5. Левитанские
В час, когда сумерки, крадучись, обволакивают землю, в вагоне становится совсем темно. Зажгли лампу "летучая жизнь". На нижних нарах с одной и с другой стороны вагона при свете свечи играют в карты. В углу, где обосновался сержант, ужинают с водкой и пьяной болтовней. Кое-кто спит, похрапывая. Некоторые бесцельно слоняются по вагону, следят за карточными баталиями, слушают разные байки и анекдоты. Кто-то неумело трогает струны гитары. Воздух в вагоне становится зловонным. Сержант не выдерживает - оставляет своих собутыльников и начинает поиск источника зловония. Через несколько минут он обнаруживает его: на горячей трубе, выходящей из печки, сушатся грязные портянки.
- Какая "бля.." повесила портянки?! - громогласно спрашивает он.
"Бля.." вскоре нашлась, и сняла портянки с трубы. Отодвинули двери с обеих сторон теплушки, ворвался холодный ветер, воздух быстро очистился. Двери закрыли.
Саша Сапожников, Миша Левитанский и я - удивительная привычка у евреев при малейшей возможности собираться вместе - стоим возле вертикальной щели, образованной неплотно прикрытой дверью, и курим. Точнее - курят они, а я так, за компанию.
- Судя по тому, что после Орши мы свернули на северо-запад, - говорит Миша, - мы едем в Прибалтику. Хорошо бы в Калининград...
- Это еще почему? - спрашивает Саша.
- В Калининграде служит мой дядя - гвардии майор Левитанский. Интереснейший, между прочим, мужик. Пошли как-то мы с ним в баню. У него штук восемь шрамов - на груди, на спине, на плече. "Дядя Яша, спрашиваю, это что - ранения?" А он смеется: "Какие ранения?! Евреи, как известно, не воевали..." Кстати, вы заметили - я сказал: «Гвардии майор»? Так он таки гвардии майор. Настоящий. А у тебя, Давид, отец жив?
- Погиб...
- У тебя, Саша?
- Погиб...
- Мой тоже погиб... Да, так дядя и говорит, что у него был сильнейший фурункулез, а фурункулы - хуже фашистов. Обсели со всех сторон. Некоторые из них даже вскрывали. Теперь, мол, как герой, весь в шрамах.
- А этот? - показываю на шрам длиной в ладонь.
- У меня была так называемая фурункулёзная гряда, - отвечает он, - это, когда фурункулы размещены один возле другого по линии. Чтоб каждый не вскрывать, делают один общий разрез...
Фурункулёз, ребята, - это жуткая штука. Я это испытал на себе. Сразу после войны, когда вернулись в Киев, мы поселились в сыром подвале. Голод. Холод. Где только на мне не выскакивали фурункулы?! На ногах, заднице, спине, шее, щеке, под мышками. Они меня измучили. И вот однажды я подумал, что самое подходящее место для фурункула - это лоб: ходить, сидеть и лежать не мешает, одежда не трет, кушать - можно. И что вы думаете? Буквально на следующий день посредине лба выскакивает небольшой, как прыщ, чирей. День ото дня он растет и становится большим c синевой фурункулом. Что вам сказать?! То, что некрасиво - это само собой. Но больно как! Оказывается - он стягивает кожу лба, а при ходьбе всё наше тело сотрясается. Каждый шаг - был маленьким потрясением и болью. Натерпелся я ужасно. И тогда понял: человеческое тело сделано на столько рационально, что нет на нём удобного места для фурункула.
Когда рассказал маме о фурункулёзной гряде, а мама моя врач, она хохотала до слёз. "Тебя обманули, мой мальчик. Яша такой выдумщик! У него почти за каждый фурункул по ордену", - и она рассказала о нем много интересного.
Дядю Яшу несколько раз тяжело ранило. Это не удивительно - истребители танков долго не живут. Смертность, как у летчиков. Треть войны он провалялся в госпиталях. Последнее ранение было особенно тяжелым. Два осколка извлекли, а еще два, засевшие в правом легком, достать было невозможно. Если оперировать, шансов выжить почти не оставалось. Если оставить, вряд ли выживет, потому что кровь и скопившаяся жидкость возле раны затрудняла дыхание. Через несколько дней он начал задыхаться. Его срочно перевезли в Киев.
