстала и непонимающе уставилась на жаркое. - А что, слишком старый, жесткий разве?
- Так это что, Горе ты мое?- Ляжка плюхнулась в густой, светло-коричневый жир и раскаленными брызгами обожгла руки и лицо женщины.
- Ты...Ты...Ты сука, друга мово единственного под нож пустила!? Убью падаль!
Юрка рванул из за стола, метнулся к печке, где обычно стоял отточенный словно бритва топор — щепки для растопки рубить.
Истошно закричав, Верка спиной вывалилась в окно и под звон лопнувшего стекла, неловко словно большая лягушка плюхнулась в раскисшую от долгих весенних ливней глину. Вслед за ней в кровь раздирая руки попытался выцарапаться и долговязый Юрка.
Заметив мужика, женщина кинулась прочь и перескочив невысокий штакетник палисадника на неверных разъезжающихся ногах побежала от дома Некрасова.
- Ратуйте! Ратуйте люди добрые! Человека из-за паршивого гуся убивают! Ратуйте...
Падая в глубокие, наполненные рыжей, дождевой водой колеи по вдоль главной улицы Селезневки, Верка затравленно оглядывалась и на коленях уползала все дальше и дальше к пруду, за кусты сирени, уже закипевшие в ароматном своем цветении.
А Юрка неожиданно быстро остынув, вытряхнул из волос стеклянные осколки, и облизав распоротый палец, сплюнул кровью сквозь выбитое окно.
- Убегла небось? Ну беги, беги...
Некрасов
вынул из рамы осколки остатки разбитого
стекла и, прикрыв окно, сел к столу,
поминать пернатого дружка.
* * *