1. Прощание
Накануне отъезда в армию я пришел попрощаться с развалинами нашего дома, сгоревшего во время войны. Постоял, вспоминая своих сверстников, соседей, наш двор и квартиру. Потом пошел по тому скорбному пути, который должна была проделать наша семья 29 сентября 1941 года. Случайно мы смогли уехать из прифронтового Киева. Мне мерещится кошмар, который мог с нами случиться, если бы мы остались. И я прошел его шаг за шагом до самого конца. С вещами мы выходим на улицу: дедушка, бабушка, мама с сестрёнкой на руках и я. На углу Братской и Андреевской, висит объявление: «Все жиды города Киева и его окрестностей должны явиться в понедельник 29 сентября 1941 года к 8 часам утра на угол Мельниковской и Дегтеревской улиц (возле кладбища)...» И на стене бывшего Братского монастыря прочел продолжение: «...взять с собой документы, деньги, ценные вещи, а также теплые вещи и белье. Кто из жидов не выполнит этого распоряжения и будет найден в другом месте, будет расстрелян». На Контрактовой площади дополняем собой поток людей, идущих в последний путь к старому еврейскому кладбищу. И все это для меня настолько достоверно, что начал кашлять от пыли, поднятой ими. Вижу спины, спины, спины - женщин, мужчин, детей и стариков, лица маленьких детей над плечами бабушек и матерей, мучительные шаги немощных и больных - беспомощность этих людей сжимает мое сердце, и плачет моя душа. Шарканье ног, говор и рыдания. Я мысленно выхожу из этого кошмара, потому что боюсь сойти с ума, и возвращаюсь в настоящее. Я возвращаюсь и думаю: «Как это мог позволить сделать Бог? Почему Он не напустил мор и проказу на этих бандитов и не убил их в чреве матери? Почему не сделал так, чтобы они умирали от собственной ненависти в муках и страданиях? Почему не прерывается вечная эстафета зла и насилия? Почему?!» Известный всему миру Бабий Яр отыскать было трудно. Ни указателя или дощечки с надписью - ничего не было. Спустя 11 лет после освобождения Киева эта могила (сто тысяч человек!) не была ничем обозначена. Долго блуждая по пустырям за старым еврейским кладбищем, я случайно наткнулся на овраг с крутыми склонами и удивительно ровным дном. И догадался, что это место захоронения. Но сомневался, потому что здесь валялся мусор, потому что мальчишки здесь играли в футбол, потому что женщина здесь выгуливала собаку. Я спросил у этой женщины, и она подтвердила мою догадку - это Бабий Яр. Стоя на краю этой огромной могилы, я подумал о том, что если бы она была не здесь, а в Дании, то на ней давно стоял бы памятник, окруженный цветами. Я уверен, что на этом памятнике обязательно была бы звезда Давида. Потому что в Дании, когда немецкое командование обнародовало приказ всем евреям носить повязку с шестиконечной звездой, чтобы легче было их распознавать, первым стал носить ее король, а за ним все население страны. Потому что среди датчан не нашлось ни одного мерзавца, готового участвовать в расстреле евреев. Потому что за одну ночь жители страны вывезли на своих лодках всех евреев в нейтральную Швецию и спасли их от уничтожения. Потому что Дания проявила себя как страна праведников, а датчане как великий народ. Я прощался с могилой, которая не стала нашей случайно. Не мог я тогда знать, что пройдет еще почти четверть века, и все же поставят памятник, но не евреям, а гражданам и военнопленным. И не возле могилы, а вдали от нее. Хотели памятник? Настаивали? Нате вам - и не тот, и не там! Почему? Жизнь мне давала убедительные ответы. Но самый убедительный я получил 14 октября 2007 года, когда по главной улице Киева, Крещатику, по инициативе президента Украины прошел парад оставшихся в живых убийц - ветеранов дивизии СС «Галычина», сформированной из украинских националистов. Они шли, вытянув правую руку в фашистском приветствии. Примерно в то же время командиру батальона СС «Нахтигаль» Роману Шухевичу присвоили звание «Герой Украины». Но это все произойдет значительно позже. 