- Главный хирург подполковник Левитанский ваш родственник? - спросили его в приемном покое.
- Все мы родственники, - неопределенно ответил дядя.
Срочно стали готовить к операции. Ему повезло - в последний момент в операционную вошел главный хирург. Посмотрел рентгеновские снимки и отменил операцию, сказав, что с этими осколками раненый может жить долгие годы, если выживет, конечно. А для того, чтобы выжить, нужно потерпеть. Он ввел длинную иглу со шприцем и начал отсасывать кровь и жидкость, скопившиеся в легком возле осколков. Дядя Яша потерял сознание, а когда очнулся, увидел возле своей кровати незнакомую женщину с заплаканными глазами в накинутом на плечи белом халате.
- Наконец-то, - обрадовалась она и побежала за нянечкой.
Примерно через час, когда раненого привели в порядок, нянечка впустила в палату эту женщину.
- Вы знаете, - сказала она, - произошла какая-то ошибка. Я получила письмо, в котором сказано, что мой сын Яков Петрович Левитанский находится в госпитале. Левитанские никогда не жили в нашем доме... Мы с дочкой решили вас проведать. Если вы уточните адрес вашей мамы, мы отыщем ее.
- Вы живете на улице Ленина, дом 50, квартира три?
- Да...
- Видно дела мои были очень плохи, если добрались до вас... Произошла ошибка. Моя мама живет по этому адресу, но не в Киеве, а в Новосибирске. Извините, что так произошло...
Эта женщина с дочкой приходили к нему несколько раз. Когда раны зажили, он пришел к ним в гости и рассказал правду. Дядя Яша знал, что если к его маме придет "похоронка", она этого не переживет, и поэтому "перепутал" города для того, чтобы она жила и надеялась.
Перед самой выпиской главный хирург вызвал дядю. Тот зашел в кабинет и доложил о своем прибытии.
- Садись, родственник. Из каких же ты Левитанских будешь?
Подполковник поставил на стол стаканы. Достал графинчик со спиртом. На столе появилась закуска. Выпивая, перебрали всех своих родственников, близких и дальних, и не обнаружили не только родства, но даже общих знакомых.
- Ну, неважно, - сказал подполковник, - теперь мы с тобой, считай, породнились. За всю войну ни разу не встретил однофамильца.
Миша закашлялся.
- Как люди курят эту дрянь! - и он выбросил самокрутку с махоркой, которую недавно выдали всем желающим. - Я представляю их, сидящих рядом, - поседевшего, пожилого подполковника, видевшего на своем веку множество смертей, и седеющего молодого человека, почти юношу, видевшего на своем веку множество убитых, своих и чужих.
Попал мой дядя в запасной полк. Командир его роты оказался добрым и порядочным человеком. В нашей семье его знают и чтят. Однажды вызывает он дядю и говорит:
- Меня удивляет, Левитанский, почему тебя с таким ранением не комиссовали. Бегать не можешь - задыхаешься. Первая же атака будет для тебя последней. Небось, на медкомиссии на вопрос: есть ли жалобы? - ответил: нет! Отвечай, коль спрашивают!
- Так точно!
- Морока мне с тобой! Судя по наградам, воевал ты хорошо. Значит так - садись. Вот тебе бумага. Вот тебе ручка. Пиши: "Рапорт. Прошу направить меня на учебу в училище". Окрепнешь и будешь воевать дальше.
Так дядя оказался в Киевском училище самоходной артиллерии.
Надо ли вам говорить о том, что со временем он женился на дочери той женщины, которая приходила к нему в госпиталь?
Хорошо бы в Калининград...
- Счастливчик, - говорит Саша, - нам из надежного источника стало известно, что мы едем к твоему дяде.
- Правда? Я очень рад.
Из угла, где бражничает сержант, раздаются громкие голоса.
- Отбой! - раздраженно объявляет сержант, и голоса смолкают. - Всем отбой!
Мы расходимся по своим местам.
