Андерс Валерия

Тот, кого в довоенном Париже называли "Берлинец Сирин", как-то проронил: годы гаснут, мой друг, и "розы Постума отцвели". Вот и мне пора просмотреть старые снимки, в том числе – и касающиеся другого русского писателя-берлинца, с которым я дружила восемь лет, до самой его смерти. На одном из них мы стоим с Фридрихом Горенштейном напротив его дома на улице Зексише штрассе у театральной тумбы с афишами. И можно даже разобрать "клочья репертуара на афишном столбе" с именами гастролирующих – Сюзанне Кирхнер, например, или же Резо Габриадзе. Возле "Габриадзе" можно прочесть "Санкт-Петербург" и время выступления: 20 октября в 20 часов...
Редакция берлинского журнала "Зеркало загадок" пригласила тогда Иосифа Малкиэля сфотографировать Горенштейна для специального выпуска. Пасмурным осенним днем 1997 года Горенштейн положил на мое плечо в тот самый момент, когда я вдруг произнесла: "Ангел творчества коснулся меня своим крылом". Марина Палей потом писала мне: "Фотография трогательная до слез, если не сказать душераздирающая. Старомодность черно-белого изображения, и, главное, редкого человеческого тепла – дарят чувство уюта, какой-то защищенности, как в детстве... Буду зимой греться возле нее, как возле печки".
Я познакомилась с писателем в 1996 году, когда мы – я, мой муж и сын – начали издавать культурно-политический журнал "Зеркало Загадок"; получить такого автора, для нас – живого классика, казалось чудом. Нашу семью познакомила с Горенштейном сотрудница берлинского "Русского дома" Лариса Макеева, относившаяся к нему с нежной жалостью после его недавнего развода. Когда мы заявились в первый раз в его квартиру на Зэксише штрассе, дверь нам открыл высокий и довольно плотный мужчина в тельняшке, напоминавший отставного боцмана. Приглядевшись, однако, я нашла, что лицо у него – холеное, непростое, даже породистое.
Впоследствии Горенштейн признался в своей ребяческой влюбленности в романтику морских путешествий и во все полагающиеся к этому атрибуты. Когда мы ездили в Россию, он, как правило, просил привезти ему настоящую тельняшку. Однажды мы катались с ним на пароходике по берлинским рекам и каналам, и по этому случаю он надел тельняшку и праздничные носки в голубую полоску. Время от времени он слегка приподнимал брюки, чтобы мы эти носки увидели и восхитились ими, что мы и делали. Сам он был доволен, как ребенок. Я сожалением сказала: "Фридрих, ведь есть же и у меня кофточка в голубую полоску! Как это я не догадалась надеть!". Вот и в первый раз писатель встретил нас в этой самой тельняшке, мечте детства, которого у него не было, а был детский дом, где всех одевали одинаково безлико и бесцветно, и провел нас в гостиную.
Там сразу же у входа стоял стол с четырьмя табуретками. Хозяин дома усадил нас на эти табуретки и, что называется, с места в карьер заявил, что в России его не публикуют. Он проговорил это так, как будто мы виделись с ним совсем недавно и теперь он только продолжал прерванный разговор. "Недавно был в Москве, – продолжал он, – прошелся по книжным магазинам. Там на полках лежат любимцы вашей интеллигенции: Довлатов, Окуджава, Битов. А меня нет! Меня издавать не хотят. Говорят, спрос маленький, тираж не окупится" . Он проговорил все это совершенно спокойно, привычно, и взгляд у него при этом был как будто оценивающий – искоса.
И было совершенно очевидно, что возражать не следует. А собственно зачем возражать? Ведь Горенштейн был прав, его книг действительно не было в продаже. То, что он с налету выдал всё это незнакомым людям, вполне могло обескуражить – мы, однако, были предупреждены и отнеслись к его "дежурному" монологу совершенно спокойно. Почему же он отнесся к нам с доверием, я объяснить не берусь. Возможно, он почувствовал единомышленников – нам нравились его бесстрашные политические статьи, полные энергии и динамики. Горенштейн считал, что писатель может и должен стараться влиять на политическое развитие общества, и влияние это должно распространяться и на время, отпущенное писателю для жизни, и за пределы мирского срока. И коли трудно распознать, что в происходящих событиях принадлежит истории, что лежит по эту, а что – по другую сторону сиюминутности, то стало быть писателю следует свидетельствовать о самом себе, поскольку он и есть история.
Кстати, от этих статей многие его отговаривали, считая, что ими он компрометирует себя как художника. Один известный писатель и публицист постоянно втолковывал Горенштейну, считая, что имеет на это право: "Не пишите статей, не ваше это дело. Пишите только художественную прозу". Горенштейн ответил с явным огорчением: "Что ж, в таком случае я искренне советую вам писать только публицистику, уверяю вас, публицистика вашего уровня, уровня большого мыслителя и блестящего стилиста, принесет вам больше успеха, чем художественная проза". Я же надеюсь, что когда-нибудь собрание сочинений Горенштейна выйдет со всеми его статьями.