11 ноября 1954 года. В тупике товарной станции Дарница - длинный эшелон. Напротив каждой теплушки стоит колонна, похожая на толпу. Возле шестого вагона стою я. В коричневом старом, потертом пальто, в черной фуражке с кривым, ставшим от времени мягким козырьком. На ногах - сапоги. На мне вылинявший морской китель с якорями на пуговицах - его подарил мне родной дядя, военный моряк, когда я был еще в восьмом классе, и синие галифе, подаренные примерно в то же время другим дядей, служившим в армии. Поэтому в школе меня иногда называли "морская кавалерия". И вещмешок. Еще отцовский. Его рукой химическим карандашом написана фамилия. В кармане пальто лежат в футляре очки. Это большой секрет - никто не должен об этом знать: не люблю, когда ко мне обращаются не по имени, а "очкарик". Хватит с меня того, что я еврей. Из двадцати лет - столько живу на свете - шестнадцать лет я еврей. Не с самого рождения. Помню, как стал евреем. Мне было тогда четыре года. Среди детей во дворе возник разговор о национальностях. Нет. Нет. Я остался таким же интернационалистом, каким был до четырех лет. Но именно тогда передо мной стал вопрос: кто я? Я был уверен, что папа, мама, бабушка, дедушка, все наши родственники и, конечно, я имеют хорошую национальность. Мы играли во дворе. Сумерки делали его таинственным. До одури бегали друг за другом. Было так интересно и весело. Но меня позвала бабушка. Я знал по моему житейскому опыту, что если зовет бабушка, то можно еще поиграть. Но через некоторое время позвал папа. Я понимал, что теперь нужно идти. - Господи, на кого ты похож?! - с гордостью удивилась бабушка и повела меня умываться. Я очень любил умываться и отфыркиваться, как это делал мой папа. При этом бабушка очень пугалась, насколько я понимаю теперь, делала вид, что пугается. И это смешило меня. Я самозабвенно наслаждался ее забавно испуганным лицом. И она смеялась вместе со мной. - Бабушка, а какая у меня национальность? Бабушка перестала смеяться. Глаза стали строгими, как бывало, когда я говорил какую-нибудь глупость. - Слава Богу - ты еврей, - тихо-тихо сказала бабушка, словно сообщала это по секрету. - А что? - Я еврей?! Удар был нанесен сильный. Насколько я понял во дворе, евреи - это чужие. Я был подавлен, уничтожен, растоптан. Когда мы с бабушкой появились на кухне, где собралась за столом вся наша семья, мама не могла не заметить моего состояния. Бабушка ей что-то негромко говорила. Я услышал только то, что она сказала в самом конце: - Рано или поздно это должно было случиться, Хана. С того дня я стал евреем. И вот теперь стою перед шестым вагоном. В прошлом году мне дали отсрочку. Дело в том, что я вижу только первую строчку в медицинской табличке, состоящую из двух букв, которые я знаю наизусть. - У тебя плохое зрение, - сказали мне, - учись. И я учился. Но шел 1954 год. Год тревожного ожидания войны. Брали в армию всех или почти всех. Снимали «бронь» с ребят, которые учились в горном техникуме, геологоразведочном. Я учился всего лишь в кинотехникуме... Сержант стоит на насыпи рядом с вагоном и, возвышаясь над нами, громко