Я просыпаюсь среди ночи. Фонарь, покачиваясь под потолком, скудно освещает вагон. Тень от печки качается, как пьяная, из стороны в сторону. На деревянном ящике сидит Левитанский с гитарой и потихоньку перебирает струны. Сажусь рядом с ним. Открываю дверцу и подбрасываю в затухающий огонь несколько брикетов торфа. Он негромко поет - так, чтобы слышал только я.
- Досталась по наследству мне
желтая звезда,
старая обида - горькая слеза.
Желтая звезда жила в моей душе.
Ее носил я с детства всюду и везде.
Желтая звезда - Бога ты отметина,
Крепкая зарубина на моей судьбе.
Родина моя!.. Родина моя,
Почему ты мачехой смотришь на меня?
Но давно скончались эти времена!
Голубого цвета нынче та звезда.
Белое полотнище, а на ней - она.
Так на этом флаге выглядит Мечта.
"Родина - мачеха? - удивляюсь я. - Но если она может быть матерью, почему не может быть мачехой?"
Печка с малиновыми боками, Левитанский с гитарой, его библейские глаза, я и восемь полок со спящими парнями под жалобный стон гитары и стук колес мчатся во мраке ночи навстречу своей судьбе...
6. Увертюра
Головы спящих ребят с каждым днем опускаются все ниже, потому что взятое в дорогу съестное в вещмешках, служащих подушками, уменьшается с каждым днем, и вещмешки у многих становятся похожими на пустые наволочки. Мы с Сашей соединили остатки наших продуктов, а освободившийся вещмешок на одной из стоянок набили соломой. Получилась прекрасная подушка.
На третий день пути мы доели остатки продуктов.
- Пора приехать, - говорю я.
Между тем мы уже едем по земле бывшей Восточной Пруссии, и теперь от нас никто не скрывает, что конечный пункт нашего путешествия - Калининград или бывший Кенигсберг.
И вот звучит команда "Выходи строиться!"
У сержантов сразу же появилась работа - они матюками и криками начали формовать из толпы прямоугольники колонн.
- Дирижер поднимает палочку, - комментирует Миша Левитанский, - и мы погружаемся в звуки увертюры. Увертюра, ребята! "Итак, мы начинаем!"
Огромные пустые коробки промышленных зданий вблизи вокзала остались позади. Мы идем по дороге мимо кирпичных барханов, которые когда-то были домами и пересекаем пустыню длиной в десятки кварталов. Вдали - там, где кончается пустыня, видны дома. Жалость, как мышка, скребется в моей душе. В нее сытым котом входит мстительность, и мышка затаилась.
- Это вам за Бабий Яр! За отца моего! За сожженный наш дом! - шепотом говорю я. - За голод! За нищету нашу! За наши страдания!
- Что ты сказал? - спрашивает Саша.
- Тебе показалось.
Времена дикости еще не минули. Дикость - это когда умные и глупые, благородные и не очень, сильные и слабые одной национальности, объединяясь, убивают умных и глупых, благородных и не очень, сильных и слабых другой национальности. Мстительность - это одна из составляющих дикости.
Разбухшее от влаги грязно-серое небо нависло над городом, и он захлебнулся дождем. Улицы превратились в мелкие речки. Мы идем по ним вброд. Мокрая, отяжелевшая одежда стала грубой и неподатливой, как брезент, и шуршит при ходьбе. С козырьков наших фуражек струйками стекает вода. Кажется, что вместе с нами промок весь мир.
Бывает, что мечты опускаются до обычных желаний. Я мечтаю укрыться от дождя в сухом помещении, а еще лучше - лечь на диван, включить настольную лампу, укрыться, открыть наугад "Граф Монте-Кристо" - мою любимую книгу - и читать.
- Моя мама была права, - говорит Саша Сапожников. - Надо было взять зонтик и галоши.
- Вам не кажется, что началась метеорологическая агрессия против Советского Союза? - спрашивает Миша Левитанский. - А я считал скандинавские страны дружественными... Во всем, скажу вам, виноваты безродные тучи-космополиты. Житья от них, гадов, нет!
- А если в засуху эти гады приносят спасительный дождь? - спрашиваю.