Горенштейн всегда принимал близко к сердцу происходящие в мире события – в Боснии ли, России, Израиле, или же в Чечне, которую он давно называл рассадником терроризма, становилось фактом его биографии. Задолго до трагического 11 сентября он в своих статьях предупреждал европейских политиков: легкомысленное, даже инфантильное отношение мировой общественности к терроризму на территории Израиля приведет к тотальному терроризму. Стоявший в квартире Горенштейна большой солидный телевизор был важным "персонажем" в его жизни. Слушая политические новости, он гневно кричал что-то, глядя прямо в экран, ругался непосредственно с ним, словом, вел себя, как яростный болельщик на футбольном матче. Честно говоря, нашей семье сейчас не хватает его телефонных звонков с непременным возмущением по поводу очередной политической глупости напыщенных мужей с простецкими лицами, допущенных к власти.
Горенштейну очень нравилось название нашего журнала, многим казавшееся несолидным. В какой-то степени оно объясняло нас самих. Нам были близки идеи Борхеса, назвавшего одно из своих эссе "Зеркало загадок". Мы понимали, что в нашем неоднозначном мире можно только пытаться преодолеть кривизну зеркал, в которых мы видим себя, а может, и не себя, а только искаженный мир. Чем неспокойней времена, тем более искаженные отражения дают зеркала. К тому же, Горенштейну, вероятно, импонировал азарт семьи, издающей журнал при отсутствии денег. Впрочем, говорили мы, молодой Борхес тоже издавал журнал в Буэнос-Айресе, не имея средств. "И какова была его судьба?" – спросил Горенштейн. "После полутора лет и пятнадцати выпусков Борхесу пришлось прекратить издание", – ответила я. "На что же рассчитываете вы?" – спросил он. "На чудо". Такой ответ его устраивал. Время от времени писатель рассчитывал на чудо.
С начала нашего знакомства каждый номер "Зеркала Загадок" выходил с большой статьей Горенштейна. Журнал поначалу был, прямо скажем, невелик, а его статьи занимали много места. И всё же он то и дело звонил нам с просьбой сделать "вставочку". От этих "вставочек" его материал иной раз увеличивался чуть ли не вдвое. Мы уже начинали пугаться телефонных звонков, испуганно вскрикивая на всякий: "Это Фридрих звонит, опять "вставочка"!". Чаще всего это так и было, и он заверял: "Эта вставочка совсем маленькая и последняя!".
Как-то я сказала Горенштейну, что училась у Берковского, совсем не будучи уверена в том, что он знает, о ком идет речь. Горенштейн тотчас вынес из кабинета книгу Берковского "Немецкий романтизм", купленную в Вене в 1980 году по совету Ефима Эткинда. Незадолго до смерти Горенштейна мне все же удалось выпросить у него эту книгу с любопытными пометками (мой экземпляр был утерян). Одно место, отмеченное им галочкой, я приведу, поскольку оно, как мне кажется, во многом объясняет поведение этого писателя в мире людей: "Нежная душа пытается отделить себя от внешнего мира, боясь обид и поругания. Здесь действуют чуждость, страх, и опасения перед чуждым. У души иная природа, она не доверяется внешнему миру. Человек полон доброты, мечтательности, что же он с ними станет делать во внешнем мире, который жесток и агрессивен?" Пометка на полях подтвердила то, что я, в общем-то, знала давно. Горенштейн отделил себя от людей, закрылся от них, страшась агрессивного посягательства внешнего мира на свою суверенную душу.
Однажды на мои слова: "Фридрих, я желаю Вам, прежде всего, чтобы душа ваша так сильно не болела", – он ответил неожиданно благостно: "Душа должна болеть. Как же без этого? Душа должна болеть".
Это, может быть объясняет, почему автор романа "Место" решился беспощадно распахнуть душу своего героя Гоши Цвибышева – ведь он не скрывал, что Гоша обладает его характером (иногда, правда, спохватываясь, он поправлялся: "Это не совсем я, я – его прототип"). Именно об этом спросил его летом 2001 года Александр Мелихов, автор сокровенного романа-исповеди: "Как удалось вам так открыто и нелестно рассказать о своем герое?" Горенштейн ответил: "Я сказал себе: "Надо" – и сделал это".
Так он, наверно, поступал и всегда, ошеломляя читателя своим трагическим мироощущением и вековечной тоской.

Берлин

Чтобы оставить комментарий, необходимо зарегистрироваться
  • Комментарии не найдены

Последние поступления

Кто сейчас на сайте?

Посетители

  • Пользователей на сайте: 0
  • Пользователей не на сайте: 2,327
  • Гостей: 581