зачитывает фамилии. Ему отвечают: «здесь», «тут я» или просто «я». Шум проходящего поезда поглощает все звуки, и сержант замолкает, дожидаясь, когда стихнет. За вагоном - огромные тополя. Они вскинули в небо ветви, застывшие в немой молитве. О чем они просят небо? О чем они просят Бога? «Боже мой, Боже мой, Боже мой! - просят они, думаю я. - Ты даешь нам тепло и ты забираешь его, чтобы заменить стужей с леденящим ветром. Мы привыкли к испытаниям, но не сделай их слишком суровыми, о Господи! Дай нам силы дожить до весны, родить новые листья, наслаждаться их ростом, их лепетом под первым весенним дождем». На верхушке самого высокого тополя осталось несколько желтых пятнышек - это листочки. Они еще отмахиваются от ветра, упрямо держась за ветки... Один из них сорвался и падает, падает, падает... - Один уже сбежал, - громко говорит рядом стоящий парень. - Какой-то Местечкин... - Как сбежал Местечкин?! - не понимаю я. - А вот так и сбежал... Только теперь я услышал, как надрывается сержант, выкликая мою фамилию. Может быть, в последний раз, негодуя, он кричит: - Местечкин!!! - Я-а-а!!! - изо всех сил кричу в ответ. - Что же ты, ... твою мать, фамилию забыл?! Я виновато молчу. Мне никогда не нравилось соревноваться. Быть последним мне нравится больше, чем, толкаясь, быть первым. Поэтому жду, когда, обгоняя друг друга, ребята ворвутся в вагон. Вхожу последним. Все места на нарах заняты. Натыкаясь на недоброжелательные взгляды, красноречиво говорящие, что и без меня у них тесно, обхожу весь вагон. Свободных мест нет. Покорный судьбе, я решаю, что пристроюсь где-нибудь на полу. Понимаю, что стыдно быть таким - никаким. На всех восьми полках - трех в каждом торце вагона и двух, расположенных выше человеческого роста, по краям двери, - лежат ребята, и у них, по крайней мере, на одну проблему меньше, чем у меня. Чтобы быть решительным, мне нужно дойти до крайности. Толкаю чьи-то ноги. - Подвинься! - и это звучит, как приказ. К моему удивлению, владелец ног отодвигается, освобождая мне место. Забрасываю на полку свой вещмешок и взбираюсь на нее. Я лежу на нарах, как все! Как все - какое это счастье! Ругаю себя, умельца создавать проблемы там, где у других их просто не существует. Зато теперь все лежат - просто лежат, а я лежу счастливым, потому что отвоевал место под солнцем. Надо мной коричневый потолок из плотно пригнанных досок - он так близко, что, если поднять руку, можно потрогать его. "Под потолком", - уточняю я. Потом мне кажется, что я потерял очки. Вздрагиваю от испуга. Нащупываю их в кармане - они на месте. - Послушай, - говорит мне тот, кто подвинулся, - ты учился в 70-ой школе? Лицо знакомое... - В 17-ой. - А где это она? - На Подоле. Возле церкви на углу Щекавицкой и Фрунзе. - На Щекавицкой живет моя тетя. - Это очень хорошо, что на Щекавицкой живет твоя тетя: значит, мы земляки. Мы хохочем, как умеют хохотать дети по никчемному поводу. Этот нервный смех очищает нас от горечи расставания, тревожной неизвестности, материнских слёз, комом стоящих в наших душах... Когда мы умолкли, соседи по нарам просят: - Расскажи и нам анекдот. Мы переглядываемся. - Да это не анекдот, - говорит мой земляк. - А чего же смеялись? - Его тетя, - тихо говорю я, словно сообщая тайну, - живет на Щекавицкой. - Ну и что?! Мы трясемся от смеха. "Странно, - думаю я, - как я могу так смеяться?" Вспоминаю полные слез родные мамины глаза и обнимавшую маму сестру. Представляю себе, как они возвращаются домой. Меня не будет с ними завтра. И через