- Тогда, надо думать, тучи проявляют пролетарскую солидарность, - смеется Левитанский.
Стало смеркаться. На мрачных силуэтах домов появляются прямоугольники освещенных окон.
Колонны плохо одетых людей, давно небритых, уставших, идущих вразброд и похожих на пленных, уперлись в ворота с латунными звездами. Они открылись. Проходим мимо безликих зданий и останавливаемся возле невысокого серого дома. Покорно ждем, как забытые хозяином лошади. Наконец, двери открываются, и мы входим в огромный спортзал.
Испарения от мокрой одежды и дыхание людей создают туман, который, поднимаясь, делает свет ламп, свисающих с потолка, тусклым, а сам потолок - невидимым. Сотни парней бродят среди спортивных снарядов, и неестественный свет делает их похожими на привидения.
Время от времени возле двери выкрикивают фамилии и тех, кто отзывается, уводят. Одним из первых ушел Саша Сапожников. Через некоторое время ушел Миша Левитанский.
В зале осталось несколько человек. Я устал. Похоже, что меня забыли. И вот слышу мою фамилию. Ее называет высокий стройный капитан с артиллерийскими знаками в петлицах шинели. Значит - артиллерия. Я иду навстречу своей судьбе.
Глубокая ночь. Заштрихованные косым дождем уличные фонари пятнами выхватывают из мрака мокрый асфальт. Мы идем по тротуару от одного светового пятна к другому. Со стороны похожи на сумасшедших: четверо, согнувшись, не разбирая дороги, шлепают по лужам, а пятый, идущий впереди, в офицерском плаще с капюшоном, одетым поверх фуражки, тщательно обходит лужи, и создается впечатление, что он танцует.
Сзади появляется машина. Ее фары освещают нам путь. Поровнявшись с нами, накрывает валом воды. Все пятеро в едином порыве матерятся и шлют проклятия вслед водителю. Капитан прерывает свой танец: обходить лужи уже не имеет смысла, и он тоже идет, как и мы, понуро и прямо.
Проходим через узкий проход небольшого домика, похожего на проходную, и сворачиваем к освещенному входу в казарму. В коридоре у входа стоит дневальный со штыком на ремне.
- Старшину! - приказывает капитан.
С нас стекает вода. На полу образовалась лужа. Мы стоим в ней и ждем.
- Уваров, - говорит заспанному старшине капитан, - еще четверо.
И уходит. Старшина смотрит на часы.
- Два часа ночи... Откуда взялись на мою голову?
- Из Киева...
- Скажешь дежурному, чтоб разбудил Фомича, - приказал он дневальному. - За мной!
Это уже нам. Мы идем за ним. Спускаемся в подвал, в котельную. Проходим по узкой металлической лестнице, по гремящим мосткам среди причудливо изогнутых трубопроводов, поворачиваем то налево, то направо. Пожалуй, без провожатого отсюда не выбраться. Старшина, свесившись через перила, кричит куда-то вниз, в темноту:
- Некашин! Некашин!
Безмолвие.
- Некашин! - еще громче кричит старшина. - Перетак! Пересяк! Переэдак, твою мать!
- Что надо?! - откуда-то сверху раздается голос.
- Вот народ, - говорит старшина, - пока пароль не скажешь, ничего не будет. Воду в душевую давай!
- Горячую? - ехидный вопрос сверху.
- Поговори мне еще там!
Трое суток в теплушке, не умываясь, не снимая одежду на ночь, долгий путь под проливным дождем - вполне достаточно, чтобы превратить обыкновенный душ в блаженство. Мой сосед по душевой кабине, его фамилия Куличенко, моется очень эмоционально - он стонет, покряхтывает и время от времени ахает от удовольствия. Я несколько раз притворно ахнул и застонал, передразнивая его. Но он меня не слышит, продолжая упоенно исполнять свою банную рапсодию.
- Кончай! - кричит старшина.
Не хочется выходить, но мы выходим, и старшина выдает полотенце, кальсоны и нательную рубашку. Один комплект белья остался у старшины не затребованным. Старшина открывает дверь в душевую и кричит в шипящее паровое пространство:
- Перетак! Пересяк! Переэдак, твою мать!
В ответ раздается последний стон и последнее аханье. В дверях появляется распаренный Куличенко. Ждем его. Затем следуем за старшиной по лабиринту котельной. Я замыкаю шествие. Это очень смешно, когда за старшиной, одетым по всей форме, идут мужики в кальсонах и нательных рубашках.
- Некашин! - кричит старшина. - Выключай!
Шипение в душевой обрывается.
Старшина приводит нас в каптерку. В ней Фомич, сержант-сверхсрочник, больше похожий на обычного кладовщика, чем на военного, выдает обмундирование. Одеваюсь. Зеркало манит необыкновенно: военная форма, наверно, мне очень идет. И вот я у зеркала. На меня глядит какой-то небритый человек с покатыми плечами в зеленом платье до колен - так выглядит гимнастерка. Из-под платья торчат ноги в сапогах. Сверху, из непомерно большой дырки в гимнастерке, торчит овальная стриженая голова. Я не узнаю себя. Для контроля я улыбаюсь, и этот человек в зеркале тоже улыбается. Боже праведный, неужели это я?
7. Первое утро
Старшина приводит нас в комнату, уставленную двухъярусными койками. Каждому указывает, где спать и уходит. Мне досталась верхняя койка у стены. Взбираюсь на нее. С опаской гляжу вниз - как бы не упасть. После жестких нар в теплушке койка с матрацем, чистыми простынями, подушкой и одеялом - роскошь. Я засыпаю в роскоши...
От душераздирающего крика "Подъем!" все вскакивают и лихорадочно быстро одеваются. Похоже, что на нас неожиданно напали, и выживут только те, кто быстро оденется. Сползаю вниз, в узкий промежуток между койками. Неразработанные петли нового обмундирования не впускают пуговицы.
- Приготовиться к построению! - предупреждает сержант.
Одетый в гимнастерку и шаровары, я хватаюсь за левый сапог. Как только берусь за правый, настигает команда "Строиться!" Слышу топот убегающих в коридор ребят. Неудачно намотал портянку. Размотал и намотал снова. Где ремень?! Он пропал. Растворился. Или кто-то надел два ремня. Нахожу его под нижней койкой и выбегаю в коридор. Пристраиваюсь ко второй шеренге. Сержант подходит ко мне вплотную. Его злые глаза гипнотизируют меня. "Удав и кролик", - думаю я.
- Сколько можно говорить одно и тоже?! - кричит мне в лицо и так громко, словно меня в армию взяли по знакомству, не смотря на плохой слух. - Я тебя спрашиваю?! А?!..
А дальше уже известный мне набор - три словесные пощечины, заимствованные у старшины.
- Перетак!.. Пересяк!.. Переэдак, твою мать!
Я смотрю в его гневные глаза и не понимаю почему он кричит.
- Он "новенький", - говорит рядом стоящий парень.
- Новенький, - цедит сквозь зубы "удав". - На зарядку - без ремня.
Бегу в комнату, оставляю ремень и только теперь вижу множество ремней, лежащих на табуретках. Где были мои глаза?!
Повзводно выходим из казармы. Темно. Холодно. Снова построение. Догадываюсь, что нужно сгорбиться и подать назад плечи, чтобы мгновенно ставшую холодной гимнастерку отодвинуть от спины. Это так называемая "зимняя стойка", к которой интуитивно приходит каждый солдат. Нас ведут в темноту. Куда и зачем - не знаю. Подходим к какому-то длинному, как барак, строению. Под самой крышей убого светятся узкие, как форточки, окошки. По команде "Разойдись!" строй рассыпается. Смотрю, что делают опытные люди, - они уверенно заходят, и я за ними. Это полковой туалет. Возле него собрался весь полк, превратившийся в курящую и покашливающую толпу. Время от времени от пламени спички озаряется чье-то лицо - портреты возникают и гаснут. Красные огоньки цигарок то становятся ярче, то тускнеют. Они хаотически перемещаются или описывают дугу, как падающие звёзды, и исчезают. Слышны выкрики:
- Пятая батарея строиться!