год. И через два. И только через три года, если не будет войны... Мне кажется, что война неизбежна. А такие, как я, чаще всего, не возвращаются с войны. Я это знаю наверняка - не возвращаются... Мне мерещится, что я в лодке, ее оттолкнули от берега - и вот она на середине реки. В лодке я один - с вещмешком и очками в кармане, и без вёсел. Все те, кто мог бы прийти на помощь, остались на берегу. Плыви и надейся! Нужно что-то придумать, чтобы уйти от воспоминаний, тоски и жалости. Бедная, моя бедная мама! Она снова передо мной. - Где они были, - кричала она, забывшись, - когда без мужа, одна поднимала на ноги детей? А теперь они забирают тебя! Сначала забрали мужа, теперь забирают сына! Где они были, когда мы голодали и не было крыши над головой? Где они были?! Мне страшно было видеть ее глаза, слышать, что она говорит. - Я не должна тебя отпускать! - кричала она. Боже мой, мне кажется, что она сходит с ума. - Мама, - говорил я ей, - все служат. И я отслужу. - Хана, - успокаивал ее родной брат, мой родной дядя, гордость моя, - ну что ты такое говоришь? - Молчи, мой брат! Ты чудом вернулся с войны... Почему мужчины в нашей семье такие дураки? Всё, что они умеют, - это отдать свою жизнь. А за что?.. Чтобы слушать: «В Ташкенте сидели»? Мой муж, сидя в Ташкенте, в сорок первом погиб под Киевом. Какой ловкач! Боже мой! Мне всё же кажется, что она сходит с ума. А слёзы ее текут и текут... Боже мой! Мне кажется, что я сойду с ума от жалости к ней. - Всё! - говорит она, пытаясь не плакать. - Всё хорошо, я уже не плачу. Отчаянным усилием она заставляет себя улыбнуться. - Счастливо тебе, мой сын. Помни - мы ждем тебя. Ты не подведи нас - возвращайся... Я ощущаю рубеж, отделяющий новую жизнь от старой. У меня, как у бродяги, только котомка. Больше ничего нет. Бродяга, у которого ничего нет, и нет свободы... Бог мой, помоги моей маме! Бог мой, помоги моей сестре! Бог мой, помоги мне, бродяге! Вагон вздрогнул и покатился. Мы медленно выбираемся из тупика между поездами, будками, столбами, семафорами, приземистыми столбиками с фиолетовыми огнями. И вот уже мелькают огороды, поля и перелески. - Прощай, моя Родина - милый моему сердцу Подол. Прощайте, дорогие мне улицы. И мысленно называю их, как на перекличке, под стук колес: Братская! Борисоглебская! Игоревская! Андреевская! Ильинская! Щекавицкая!.. И еще, и еще, и еще... Свидимся ли мы когда-нибудь ...
|
2. Письмо
Эшелон снижает скорость. Справа и слева появляется несколько путей, количество их увеличивается - это признак крупной станции. - Дядя! - кричит один из стоящих у раскрытой двери теплушки. - Какая это станция? - Бахмач! - отвечает мужичок, плетущийся по тропинке. Бахмач! Трудно поверить, что в августе 1941 года здесь все было в огне и дыму, и наш эшелон промчался сквозь станцию, как курьерский поезд. В этом ленивом спокойствии с безоблачным небом я, может быть, единственный во всем эшелоне свидетель того, как это небо таило в себе угрозу налета немецких самолетов, и в любой момент могла оборваться тишина, дорога, жизнь. Эшелон медленно вползает в узкий промежуток между составами, скрипит тормозами, вздрагивает и затихает. По всему видно, что стоянка предстоит длительная. Мы покидаем надоевшие нары и с удовольствием прохаживаемся неподалеку от вагона. Сержант, вернувшийся от начальника поезда, сказал, что стоянка около часа. Саша Сапожников, мой сосед по нарам, предлагает прогуляться к вокзалу, и мы пошли. Интересно бы узнать, куда нас везут. Сержанты отмалчиваются, железнодорожники в лучшем случае называют следующую станцию. Мы подходим к справочному бюро и Саша заглядывает в окошко. - Здравствуйте, - говорит он. - Я с моим другом здесь проездом. Мы из Киева. Побывали на многих станциях, но такой красивой девушки не встречали. И это может подтвердить мой друг. Он дергает меня и освобождает место у окошка. Вставляю голову в проём и цепенею: в деревянном обрамлении, словно с портрета, на меня смотрит красавица. Пепельные волосы. Нежный овал лица с чуть-чуть обозначенными скулами. Серо-голубые глаза. Уголки рта подрагивают в доброжелательной улыбке. Я стесняюсь своей некрасивости и фуражки с погнутым козырьком. Молчание затягивается. Что-то нужно сказать, и я говорю: - Меня зовут Давид... - Его зовут Давид! - возмущается Саша и отталкивает меня. - Какой он, право, неловкий. Вместо того, чтобы узнать ваше имя... Как вас зовут? Валя... Валентина... Какое красивое имя! "Валя, Валентина, где же ты теперь?" А она живет в Бахмаче. Кстати, меня зовут Саша. Мы с Давидом путешествуем под видом призывников в шестом вагоне воинского эшелона. И представьте себе - не знаем куда. Только великие путешественники могли позволить себе такую роскошь - не знать куда. Мы же люди простые... Вы нам можете помочь? Жаль... Но кто-нибудь здесь должен знать? Бедный Давид! Прошлой ночью он несколько раз просыпался и вскакивал с вопросом: "Куда? Куда?" И вообще долго кудахтал и не давал спать. Валечка, мы будем вам очень благодарны, и все три года службы будем помнить о вас. Особенно Давид. Он у нас такой впечатлительный... Если обстоятельства позволят, мы через часик к вам заглянем. Нам кажется, что прошло много времени, и опасение, что эшелон уйдет без нас, заставляет перейти на бег. Пересекаем несколько путей, пролезаем под вагонами, долго бежим по узкому коридору между товарными составами. Я боюсь, что мы заблудились. - Вот будет номер, если поезд уйдет без нас, - обеспокоено говорит Саша. - Сколько мы пересекли путей? - Шесть или семь... - А надо восемь. Мы еще два раза пролезаем под вагонами и, наконец, видим наш эшелон. Переходим на шаг. - Вот это девчонка! Хорошо бы ее как-то навестить. "Меня зовут Давид!" - Саша передразнивает меня и смеется. Я хочу молчать. И молчу. А он говорит со мной, как опытный сердцеед: - Ты не дорос до понимания комплимента. Это не вранье. Суть его в том, что женщина сама, как из меню, выбирает то, что больше всего нравится и во что ей хочется верить. Обычно она себя не обижает. Я хочу молчать. И молчу. - Комплимент - это приятные лестные слова, которые приносят ей радость. И это, между прочим, не так просто. - Саша, тебе там делать нечего, - говорю ему тоже, как опытный сердцеед. - Ее оттолкнет твоя привычка нравиться. И ты предсказуем... Мужчина не должен рассыпаться бисером, нанизывать множество незначительных шаблонных слов. Почему-то многие считают, что мужчина должен быть сильным. Должен. Кто спорит? Но прежде всего, в нём должна быть сила мысли и весомость слов, а не тили-тили-тили. Саша иронически хмыкает и многозначительно говорит: - Ну-ну! - Вот и у тебя появляются мысли... Обстоятельства сложились так, что ни через час, ни через два мы не можем покинуть вагон. - Дяденька, это шестой вагон? - раздается детский голос. - Шестой, - отвечает Саша, стоявший у самой двери. Перед вагоном стоит мальчишка с конвертом в руке. - А Давид у вас есть такой? - Есть, - отвечает Саша. - Ему письмо! Все удивлены, а я больше всех. Вскрываю конверт. На листе бумаги, вырванном из блокнота: "Ребята, когда будете возвращаться из Калининграда, заходите. Валя". Минут через десять вагон вздрагивает, и мы снова в пути. Взбираюсь на нары, следом за мной - Саша. Даю ему письмо. Лицо его озабочено. - Как бы то ни было, пункт назначения воинского эшелона почему-то считается военной тайной, - говорит он. - У Вали могут быть неприятности. Я почему так говорю? Сержант буквально меня допрашивал. Кто ты? Знаю ли я тебя? Есть ли у тебя родственники в Бахмаче? Как могли узнать, что ты едешь в шестом вагоне? Короче - он поручил мне выведать у тебя содержание письма. - Ты платный агент? - Платный агент советует уничтожить письмо так, чтобы сержант это видел. - Ладно. Подумаю. Поздний вечер. Дождь с едва слышным шорохом трется о стены и крышу, вместе с ритмичным покачиванием и стуком колес погружает вагон в сладкую дрему. Просыпаюсь и хочу снова нырнуть в сон, но ничего не получается. Сползаю с полки, сажусь возле "буржуйки", подбрасываю в нее несколько поленьев и смотрю, как они медленно начинают разгораться. Спектакль, в котором только одно действующее лицо - огонь, могу с интересом смотреть бесконечное множество раз. Кто-то со стоном зевает, встает, отодвигает дверь и в образовавшийся промежуток отправляет малую нужду. Задвигает дверь. Возле бачка с водой, гремя цепью, закрепленной на кружке, долго и жадно пьет. От него пахнет спиртным перегаром. Это сержант. Он садится рядом со мной, достает махорку, отрывает от газеты небольшой кусочек и скручивает цигарку. Прислонив ее к темно-красному боку печки, прикуривает. - А тебе, я видел, - выдыхая дым, говорит он, - почту доставляют прямо в вагон. С адресом: Бахмач, воинский эшелон, шестой вагон, Давиду. Чудеса! - Бог бы миловал от таких чудес... - А что такое? Достаю из конверта письмо и читаю его: - "Лапша! Сука! Знай - мы пасем тебя и врежем по самое здрасьте. Не отдашь - будут тебе кранты. До твоей гробовой доски Толя и Миша." Вот такие чудеса... Я ж им, падлам, при всем честном народе сказал: "Долг - святое дело. За мной не пропадет. Если б не армия, сам понимаешь, это не проблема." Не поверили - прислали "шестерок". Открываю дверцу, комкаю письмо и бросаю в огонь. Лицо сержанта выражает удивление. Я горд собой - он мне поверил. - Денег-то много? - Если бы много, другой разговор. Пять тысяч. По пьянке просадил. Я раньше их за деньги не считал. Какие-то пустяки. Сержант крайне удивлен: пять тысяч - пустяки. Он таких денег, как и я, сроду в руках не держал. - А ты их знаешь? - спрашивает сержант. - Их еще в Дарнице заприметил. Кудрявый и Резанный. Крутились возле вагона. - А ты "Лапша"? - А я "Лапша". - Ну, парень, попал ты в историю... Он громко и протяжно зевает, снова, гремя цепочкой, пьет и уходит спать. Достаю из вещмешка блокнот и самописку. "Здравствуйте, Валентина! - пишу я. - Мы с Сашей очень благодарны за заботу. Письмо Ваше буду хранить теперь, как талисман, и уверен - оно будет приносить мне удачу. Привет от Саши. Давид". На конверте написал адрес: "Бахмач. Железнодорожный вокзал. Справочное бюро. Вале". На следующий день, прогуливаясь на одной из остановок вдоль поезда, Саша говорит: - Давай напишем письмо Вале. Надо поблагодарить все-таки... - Уже. - Что уже? - Отправил. - А привет от меня, я надеюсь... - Да. - Что да? - Передал. Cаша смотрит на меня и улыбается. - Ты выходишь из образа, мой мальчик, - заявляет он, продолжая улыбаться - Мне казалось, что свое первое письмо ты отправишь маме. Он не ошибся - первое письмо я отправил маме.
(Продолжение следует) |