- Вторая батарея, строиться!
- Седьмая батарея...
Вслушиваюсь и пытаюсь определить, где мой взвод. Слышу поблизости голос сержанта:
- Третий взвод карантина, строиться!
Иду на него и вскоре натыкаюсь на несколько человек, образующих строй. Среди них - Куличенко. Как хорошо, что на меня кричал сержант! Не зная его голоса, я не нашел бы свой взвод и одиноко стоял бы здесь, не зная куда идти и что делать.
Мы выходим на стадион. С крыши деревянной трибуны тускло светят прожекторы. От их света становится еще холоднее. На беговой дорожке тесно: по ней идут друг за другом все подразделения полка.
- Приготовиться к бегу! Бегом... марш! Раз, два, три! Раз, два, три! - командует сержант для того, чтобы мы бежали в ногу.
И это нам в начале удается. Топот наших ног звучит мощно - от него враг может дрогнуть и броситься наутек. Первый круг по стадиону мы пробежали дружно.
- Шире шаг!.. Шире шаг!.. - покрикивает сержант.
Я начинаю задыхаться. Из середины строя постепенно перемещаюсь в его конец. "Господи, - прошу я, - заставь его сказать "шагом марш."
Топот моего взвода уходит вперед. Спины тех, от кого я стараюсь не отстать, как мираж растворяются в темноте. Все! Теперь я один среди тяжко дышащих, одинаково одетых, незнакомых людей. Ручейки пота текут по лбу, щекам, спине. Теперь здесь - Африка. Я заблудился в джунглях. Жарко и душно. На экваторе никогда не бывает холодно... Беговая дорожка пустеет - все выстраиваются на футбольном поле и приступают к упражнениям. Нахожу свой взвод и вместе со всеми приседаю, наклоняюсь, поднимаю и опускаю руки - комплекс состоит из множества различных движений. Мы уходим со стадиона. От нас идет пар, как от разгоряченных лошадей. У входа в казарму я останавливаюсь: нужно хоть немного остыть. Утренний холод ласково прильнул ко мне. Расстегиваю пуговицы - он вползает под гимнастерку. Какое блаженство!
В казарме суета: люди умываются, заправляют койки, чистят сапоги. Нижняя койка, расположенная под моей, уже заправлена. Становлюсь на табурет, ударами и поглаживаниями пытаюсь выровнять набитый соломой матрац. Он похож на большой длинный блин. Посматриваю на соседей и делаю все, как они: расправляю простыню, накрываю одеялом, взбиваю подушку, вторую простыню складываю в виде широкой полосы и охватываю ею край матраца. Наконец, складываю полотенце треугольником и кладу его возле подушки.
Мне в голову не могло прийти, что в армии заправке коек придается огромное значение, как будто она является частью боевой подготовки.
Подходит сержант, и мы вместе с ним осматриваем мою койку: я - с гордостью, а он... Он рывком сбрасывает мой матрац на пол и командует:
- За мной!
Мы подходим к его койке. Это произведение искусства. Матрац с ровными плоскими гранями, обтянутый одеялом, напоминает мне огромный школьный пенал. Прижавшись к задней спинке, величаво возлегает подушка с задорно торчащими углами - ее словно надули. Неподалеку от нее лежит полотенце, сложенное треугольником, и его основание строго параллельно подушке. Широкая полоса простыни изящно охватывает матрац возле передней спинки.
- Понял? - спрашивает он.
- Это экспонат из Лувра... На это может уйти вся жизнь.
И снова я на табурете. И снова мой матрац после долгих стараний остается похожим на большой длинный блин.
Очередная команда выталкивает нас в коридор. Предстоит утренний осмотр. Карантин строится повзводно в две шеренги.
В руках сержанта дощечка. Глядя в нее, он проводит перекличку.
- Расстегнуть подворотнички!
Сержант идет вдоль строя, иногда поддевает пальцем подворотничок и срывает его так, что он остается висеть на нескольких нитках.
- Поднять полы гимнастерок! - приказывает сержант.
Все приподнимают длинные полы гимнастерок. Я замираю в недоумении.
- Выше! Еще выше! На уровень груди!
Что-то есть безнравственное в задранных, словно подолы юбок, гимнастерках. Сержант подходит вплотную к стоящему первым в шеренге и что-то ищет внизу рукой. При этом озирается и внимательно следит за нами. Рядом стоящий со мной быстро опускает руку вниз. Окрик сержанта: "Руки!" И рука его, словно наткнувшись на горячее, подскакивает вверх.
Вижу, как сержант, не выпуская из рук дощечку, - точно такую использовала моя бабушка для разделки мяса - достает лезвие и, наклонившись к ширинке парня, что-то отрезает. Мне кажется, что это в дурном сне маньяк делает что-то непотребное.
- Что это значит? - негромко спрашиваю у соседа.
- Если не застегнута ширинка, он делает обрезание.
- Как?!
- Не как, а чего. Пуговиц... Понял?
И вот сержант останавливается возле меня. Его рука щекотно скользит вдоль ширинки. Он отходит. Возле моего соседа приседает, ловко одну за другой срезает пуговицы и отдает их.
- Пришить! - говорит он.
Поворачивается и всему взводу возвещает:
- Граница должна быть на замке!
Двадцать глоток в ответ извергают смех.
- Вынуть все из карманов и вывернуть их!
Все содержимое карманов держим в руках. Вывернутые карманы гимнастерки и нелепо торчащие карманы шаровар делают нас женоподобными фантастическими существами.
- Запомните, - говорит сержант, - в левом кармане гимнастерки должен быть комсомольский билет, в правом - солдатская книжка. В правом кармане шаровар - носовой платок. Больше в карманах ничего не должно быть. Все остальное - мусор. Выбросить его после утреннего осмотра. Пять минут на устранение недостатков.
И вот, наконец, звучит первая приятная команда:
- Карантин, строиться на завтрак!
Строиться на завтрак - это значит с кружкой в руке войти в морозную темноту раннего утра, стать в строй и терпеливо ждать, когда все выйдут из казармы. После этого несколько холодных минут ожидания старшины. Наконец, он появляется и придирчиво осматривает колонну.
Столовая - это огромное помещение, заполненное деревянными столами с жестко прикрепленными к ним скамьями. На каждом столе стоит большая кастрюля с кашей, чайник, две тарелки с хлебом и сахаром и алюминиевые тарелки на десять "персон". Мы стоим между скамьями и столом по пять человек друг против друга и ждем.
- Внимание, карантин! - командует старшина. - Садись!
Я охотно сажусь.
- Встать!
Поднимаюсь вместе со всеми.
- Садись!.. Встать!.. Садись!.. Встать!..
Наконец, я начинаю понимать, что садимся мы не одновременно, как, по всей видимости, требуется. Одни это делают слишком поспешно, другие садятся после некоторого раздумья, третьи - очень рассеянные люди, и команда "садись!" как любая другая, для них - полная неожиданность.
Полк завтракает, а мы встаем и садимся.
- Уваров, дай им прикурить! - раздается рядом ликующий голос.
Я смотрю на этого человека. Старший сержант. Сытое лицо. Доволен собой. Явно наслаждается зрелищем. В его глазах - радость. Такие глаза можно встретить в толпе, наблюдающей драку. На базаре, когда у кого-то украли кошелек. Последний раз я видел такие глаза в толпе, слушающей уличные громкоговорители, которые провозглашали анафему "убийцам в белых халатах" с еврейскими фамилиями. Я смотрю на него, как на своего врага. Мне кажется, что есть какая-то связь между его выкриком и тем, что мы в последний раз опускаемся на скамьи.
- Мало, Уваров! Нас не так гоняли.
- По тебе не видно, Селезнев. За них не беспокойся - они станут солдатами, а не кладовщиками.
Селезнев по инерции улыбается, но радость в его глазах померкла. Он встает и идет к выходу. Не спеша. Вальяжно. Старшина смотрит ему вслед, а когда он отворачивается, наши взгляды встречаются. Опаленный гневом его глаз, я уткнулся в свою тарелку. На завтрак сегодня - пшенная каша.
(Продолжение следует)